Текст книги "Родные гнездовья"
Автор книги: Лев Смоленцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
– Да, хороши ваши места, и хорошие здесь люди, Амос... Прошу тебя: не забудь тех мест, где нашли мы выходы точильного камня, красильных глин, кровельных сланцев. Все это – народное богатство, и, как знать, может, тебе без меня придется их показывать народу...
...К вечеру следующего дня, миновав Верховскую, подплыли они к деревне Скитской, имя которой с благоговением передавалось из уст в уста среди всех старообрядцев Руси. Пижма тут причудливым изгибом охватывала широкую равнину в зелени колосящихся хлебов, уставленную частыми стогами свежего сена. Вкруговую по горизонту высились поросшие густым лесом гряды, ограждающие долину от студеных ветров.
«Умели монахи выбирать места под свои обители», – подумал Журавский.
На ночлег Амос повел его в дом Нила Семеновича, своего родственника по матери. За ужином, после расспросов о здоровье родичей и о превратностях пути, разговор сам собой перешел на историю заселения здешних мест и печальную участь Великопожненского скита, на углях и угодьях которого стояла Скитская.
– Двести с лишком лет мученья наши тянутся, – рассказывал Нил, – со времен треклятого Никона мы в изгоях на своей земле живем. Когда в чудских и выговских местах стали притеснять единоверцев, наши-ти предки и подались суды, за Камень. Облюбовали тутока место, обжились, пополнились товаришшами. Кто в хозяйстве робит – чернецы называются, кто службу ведет, кто книги переписывает, новые иконы из плах режет да пишет их маслом. Народ бежал суды крепкой и духом и телом, а тут така благодать... Словом, зажили богато, размашисто, да вот беда – соли нет в здешних местах, а они токо семги сотнями пудов имали. Снарядили инока с обозом в Мезень обменять рыбу на соль, а он долгоязыким оказался: «Тайной скит!», «Богато живем!»... Наушники архиепископа Варсанофия донесли. Тут же на зимнего Николу рота солдат обложила скит со всех сторон. Наказ им один: имать всех раскольников, как ставленники сотаны нас кличут, ковать в колодки да в Архангельско, в подземелье... На долгие годы, аки праотца нашего святого Аввакума. Слыхал о его мучениях за остатну Русь, вьюнош?
– Знаю, Нил Семенович, слышал, – подтвердил Андрей, поглощенный рассказом. Журавский не раз слышал о самосожженцах в Великопожненском ските, но здесь эта трагедия воспринималась по-иному, с болью в сердце, с перехватом дыхания, с ознобными мурашками по коже. Да и сухой, с ястребиным носом и взглядом Нил рассказывал так, как будто сам горел и воскрес из пепла. – А дальше, дальше-то что было? – поторопил Андрей.
– А дале было то, што нам не дано господом богом: настлали на пол часовни соломы, опустились со свечами в руках сто четырнадцать русских людей перед иконой Николая-чудотворца на колени, и... разом подожгли солому... Вот што было дале... – Нил судорожно задвигал кадыком и трижды осенил себя крестом... Перекрестился Амос, замахала руками перед лицом старуха, вставив свое слово:
– Души-ти их анделами-голубями вознеслись к господу... Счастье-то како-пострадать так за веру, – вытерла она ладонью слезы.
«Счастье в самосожжении, – думал Журавский. – Духовный экстаз, охвативший сто четырнадцать человек – всех, кто был тут два века назад. Что теряли такие крепкие люди, чтобы самосожжение считать за счастье? Что? Сможем ли мы ради чего-то пойти на такую мученическую смерть? Нил сможет. А я?.. Сможет ли это сделать Ефимко Мишкин – наставник соседних сел? Нет, не сможет...»
– Обязательно ли было им жечь себя, Нил Семенович? – вслух спросил Андрей. – Ведь в роте солдат был священник, готовый перекрестить всех старообрядцев в иную обрядность того же христианства. Перекрестись – и живи опять...
