Текст книги "Родные гнездовья"
Автор книги: Лев Смоленцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Глава 9
ПО КРАЮ БЕЗДНЫ
На первой же неделе летнего поста, в самый разгар сенокоса, со Скандинавии стали день за днем наползать на Тиман огромные брюхатые тучи. Над Онежьем, над двинскими и мезенскими пожнями их подбрюшья были еще белесыми, рыхлыми. На Тимане же, словно напившись через край воды из просторного Ям-озера, тучи тяжело оседали, грудились, топя солнце в чернильной густоте, укрывая речные долины грязным, набрякшим ватным одеялом. Над Пижмой и Цильмой косматые подбрюшья рвались о вершины могучих лиственниц и изливали на скошенные травы, на несметанные в стога копны сена парные потоки воды. Пахло сладковатой сенной прелью, грибной плесенью, размокшей землей. Печорцы, опухшие ото сна и злые от вынужденного безделья в разгар страдной поры, кляли непогодь, бога и всех, кто мельтешил перед глазами. Умудренные жизнью старики ладили вешала-решетки и укладывали на них тонкими слоями прелые травы из копен.
– Исстари ведомо: в копнах не сено, в долгу не деньги, – наставляли они молодежь.
В такую сеногнойную пору уезжал из Усть-Цильмы Платон Борисович Риппас. Его проводы были грустными для всех: для Журавского, казалось, обрывающего последнюю зримую нить с Петербургом; для самого Риппаса, оставляющего станцию без должного штата, без нужных денег, на попечение ссыльных. Грустным был Алексей Иванович, грустила Вера...
От дождя укрылись в каюте парохода, с палубы которого сгружали плотные тюки увязанных оленьих шкур, привезенные с Усы для замшевого заводика Зорича. Тюки сбрасывали в карбасы, чтобы увезти шкуры в устье Цильмы, где невесть откуда взявшийся коммерсант основывал новое для Усть-Цильмы дело.
– Будем прощаться, – поднялся Риппас, заслышав первый отвальный гудок «Доброжелателя», и тут же разом ссутулился, обвис плечами над вскочившим, ткнувшимся ему в грудь Андреем. – Иди до конца, коли уж... Все, что в моих силах, исполню – надейся, – несвязно говорил Риппас, по-отцовски положив сухую кисть руки на голову Андрею.
– Мне бы только на первых порах, – скороговоркой напоминал Журавский, – Прыгина, Эрлихмана, Мжачих заполучить в экспедицию... Только бы не сорвать дело... – старался он скрыть в словах нахлынувшие чувства. – Пусть ссыльные...
– Кхе, кхе, – невольно вырвалось у поднявшегося с рундука исправника. – Потише бы, потише с места-то брать надо, Андрюша. Слов нет: способные студенты, однако ж и хвосты за ними... Ладно, ладно, – взглянул он в меняющееся лицо зятя, – знаю... Вы, ваше превосходительство, наскоком возьмите губернатора-то, чтобы не навел справки у Чалова, – посоветовал исправник.
– Постараюсь, постараюсь, Алексей Иванович. Позвольте поблагодарить вас от имени общества за дозволение ссыльным работать на станции, – подал на прощание руку Риппас.
– Польщен, весьма польщен, – крепко пожал руку Алексей Иванович и по-домашнему сказал: – Всем бы помог, да помогало-то урезано, крылья-то связаны...
– Спасибо и на том, – успокоил его Риппас. – Думаю, «охранную грамоту» мы в Питере раздобудем...
Второй и третий раз требовательно гуднул «Доброжелатель», прогрев шумным паром цилиндры шестидесятисильной машины. Платон Борисович проводил всех до сходней, махнул рукой и, не показывая невольных слез, ушел в каюту. Сквозь запотевшее окно он разглядел плотную группу ссыльных, подошедших к Андрею. Видел Веру, поникшую и озябшую, и Андрея, укрывающего ее своей накидкой. Им что-то сказал Алексей Иванович, показав на отчаливающий пароход. Может быть, шутки ради повторил похвальбу Андрейки Норицына: «Не парокот – сар-лепеть Печора кодит!» Не по нутру, ох не по нутру становился помору ижемский богатеющий зятек.