– Да как жо то можно! – перебил Нил. – В кресте ли вера, вьюнош! – Глаза Нила сверкнули, как будто в них полыхнул отсвет того человеческого кострища. – Правды, правды лишали царь Алешка и словоблудец Никон! Правды лишали остатну Русь – как тута уступить, стать овертышом?
– Какой правды, Нил Семенович? Объясните мне... Жгли себя по всему Северу тысячи людей... Ради чего жгли? Почему именно здесь, когда старообрядцев было полно на Руси?
– То, вьюнош, не истинные блюстители древлего благочестия. То черные запечные тараканы, жирующие в темноте своей. – Голос Нила стал глубинным, взгляд притух, стал задумчивым. – Правда в душах истинных сынов Руси пришла отступом сюда. Дале отступу нет. Дале студеной океян! И возвестил тогда великомученик Аввакум: «Иного же отступа уже нигде не будет: последняя Русь зде!» Здесь, вьюнош! – опять полыхнули глаза Нила. – Тогда-то и возгорелись костры человеков благочестия ради. Боле на Руси правды нет, – закончил Нил. – Рассеялась вера, рассеялась правда, сгинула Русь... – Нил опустил голову, плечи. Спина его выгнулась дугой, четко обозначились острые позвонки под домотканой рубахой.
Журавский оцепенел, расширив темные глаза, бледнея лицом, – так было с ним всегда в минуты сильного волнения. Он не видел сейчас ни Нила, ни Амоса, ни старухи: в яви предстала пред ним большая, срубленная из лиственниц часовня, а в ней сто четырнадцать коленопреклонных мужчин и женщин, для которых страшные муки самосожжения были ничем по сравнению с жутким ощущением утраты правды, истинной веры.
– Вот, вьюнош, – положил перед Андреем Нил книгу в кожаном переплете, а поверх нее старинную тетрадь с обожженными краями. Журавский не видел, когда старик встал, сходил куда-то и принес эти вещи. – Тута все они вписаны, – сказал наставник, положив сухую черную ладонь на тетрадь...
Журавский нашел в летописи основателя старообрядческого скита такое, чего не сыскал в записках ученых, посетивших Печорский край. Оказалось, что именно монахи завезли скот и успешно размножали его на широте Полярного круга. Более того, они кормились выращенными здесь рожью, ячменем. Возделывали лен и коноплю, одеваясь в домотканую одежду. Все это было на заре восемнадцатого века, а наука и теперь, в двадцатом веке, начисто отрицала возможность хлебопашества в Печорском крае. Журавского это поразило не менее, чем рассказ наставника Нила.
Летопись начиналась с описания приезда выговских иноков на печорскую Пижму. День за днем Иоанн рассказывал в ней о росте братии, о хозяйских и иных делах. В лето перед самосожжением было записано: «...с божьей милостью в сусеки ссыпано ржи, овса, гречи, ячменя – общим счетом четыреста мер... наткано двести одиннадцать холстов... семги усолено тридцать шесть бочек. Сена поставлено более двух тысяч вытей... Скота в зиму пущено сто тридцать четыре головы, да триста овец, да двенадцать тягловых лошадей...»
– Нил Семенович, сколько пудов в одной выти? – спросил Журавский.
– Двадцать.
– Почему так называется мера веса сена?
– Конский воз энто.
– Тогда, пожалуй, понятно. Только, вероятно, не «выть», а «вить». Свивать, увивать сено на санях. Стало быть, тысячу шестьсот пудов зерна и более сорока тысяч пудов сена снимали монахи с этих земель, да льняной пряжей обеспечивали себя полностью!
– Знамо дело, на то они и велики пожни... – Нил оборвал себя на полуслове и прислушался к голосам на улице.
Четвертная – мать родная,
Полуштоф – родитель мой,
Четвертиночка – сестричка,
Спроводи меня домой, —
полупьяно с бахвальством пропел звонкий молодой голос. Непонятный припев прокричали в несколько голосов, явно приближаясь к дому наставника Нила.
Андрей не знал, что с того самого времени, как сожгли здесь себя предки Нила, петь, веселиться и даже рожать в Скитской было строго запрещено – все это делалось в соседних деревнях, – но и он удивился разухабистой частушке не меньше наставника. Меж тем в избу ввалились четверо веселых парней, не ожидавших, видимо, застать отца и дядю дома.
– Ах вы вражины эки! – кинулся в угол наставник, схватил узловатую палку и огрел ею высоченного парня. – Это тебе, Ефремко! – успел он вытянуть второй раз вдоль мелькнувшей в дверях спины. – На колени! – загремел Нил на сыновей.
– Рекрут жо я, – попытался оправдаться Киприян.
– На колени!!! – взъярился, разбушевался в гневе наставник на ослухов, рушивших вековые устои.
Великовозрастные, могучие Киприян и Клеон, а за ними и подросток Сидор молча опустились на колени, отвернувшись от гостя и братана Амоса. Нил с маху, с утробным рыком бил палкой по спинам так, что и Журавскому стало больно. Андрей вскочил и с криком: «Не сметь! Не сметь!» – встал между Нилом и его согбенными сыновьями. Нил, казалось, еще с большей яростью поднял суковатый батог над головой Журавского... Андрей не шелохнулся, а только округлившимися глазами искал взгляд рассвирепевшего Нила. И нашел...
– Не встревал бы ты, вьюнош, – устало произнес наставник, медленно опуская палку. – В моленную! – приказал он сыновьям. – Семь лестовок кажинному... На Ефремку епитафию наложу, из моленной не выпушшу! Вековые устои вздумал рушить! – клял Нил племянника...
Перед зимним путем, когда должны были увезти рекрутов в солдаты, пьяный Ефрем обморозил ступню правой ноги. Пальцы, помертвев, болели долго и нестерпимо. Измученный Ефрем, сломленный болью, страхом потерять ногу и стать калекой, прискакал к Нилу и поклялся перед образом Николая-чудотворца посвятить себя служению богу, стать достойным преемником дела праотца Иоанна.
Глава 3
НАСТАВНИКИ
В Петербург Андрей вернулся 22 сентября, начисто забыв в сумятице событий длинного и трудного пути, что в тот день ему исполняется двадцать лет. Летние месяцы промелькнули мгновенно, но, если перебирать их по дням, они были полны, как интересно прожитая жизнь.
Однако этот вдвойне памятный день не был забыт тетей Машей – Марией Ивановной Шпарберг, урожденной Журавской. Муж ее, отставной капитан Николай Шпарберг, умер, и она жила с сыном Михаилом на пенсию в Петербурге неподалеку от Мещанской, где в квартире отца и матери продолжал жить Андрей. Собственно, из бывшей генеральской квартиры, наем которой стоил пятьсот рублей в год, Андрей, по договору с домовладельцем, оставил за собой только бывший кабинет-библиотеку отца, имевший входы из гостиной и общего коридора. Дверь гостиной новые жильцы закрыли, и у Андрея получилась комната с отдельным входом. Тетя Маша, прочитав телеграмму о дне его приезда, загодя погрузилась в хлопоты. Сына, только что возвратившегося с институтской практики, она послала известить университетских друзей племянника.
– Ты, Миша, пригласи только Андрюшу да Диму, – наказывала она сыну. – Андрей не любит пустого шуму и толкотни.
На вокзале московский поезд встречали Михаил Шпарберг – студент Института инженеров путей сообщения и сокурсники Андрея – Григорьев и Руднев. Тетя Маша ждала их с именинным тортом в комнате Андрея в доме 23 по улице Мещанской.
– Покорителю ледяной пустыни положен при встрече оркестр, – шутил подвижный, веселый и модно одетый Андрей Григорьев. – Но лучше мы тебя отогреем в дружеских объятиях!
– Видели бы вы эту ледяную пустыню! – радуясь встрече, смеялся Андрей. – Я больше обливался там потом, чем мерз!
– Тебя согревал жар наших сердец, Андрей...
На двух пролетках под дробный перестук конских копыт, с шутками и остротами они быстро добрались до Мещанской, где Мария Ивановна долго и жалостливо обнимала, оглаживала Андрея и вытирала углом платка слезы. Дмитрий, всегда задумчивый и сосредоточенный, стал зажигать свечи, вставленные в торт, и, только глянув на них, Андрей вспомнил о своем дне рождения.