* * *
Двери верхнего жила, как называют второй этаж печорцы, сирот Носовых, где расположилась станция Академии наук, не закрывались ни днем, ни поздним вечером: заходили по делам Соловьев, Прыгин, Эрлихман, Мжачих и еще десяток ссыльных, приступивших к выполнению большой программы климатических исследований, к подготовке арендованных земель под урожай будущего года; шли ссыльные за книгами, за новостями, шли просто взглянуть на «питерского чудака», шли, чтобы скоротать время в «тюрьме без решеток», как прочно они окрестили таежную Усть-Цильму.
Вечером того дня, когда Журавские проводили Платона Борисовича, к ним нежданно пожаловал Тафтин, ставка которого находилась, как и прежде, в Ижме, хотя он уже третий год правил делами кочевников всей Архангельской губернии. За четыре года исследований Печорского края Журавский дважды встретил этого «царственного» чиновника, и в обоих случаях он был разным: властным, грозным осенью 1903 года; жалким, заискивающим в прошлом году. Каким же был на самом деле этот загадочный чиновник? Кочевники рассказывали, что их «царь» грозный, свирепый: «Ся руклядь[15]15
Рухлядь – так в старину называли пушнину.
[Закрыть] брал, ся долг колотил, ся книг черкал!» Однако тут же добавляли, что «царь» навел порядок в тундре: изловил и предал суду наиболее жестоких грабителей, запретил пустозерцам пасти стада в Большеземельской тундре, повел жестокую борьбу с завозом водки, вылавливая поставщиков «огненной воды», выливая в Усу до полусотни ведер из одной лодки. Ездил «самоедский царь» по тундрам со «свитой» из отчаянных ижемцев во главе с рыжим Пиль-Рысью. Поговаривали, что конвою «царь» отдавал всех оленей, обнаруженных в стаде сверх заявки на пастбище. Горе было тому, кто вообще не подал заявки Тафтину, – у такого хозяина угонялось все стадо. Но жалобы не принимались, ибо так предписывало постановление мезенского съезда, параграфы которого неукоснительно выполнял Тафтин.
Переступив порог сеней, чиновник, по обычаю печорцев, снял мокрые сапоги, плащ и фуражку, поставив обувь и повесив верхнюю одежду у входной двери. Вежливо постучав и дождавшись ответа, он вошел в переднюю, служившую и кухней и прихожей одновременно. Журавские пили чай. С ними были казначей Нечаев и Прыгин. Прислуживала Устина Корниловна, ставшая у Журавских и кухаркой, и экономкой, и няней, и поломойкой, но неизменно похваляющаяся средь товарок:
– Все бы этак-то жить: ни обряды с худобой, ни сенов, ни дровец шкрабать – легота! А ужо Андрей-то, Андрей-то Владимирыч: ласков-то како! Да и не привереда! Верка, та... Но и ту хулить грех, грех, милыя, – спохватывалась Устя.
Журавский сразу узнал Тафтина – как не узнать! Узнала и Вера, невольно придвинулась к мужу, готовая защитить его от новой беды. Настороженно смотрели на незваного гостя и Нечаев с Прыгиным: что привело его к Журавскому? Как посмел после ареста? Тафтин почувствовал состояние хозяев, однако отступать не стал.
– Мир дому сему и благоденствие научной станции, – проговорил он медленно, проникновенно, чуть склонив крупную седеющую голову. – Быть может, не ко времени мой визит, ваше высокородие, – поднял он глаза на Журавского, – но уповаю на доброту и милость вашу. Пришел виниться, поздравить, почтить открытие станции Академии наук, внести лепту на алтарь науки из самоедского фонда.
– Проходите, садитесь, – пригласил Андрей, еще никак не называя чиновника, но уже делая явный шаг к примирению. Да и что тут было делать? Повинную голову и меч не сечет.
– Благодарю, – ответил Тафтин, сделав шаг к столу, но не сел, решив, видимо, стоя выложить то, что послужит прочным мостком к примирению. – Всем стало ясно, Андрей Владимирович, что вы человек большого, смелого ума. Говорю не ради лести, а прощения ради моего усердия не по разуму в тот давний раз, в первую нашу встречу. Однако об аресте я не помышлял... То перестарался Крыков. Вот уж воистину: заставь дурака богу молиться... – развел руками Тафтин, закончив витиеватое вступление.
– А заставили дурака вы? – поймал на слове Прыгин, подмигнув Андрею.
– Я, – твердо, не опуская глаз, ответил Тафтин. – И то: спутал защитника самодей с их ворогом – стыдобушка! Потому и пришел с покаянием. Пробовал это сделать при встрече прошлой осенью, но был отвергнут, и поделом.