– Забыл, совсем забыл, что мне сегодня двадцать, – вновь обнял он Марию Ивановну. – Спасибо вам, тетя Маша, что вы сделали все точно так же, как было при маме и папе.
– Да за что спасибо-то, Андрюша. Свой ведь ты нам...
– Друзья! – поднялся над столом Михаил Шпарберг. – Сегодня брату моему, Андрею, исполнилось двадцать лет, и день этот совпал с его возвращением со стылого Севера в родной Петербург, принеся нам двойную радость. Что таит этот день для него – он скажет сам, нам он дает возможность поздравить его с наступлением новой поры в его жизни – поры мужания и зрелости!
Все поднялись, как-то вмиг посерьезнели, сдержанно чокнулись и разом выпили. Пригубила свою рюмку и Мария Ивановна, мысленно помянув и своего брата Владимира, и его жену Соню.
Пили и ели в этот день немного – всех захватил рассказ Андрея о Севере, о Печоре, о Цильме и Пижме...
– Законсервированный уголок седой Руси! – заканчивал свой рассказ Андрей. – Какие там хороводы, песни, сказания, былины! И вот вам парадокс: на Печоре, в арктической зоне, скота, именно коров, а не оленей, крестьяне держат больше, чем в Московской губернии!
– Быть того не может! – расширил серые глаза Григорьев.
– И я так думал, пока сам не увидел. Более того: старообрядцы, основавшие тайный скит на реке Пижме, еще двести лет тому назад начали выращивать рожь, ячмень, гречиху, лен. И опять парадокс: выращивают злаки, разводят скот, но поставили заслон овощам, наложив на картофель табу. Картофель там пробовали развести опальные князья Голицын и Паловандов еще в середине прошлого века, но он не прижился. Вот так, други мои... Да, совсем забыл, – Андрей вскочил и выбежал в коридор. Вернулся он с ранцем, наполненным крепкими берестовыми туесками. Раскрывая их один за другим, он стал выкладывать на тарелки желтую морошку, черную, на удивление крупную смородину, ярко-красную семгу.
– Не бедна печорская землица! – не удержался от восторга всегда уравновешенный до флегматичности Михаил Шпарберг.
– Богатейший край! – подхватил Андрей. – Будущим летом я снова поеду туда. Поеду в страну самоедов... Хорошо было бы ехать всем. Составим экспедицию, други? – звал Журавский.
Когда друзья разошлись по домам, тетя Маша помогла наемной кухарке прибрать посуду и, отправив ее спать, подсела на диван к Андрею и задала ему волновавший ее весь вечер вопрос:
– Что так влечет тебя на Печору, Андрюша?
– Не знаю, тетя Маша, – задумчиво ответил Андрей. – Не знаю. Однако чувствую какой-то непоборимый зов Печоры. Бессилен я перед ним, тетя Маша.
«Что это? – думала Мария Ивановна. – Уж не северная ли кукушка подкинула его. Не зов ли это родных гнездовий?»
* * *
В университете на кафедре зоологии Андрею передали записку. «Андрюша, – писал его добрый наставник академик Заленский, – загляни-ка ко мне на квартиру 2 октября в шесть часов пополудни. Приготовься к хуле твоей рукописи именитым московским гостем».
Первая книга, какой бы она ни была, желанна и дорога, как первый сын чадолюбцам – появления на свет ее ждешь с непередаваемым волнением. Андрей не шел, а бежал по сонно-чопорному Петербургу, на квартиру к Владимиру Владимировичу.
«Кто этот «именитый московский гость» Владимира Владимировича? – волновался Андрей. – Не годна, не годна моя книжка о болезнях растений!»
Дома, не дав Андрею опомниться, Владимир Владимирович провел его в гостиную и представил высокому седовласому человеку, стоящему у книжного шкафа.
– Климент Аркадьевич, вот этот юноша и есть Андрей Журавский, дерзнувший утверждать, что не орган порождает функцию, а наоборот: функция создает орган.