– Садитесь к столу, господин Тафтин, – решительно пригласил Андрей, дав себе слово не вспоминать прошлого, – не это главное, чего не бывает.
Тафтин присел к краю стола, но от чая отказался, сославшись на недавнее чаепитие с дороги, подчеркнув еще раз свою заинтересованность в визите к Журавскому. Мужчины поднялись из-за стола, поблагодарили Устину Корниловну и Веру, перешли в комнату, служившую и кабинетом, и библиотекой, и спальней Андрею в часы короткого межзоревого сна. Нечаев откланялся, сославшись на дела по хозяйству, хотя и Журавский и Прыгин поняли, что его скорый уход связан с приходом Тафтина, которого прямодушный казначей открыто недолюбливал.
Как-то незаметно, исподволь инициативой в беседе завладел гость. Более того, Тафтин указал на дилетантство Журавского в сложных вопросах взаимоотношений самоедов с ижемцами, а Андрей, против обыкновения, не спорил, но молчал.
– Вы, Андрей Владимирович, повторяете плач полувековой давности архангельского гражданского губернатора Огарева: «Ижемцы ограбили самоедов!» Да, ограбили: правдами и неправдами ижемцы завладели почти всеми оленями и почти всей Большеземельской тундрой.
– Не все ижемцы, Петр Платович, – вставил Журавский, – а ижемское кулачье.
– Согласен с вами, Андрей Владимирович, не все ижемцы, а только та часть их, о которой говорят: там, где прошел ижемец, чердынцу делать нечего. О них и речь. Однако преступление ушло в века: кого судить, кому вернуть награбленное? Да и сказать по правде: вернуть оленей самоедам – равносильно уничтожению оленеводства как отрасли общегосударственной, общенародной. Да, да, Андрей Владимирович, общенародной! — возвысил голос Тафтин, заметив желание Журавского возразить. – И второе: оленеводство у самоедов носило и носит чисто натуральный характер, удовлетворяющий собственные потребности в пище, одежде, жилье, транспорте. Однако, сударь мой, оно их, кочевников, изолирует от мира, заставляет вести полудикий образ жизни. Самоизоляция в наш бурный, пытливый, настырный век – штука страшная, необратимая: чем дольше они пробудут в состоянии дикости, тем меньше у них шансов выжить в настигающем их цивилизованном мире. Стало быть, если вернуть оленей самоедам, изгнав из тундры ижемцев, пустозеров, значит, вернуть самоедов в изоляцию, в дикость! Но это же, голубчик мой, смертный приговор. История полна таких примеров. Не нам с вами, прошедшим высшие школы, это рассказывать.
– Что же принесли ижемцы в оленеводство, Петр Платович? Что нового принес миллионер Филиппов в тундру? – спросил задумчиво Андрей, пристально, по-новому разглядывая Тафтина.
– Филиппов? Зиня-Коин? Зиня-Волк? – прищурился Тафтин, как бы испытывая Журавского: что ты знаешь о Филиппове, обо мне? Он и назвал миллионера укоренившейся за ним кличкой – Волк, выказывая свое отношение к богатею. Но бичевать его дикие и нрав, и способы наживы не стал. – Филиппов – голова, новатор: сотворил из натурального – товарное оленеводство. Еще полвека тому назад о шкуре оленя как о товаре Россия не знала. За малым исключением, нужным самоедам, шкуры выбрасывали. Теперь Зиня-Коин вывозит в Москву, в Питер и даже в Париж до ста тысяч штук замшевых шкур. Шкурка замши стоит в столицах от десяти до пятнадцати рублей. Филиппов скупает оленьи постели, как зовут здесь по прежней принадлежности невыделанную шкуру оленя, со всей Большеземельской тундры – шкура приобрела значение товара.
– Сколько он платит за одну постель? – спросил Прыгин.
– От двух до трех рублей.
– А за выделку?
– Тридцать пять копеек. Грабеж, что и говорить... Расскажу о Филиппове любопытный, характеризующий его случай, – улыбнулся Тафтин, поудобнее усаживаясь на стуле. – Родился у него сын от молодой жены. Родился перед самым тезоименитством нынешнего царя. Он – бах государю телеграмму: прошу-де всемилостивого соизволения наречь сына Николаем и быть ему крестным отцом. Царя в крестные! Да к телеграмме приложил чек на двадцать пять тысяч. И что вы думаете? Царь телеграфно разрешил записать его крестным отцом новорожденного. Теперь Филиппов ездит ко двору с подарками. Вот каков Зиня-Коин! – блеснули с какой-то неуправляемой рассудком глубинной завистью глаза Тафтина. В них плеснулось и торжество и сожаление: здорово, но жаль, что не я! Это не укрылось от Журавского, всколыхнуло в нем былое раздражение.