– Любопытно, весьма любопытно... – Гость снял очки, склонил красивую породистую голову и представился: – Тимирязев Климент Аркадьевич.
Андрей до того смутился перед этим именем, что забыл ответно назвать себя и пожать протянутую Тимирязевым руку. Перед ним был знаменитый профессор Московского университета, чье имя гулко перекатывалось по университетским аудиториям, вызывая восторг большинства студентов и возмущение многих преподавателей, не признающих учения Дарвина. Совсем недавно славы профессору прибавил известный литератор князь Мещерский: «Тимирязев изгоняет бога из душ студентов на казенный счет!» Сколько бурных дискуссий, вызванных книгами Тимирязева, было у Журавского с Григорьевым и Рудневым, на кафедре, во всем Петербургском университете. Не они ли, эти бурные дискуссии, сформулировали в сознании Андрея обратную общепринятой биологическую закономерность: не сердце создало ток крови, а ток крови родил сердце.
Тимирязев, уловив растерянность студента, просунул протянутую руку под локоть не по годам маленького, щуплого Журавского, подвел его к столу, усадил на стул и сел с ним рядом. Подошел к ним и Заленский, довольно щуря глаза на взволнованного Андрея, ошеломленного неожиданностью встречи. В руках у него была толстенная папка с рукописью Журавского, которую он положил на стол между Тимирязевым и Андреем.
– Благодарю, Владимир Владимирович, – взглянул на хозяина квартиры Тимирязев. Заленский, все так же загадочно улыбаясь, хмыкнул в ответ на благодарность и, обойдя Андрея, уселся у него за спиной.
– Любопытно, весьма любопытно, Андрей... Владимирович, хотя зернышко зарыто в ворох половы. – Тимирязев тонкими чуткими пальцами отбивал такт по картону папки. – Альтруизм – это высшая субстанция человеческих отношений, а вы наделяете альтруизмом растения. И еще: вашей рукой по этим страницам водил не хладнокровный разум ученого, а пылкие эмоции одаренного юноши. Следует заметить: весьма одаренного... Признаюсь: если бы моему чтению не предшествовали комментарии Владимира Владимировича, вряд ли хватило бы моего терпения перевернуть последнюю страницу... – Тимирязев говорил медленно и всматривался в лицо Андрея. – Однако надо признаться и в обратном: я был вознагражден за свое терпение. На основе найденной вами закономерности, что не орган породил функцию, а функция создала орган, вы приходите к единственно правильному выводу: качественно новые наследственные признаки можно в растении закрепить и с их помощью вывести новые, нужные человечеству разновидности. Если вы, Андрей Владимирович, не потеряете ни одного камушка из этого своего фундамента – вы можете стать революционером в науке. Однако бить по этому фундаменту будут крупными снарядами: «шарлатан», «дилетант», «авантюрист от науки».
– Я готов ринуться навстречу этим снарядам, – не выдержал Журавский.
– На одной готовности не устоять, – мягкой улыбкой остановил его Тимирязев. – Нужно изо дня в день крепить свой фундамент новизной мысли и четкостью ее формулировки. И факты, факты, факты! Враг не станет очищать зерно от половы, постарается не заметить его, раздув мякину в гигантское словесное облако, – легонько, любовно похлопал Климент Аркадьевич по рукописи Журавского. – Я же рекомендую ее к печати только за одно это зернышко: функция создает орган! А теперь, юный друг, расскажите-ка нам, что вас погнало в Печорский край и, главное, что вы там увидели нового, «антинаучного»?
– Поехал я на Тиман с единственной целью – научиться, подобно Чернышеву, глядеть в глубь геологических эпох, без знания которых биогеограф... студент-биогеограф, – смущенно поправился Андрей, – будет блуждать в потемках.
– Похвально, похвально, – подбодрил Тимирязев.
– Но увидел я там столько неожиданного, «антинаучного», что никак не могу уложить в систему...
Ученые ни разу не перебили Журавского во время его восторженного рассказа, оказавшегося не столь уж четким и кратким.
– Да, друг вы наш, прелюбопытно, прелюбопытно... – Тимирязев машинально поднялся со стула и задумчиво заходил по комнате. Заленский тоже молчал, по-стариковски нахохлившись в своем кресле.