– Не Зиня-Коин, – кличкой подчеркнул Журавский свое отношение к богатею, – круглосуточно оберегает оленей от волков, от пурги. Не он же выделывает шкуры в удушливых баньках за тридцать пять копеек.
– Справедливо подмечено, – спохватился Тафтин, – не он, а нанятые Филипповым ижемцы пасут зимой и летом его пятидесятитысячное стадо оленей. Но, смею заметить, и не беспечные, ленивые самоеды. Нет, Андрей Владимирович, нельзя ижемцев изгонять из тундры, – заключил Тафтин. – Нельзя, невозможно изгнать, уничтожить Филипповых, ибо они несут прогресс. Вы слышали о том, что Филиппов завез в Ижму электрические машины и зажег свет? Электрический свет, господа, в центре Печорского края!
– Слышали! – все более и более раздражался Журавский, понимая, куда клонит властный чиновник: оставь кочевников Филипповым! – Слышали, – повторил Журавский, глянув в упор на Тафтина, первоначальная «стеснительность» которого сменилась уверенным, победным самодовольством. – Надеюсь, и вы, господин Тафтин, знаете о том, что, ярко осветив свои фабрики, заводы, дворцы, столичные «прогрессисты» Рябушинские грабят рабочих?
– При ярком свете обнажилась нищета рабочего класса – вставил реплику Прыгин, тут же оговорившись: – Не сочтите, господин чиновник, за антиправительственную агитацию.
– За кого вы меня принимаете?.. – Тафтин хотел оскорбиться, навис глыбой над столом, но передумал, поняв, что это не лучший ход в их сложных отношениях с Журавским, поселившимся теперь рядом с ним. – Эко куда меня занесло, – натянутая улыбка появилась на тяжелом малоподвижном лице. – Начал за здравие, кончил за упокой. Я ведь с помощью к вам, Андрей Владимирович, пришел, – медленно достал портмоне, вновь обретая значительность, чиновник. – Вот, – вынул он зеленый хрустящий чек и протянул Журавскому, – извольте принять скромную лепту на нужды науки.
– Что это? – невольно поднялся Журавский, однако медлил протянуть руку через стол, чтобы принять продолговатый лист гербовой бумаги.
– Чек на тысячу рублей из самоедского фонда, – неуловимо колыхнул, хрустнул зеленоватым листом Тафтин. – Прошу принять!
– Нет, – опустился на место Журавский, еще не зная, чем объяснит отказ. – Нет, не могу принять!
– Это почему же? – гневом, незаслуженной обидой наливалось лицо Тафтина. – Я от всей души... Со всем пониманием и уважением..
– Нет, – отрубил Журавский. – На такой взнос нужно постановление суглана, съезда самоедов. Это их деньги.
– Все ясно, – сунул чек в портмоне Тафтин. – Вольному – воля, спасенному – рай. Позвольте откланяться, – Тафтин величественно направился к дверям. «Казначей шепнул и смылся. Плевал я на вас, недоноски!» – распирали его грудь далеко не аристократические слова.
* * *
Весь июль мрачного 1906 года ушел на неизбежные организационные хлопоты, на ожидание вестей от Риппаса и денег от Чернышева. Это был суетный, тревожный месяц: Андрею становилось больно смотреть в глаза своим добровольным помощникам, рвущимся в экспедицию, – мало-помалу таяли продовольственные и охотничьи запасы, доставленные по заказу из Архангельска. Но было и того хуже: не появлялся из Ижмы к условленному сроку Ель-Микиш. Это Журавский воспринимал как удар в спину: деньги и рабочих на крайний случай можно было перезанять и найти в Усть-Цильме, проводника же, подобного Никифору, ни в Усть-Цильме, ни в Пустозерске не было. Устьцилемцы от дома, от теплых печек и жен далече ходить не охочи; пустозеры – мореходы, мореходы бесшабашные до того, что в шитом из шкур каяке в одиночку ходят на Матку, но бегать пешими, тащить бичевой баркас они неспособны; от Ижмы же пешие и оленьи путики исстари проложены за Камень, за Обь, за Енисей. Никифор к тому же своей необычайной сметкой и любознательностью заметно выделялся и среди своих сородичей и, главное, был сострадателен до сердечной боли к самоедам, вогулам, остякам. Туда, куда собирался Журавский зимой этого года, без Никифора выходить было нельзя, ибо это сулило экспедиции заведомую неудачу.