– Никаких советов давать я вам, Андрей Владимирович, не буду – не знаю я нашего Севера. Скажу одно: были вы в краю удивительного творения природы. – Тимирязев замедлил шаг, потом остановился совсем и вдруг резко обернулся к Журавскому: – Что вы думаете насчет специфики действия полярного света на сказочно быстрое развитие луговых трав? А?
– Я как-то не связал все это воедино, – медленно начал Андрей...
– Не является ли переувлажненность северных земель, которую считают бедствием, – национальным богатством? – ставил вопросы Климент Аркадьевич. – После страшной засухи девяносто первого года я, можно сказать, по русскому принципу: не гремит, так не крестимся – занялся изучением функций зеленого листа при разных водных режимах. Прелюбопытные открылись явления. Ежели исходить из вашей формулы: функции создают орган, у северных растений под воздействием полярного света и обилия влаги органы должны были бы претерпеть изменения, не так ли, Андрей Владимирович? Займитесь этими вопросами, займитесь, мой дорогой...
* * *
Андрей, выйдя из квартиры Владимира Владимировича, долго бродил по осеннему Петербургу, повторяя слова Тимирязева: «Вы были в краю удивительного творения природы».
«Как верно подмечено и точно сказано, – вспоминал Андрей. – Простейшие морские водоросли породили на суше лишайники, мхи, хвощи, плауны, пушицу, травы, деревья, но на это ушли миллионы лет. На Печоре же, – вспоминал он, – все это проплыло передо мной за неделю. Когда пароход медленно втягивался в Печорскую губу, было голое, первозданное, безмолвное побережье Ледовитого океана, устланное водорослями, поросшее мхом. В устье Печоры над пепельной пушицей раскинули зонтики карликовые березки, проглядывали головки цветущих трав, пока еще робких. Пароходик «Печора» верста за верстой двигался к югу строго по меридиану из Заполярья в Приполярье. Еще за две сотни верст до Полярного круга по берегам реки стеной встал кустарник, замаячили одинокие ели. Выше Белой Щельи ели грудились в стайки, лесом щетинились на горизонте. В поселке Климовка, на линии Полярного круга, шел в трубку ячмень, буйствовали в цветении травы, гудели над коврами клевера шмели... В полсотне верст южнее Климовки на берега Мати-Печоры уже сбежались хороводы настоящих русских берез, в отбеленных морозами сарафанах, в ярко-зеленых шалях». Андрей мысленно перенесся в Печорский край, где травы скрывали его с головой, когда, ошеломленный увиденным, сбегал он на остановках с парохода на берег. Он не замечал петербургской темноты: над ним светило незакатное солнце, синело бездонное небо, плыли в хороводе девушки с милым лицом Веры Рогачевой...
* * *
Академику Чернышеву, соблюдая приличия, Андрей послал письмо с просьбой принять его в удобное для Федосия Николаевича время, не забыв упомянуть о гостинце с Тимана. Чернышев ответил, что готов принять, и указал место и время встречи.
Журавский не бывал в Геологическом комитете России и искал корпуса, указанные на стандартном бланке ответа.
«Все верно, – думал он, – в таком богатом ископаемыми рудами и топливом государстве Геологический комитет должен занимать отдельные от Горного департамента здания, где должны быть расположены кабинеты, музей, лаборатория, библиотека».
Он долго ходил в недоумении по улицам Васильевского острова, натыкаясь на частные дома. Наконец, обратив внимание на цифры, подчеркнутые, видимо, рукой академика, он дернул несколько раз за ручку звонка над дверью указанной квартиры. Как потом выяснилось, Геологический комитет богатейшей России ютился в четырех частных квартирах.
Дверь открылась, и Чернышев, сердито взглянув на Андрея, проговорил:
– Чего попусту звонить, входите.
Журавский представился, все еще толком не поняв, где он, однако профессора узнал сразу.
– А, студент с Тимана! – подобрел Чернышев. – Жду‑с, уважаемый, жду‑с. Проходите, садитесь вот сюда. – Он убрал со стула какие-то карты и пододвинул его Журавскому.