Но и тяжкий год не без светлого дня: в тот день, когда появился угрюмый, мятый Никифор, пришли и деньги – тысяча восемьсот рублей, высланные директором Исторического музея академиком Радловым «на предмет приобретения полной «самоедской коллекции» культа и быта полярных аборигенов». Впервые Андрей ощутил чувство горькой радости: он мечтал закончить свои геологические исследования и ждал денег из Геологического комитета, но Радлов прислал куда больше и на бо́льший маршрут. И еще была одна радость: пришло распоряжение губернатора в Полицейскую управу: «Руководствуясь нуждами России, дозволяю участие ссыльных в делах Печорской станции при Императорской Академии наук...»
С этой же почтой, доставляемой с открытием навигации два раза в месяц, пришло письмо от Риппаса: «Андрей, бог осенил и губернатора фон Бюнтинга и академика Радлова, для тебя же это единственный шанс исполнить дерзновенный замысел пройти от Таймыра до Мезени. Риск огромен, но и надежды, в случае удачи, заманчивы. Иди, благословляю. Прыгин был втиснут в члены экспедиции со скрипом, Мжачих, Эрлихман – свободно. Учти это, Андрей, и будь благоразумен. Все ссыльные к осени должны вернуться в Усть-Цильму. Будешь в Архангельске – наведывайся к новому вице-губернатору Александру Федоровичу Шидловскому...»
* * *
Когда почерневшие и посуровевшие исследователи добрались до истоков Воркуты, августовские вечерние зори в тундре стали безмолвными и тоскливыми: ни птичьего отлетного гомона, ни шороха дождей, ни дальнего бормотания грома. Одна только речка Воркута, дающая начало Усе, беспокойно переговаривалась о чем-то своем, потаенном, с каменистыми перекатами.
Странное, неведомое в людных местах состояние испытывает человек на краю земли под бездонным яркозвездным небом: песчинкой, мельчайшей песчинкой чувствуешь себя в необъятном первозданном мире.
– Такое чувство, – тихо проговорил Николай Прыгин у яркого угольного костра, – что стоит шагнуть за освещенный круг – и полетишь, растворишься в бездне. Жутко даже. Жутко, а хочется идти все вперед и вперед, – познать то неведомое, что таится за земной гранью. Великая, неуемная, неотступная даже перед страхом смерти заложена в человеке сила – познать неведомое! Вот и сейчас: все, все чуем беду, а не уходим.
– Да, тревожно что-то... Что-то творится в тундре... Исчезло все живое, нет даже любопытных бурундуков... – Журавский сидел у костра согнувшись, обхватив руками острые коленки. Говорил как будто сам с собой, не глядя на товарищей. – Как думаешь, Ель-Микиш, что с Семеном? Надежный он?
– Семен – как брат Митяй: живой будет – сам придет, – заверил Никифор.
– Ты тоже надежный был... – уколол Журавский своего проводника, все еще не простив до конца странной задержки Никифора в Ижме, хотя тот объяснился и оставил на станции письменный зарок: «Еси бери моя опять тунтра жиз не буду знаком водка. Никипорх. Не все тогда понял Журавский из краткого, бессвязного рассказа Никифора. Ясно было одно: Никифору пришла медаль «За содействие», выхлопотанная Журавским в Академии наук. Медаль пришла в Ижму с предписанием: «Вручить надлежит высшим чином при торжественном стечении народа». Высшим чином в Ижме давно считали Тафтина. Он и вручал. Однако, расписывая заслуги Никифора, Тафтин, как понял потом Журавский, сознательно ввел людей в заблуждение, разжигая давние распри: Никифор, мол, по неразумению помогает Журавскому, который выгонит всех ижемцев из тундры, внушал чиновник на сходе, убеждал оленеводов за столом, накрытым во славу Никифора, получившего небывалую награду. Миллионер Зиня-Коин отобрал у Никифора новый баркас за старые долги, обещая простить долг и уплатить деньги за баркас, если Ель-Микиш не пойдет в тундру с Журавским. Пьяный, сбитый с толку Никифор пообещал богатею уважить его просьбу, и попойка пошла по новому кругу.