– Спасибо, Федосий Николаевич, – поблагодарил Журавский, оглядывая кабинет, до того увешанный и уставленный полками и ящиками, что к стулу пришлось пробираться боком.
– Так что за камешки привезли вы мне с Тимана? – дав ему оглядеться и прийти в себя, спросил Андрея академик.
– Я собрал коллекцию геологических образцов, но, полагая, что для вас она не будет представлять интереса, сдал ее на кафедру университета.
– Тогда о какой посылке вы вели речь в послании? – удивился академик.
– Вот об этой, – подал Андрей шкурки, зашитые в тряпку.
– Что тут? – недоуменно взвешивал сверток в руке Чернышев.
– Шкурки выдры на воротник и шапку.
– Шкурки?!
– Да. Гостинец от деда Фатея из Левкинской. Там вас очень хорошо помнят.
– Помнят, помнят, – ворчливо перебил его академик, – а что им помнить-то. Мне и поговорить с ними как следует некогда было.
– Амос помнит, как вы с медведем разговаривали, – сказал Журавский, неожиданно подстраиваясь в тон Чернышеву.
– Вот, вот, это им, кержакам, запомнилось. А зачем ему было убивать медведя – сам бы с тропы ушел. Медведь был травяной, добродушный. Живут в лесу, молятся колесу, а того не знают. А за гостинец спасибо. Но как же я рассчитаюсь с дедом Фатеем? Вы об этом подумали, взяв их?
– Дед Фатей отказался от денег и сказал, что это подарок. А на колесо, Федосий Николаевич, они не молятся – у них нет колес.
– Подарок, подарок, а за что мне такой подарок, – ворчал академик. – А колес и вправду у них нет! – вдруг рассмеялся он. – Подметил, однако.
– Я вновь летом поеду на Печору, буду рад свезти от вас ответный подарок, – сказал Андрей.
– А вы-то что разъездились туда? Гнус, слякоть да темнота беспросветная их вам нравятся? – опять перешел на ворчливый тон Чернышев.
Только теперь Журавский понял, почему Федосия Николаевича давно все звали стариком, хотя ему и сейчас еще не было пятидесяти лет, – определенно за его привычку ворчать по любому поводу да за преждевременную густую седину. Невольно Андрей улыбнулся, представив встречу академика с медведем: вот, наверное, наворчался вдоволь.
– Знать, мало вас грызли комары, коль улыбаетесь. Для чего на Тиман-то забрались, иль Кавказ хуже?
– Не был, Федосий Николаевич, я на Кавказе, а на Тиман забрался после ваших лекций о нем, переписав все ваши дневники в свои тетради.
Андрей рассказал академику, как собирал он геологические образцы, а потом сверял все по его дневнику.
– Что там мои дневники, когда есть учебники по геологии. Их и надо читать, а образцы сверять с цветными вкладками. Одно похвально: геологией занимаетесь не на Кавказе, а в диком краю.
– Печорский край, господин профессор, интересен не только одной геологией, и я всерьез решил заняться его проблемами.
– Какими, если не секрет?
– Биологической географией, историей и языком аборигенов.
– Это еще зачем?
– Я полагаю, что без знания прошлого нельзя познать настоящее.
– Да кто ж полагает иначе? Но коль взялись вы за геологию, то и занимайтесь ею, а не пытайтесь объять необъятное. Язык, этнография, культура исчезающих малых народностей, – передразнивал кого-то академик, – шумок, мода, фарс. Не плакать о них надо, а поскорее приобщить к нашей экономике и культуре. Льва Толстого, голубчик, на все их языки не переложишь – переводить некому, да и не по карману. Так-то вот‑с...
– Позвольте, господин профессор, возразить...
– Знаю, что скажете, но не думайте, я не Шовин из армии Наполеона, шовинизм мне отвратен. Но это разговор для времяпрепровождения... – Чернышев встал. Поднялся и Журавский, берясь за фуражку. – Так‑с, что вы узнали о богатствах Печорского края, решив осчастливить его своим пристальным вниманием? – вдруг миролюбиво спросил Чернышев Андрея, вновь опускаясь в кресло.
– Пока то, что написано о них вами, господин профессор.
– Поди-ко ж, ершист. Ну, если это даже укор, то и то не обижусь: справедливо. Вон видите, – показал рукой академик, – готовая к выпуску геологическая карта Европейской России, а у Печорского края только бока – Тиман да Урал – подкрашены, на двухстах же тысячах квадратных верстах Большеземельской тундры белым-бело. Вот так вот: в двадцатом веке под носом у Москвы и Питера – геологическая пустота на пол-Европы.
– Этот упрек, Федосий Николаевич, к вам не относится, вы удивили геологический мир классической работой по Тиману.
– Конфеткой задабриваете? Не надо, не маленький. А вот коль Тиман вам интересен, то давайте-ка я чуть приоткрою завесу. – Чернышев встал и протиснулся меж столом и стеллажами к карте. – Тиман – это, голубчик вы мой, плохо испеченный слоеный пирог. Пекли его в три геологические эпохи, начали печь в верхнесилурийскую, продолжали печь в девонскую, а корочку поджаривали в конце пермской. Стряпуха, видать, была никудышная, под в печке неровный, бока не прогреты, да и загнетка с углями не загребена была как следует, – ворчливо начал свой рассказ академик, – вот и результат: масло, сиречь нефть, сбежало к югу, к Ухте, и пропитало рыхлую песчано-мергельную подстилку, прикрытую сверху домаником. Есть оно там, но и достать его будет нелегко. Печорский бок пирога получился ровный, но с угольками из пермской загнетки. Вы их на Цильме, поди, видели? – повернулся он к Журавскому.
– Видел, – обрадованно подтвердил Андрей, – с собой привез.
– Промышленных углей там нет, – не разделил радость студента профессор, – но должны, должны они быть в Печорском крае. И прав Ломоносов: сами они к нам не придут – их искать надо. Северный Урал, по догадкам профессора Гофмана и инженера Антипова, тоже не пуст, но знаем мы о нем и того меньше. Выходит, между двумя многослойными пирогами лежит огромное пространство – Большеземельская тундра, о которой мы твердим одно: выходов коренных пород нет. Но это далеко не значит, что нет там каменных углей и нефти. Надо, надо допытаться правды у матушки-природы. А вы: «язык аборигенов, история, культура». Вот что, – он приблизился к Журавскому, – не поможете ли вы нам стереть этот знак вопроса с Большеземельской тундры, коль так стремитесь в Печорский край.
– Был бы очень рад помочь, но мои познания в геологии скудны, Федосий Николаевич.
– Вот это друга́ гово́ря, как сказал бы дед Фатей. Отрадно. А знания – дело наживное. Правда, учитель из меня никудышный – сердит стал на себя не в меру. Направлю я вас к своему однокашнику и коллеге горному инженеру Платону Риппасу. Это – ангельская душа, и поможет он вам за эту зиму до всех тонкостей и оттенков познать все двести видов морской фауны – азбуку геологии. Только не взыщите: экзамен принимать буду сам.
* * *
Платон Борисович Риппас, который возглавлял в молодости не одну экспедицию по изучению тектоники Кольского полуострова, оказался талантливым учителем, и не только в геологии. Выведав у Андрея все подробности его разговора с именитым академиком, сразу же сказал:
– Насчет языков аборигенов и биологии Федосий... Николаевич, – поправился он, глянув на Журавского, – играет в прятки сам с собой.
– Я вас не понял, Платон Борисович, – удивился такой откровенности Андрей.
– Невелика мудрость: он ревнивец, не признающий наук, кроме геологии. У него исключительный нюх на талантливую молодежь, но из каждого ученика он хочет вылепить только геолога, по своему образу и подобию.
– Федосий Николаевич заявил, отослав меня к вам, что он плохой учитель.
– Ах, Федосий, Федосий... Ну ладно, – махнул рукой Риппас, – простим ему этот обман, ибо загружен он адски. Займемся геологией.
– Охотно займусь, отбросив пока все остальное в сторону.