Кто знает, чем бы кончилась эта гульба, если бы не постоялец Никифора, ссыльный большевик Семен Никитич Калмыков, почуявший неладное.
– Никифор, – улучив малое протрезвление, совестил хозяина Семен, – знаешь, как говорят в народе: богатей поит бедняка, чтобы лишить ума наверняка. Думай, думай: кто такой Зиня-Коин и чего добивается Журавский? Тебе Андрей Владимирович шлет уже вторую депешу. Думай: кого ты продаешь за водку?!
Слова подействовали: Ель-Микиш разбил недопитую четверть об угол, отцепил от филипповского причала свой баркас, положил на колени подаренную Журавским винтовку и поплыл в Усть-Цильму, дав там письменный зарок относительно водки.
Журавский во всей этой истории не мог уяснить одного: почему чиновник по самоедским делам так упорно не хочет пускать его, исследователя, в тундру? Только в тундру?! Странно? Весьма странно! Если учесть то, что на нужды станции он отваливал тысячу... Правда, не своих денег...
Никифор на укор Андрея ответил коротко:
– Семен башка Таптин водка не снимай, кодит Семен.
– Может, место не то? Может, не тут вы нашли с ним каменный уголь? – выискивал Журавский причины отсутствия, казалось бы, очень надежного оленевода.
– Тут. Это место, этот уголь, – твердо, без тени сомнения показал Ель-Микиш на костер, на берег Воркуты.
* * *
...Семен Кожевин приехал на пятый день их ожидания со страшной вестью: по всей Большеземельской тундре свирепствует сибирская язва!
– Страхота господня! – сокрушался оленевод. – Тышшы, тышшы оленей пали. Да што олени – люди гибнут! Куды пешим от окияна удешь?
– Где наибольшая гибель оленей? – тревожно спросил Журавский.
– В срединных лаптах, в прибрежных низинах.
– Твои где паслись?
– По Коротайке. Неделю тому назад спровадил их с сынами и с пастухами за Камень на Обь, а сам-от суды – уговор рушить нельзя.
– А мы уж думали, что весть тебе Алексей Иванович не сумел передать.
– Како там... Да какой же тесть не передаст, коли зять в таку даль пошел. Чо робить дале-то будем? Возвертайтесь-ко вы, Андрей Володимирыч, в обрат. Я и упряжки-ти половинны пригнал...
– Нет, Семен, возвращаться я не буду, – резко возразил Журавский. – Лучше вспомните: когда около ваших оленей вился последний гнус?
– Да нешто в гнусе дело? – в сердцах воскликнул Семен.
– В нем, Семен: в слепнях, оводах, мошке... Так когда ты их видел на оленях в последний раз?
– Дни три тому возврат вилась нечисть проклята... – начал вспоминать тугодумный, медлительный Семен, ополоумевший от беды.
– Слушайте меня внимательно, – обратился Журавский ко всем обступившим нарты участникам экспедиции. – Прыгин, Эрлихман, Мжачих и братья Манзадеи, – показал Андрей рукой на двух колвинских ребят Ефима и Федора – сыновей старосты, – немедленно отплываете в Усть-Цильму. Разбор коллекций закончите там и отошлете их Чернышеву. Все гербарии адресуйте на Невский проспект в бюро прикладной ботаники Сельскохозяйственного музея. Поплывете на двух лодках, а третью оставите здесь, заплатив за нее их отцу, – кивнул Журавский на братьев. – Знайте, други мои, сибирская язва небезопасна и для людей...
– Андрей, – подался к Журавскому высокий, похудевший Прыгин, – настоятельно прошу тебя вернуться с нами.
– Разговоры о том излишни, – отрезал Андрей. – Разгружайте лодчонку в баркас! Отплывайте немедленно. Без нужды не выходите на берег. Семен, вытяни лодку.
– Пошто лодчонка-то? – удивился Семен. – Грузу и так много, да и реки скоро встанут.
– Мы после их отплытия будем стоять еще три дня.
– Пошто? – не понимал Семен.
– После заражения сибирской язвой, ее бациллами, занесенными в тело укусами насекомых, олень... и человек самое многое живут семь дней. А бациллы, попавшие из трупов в почву, живут до двадцати лет. Если через три дня эти олени будут живы, то до следующего лета им, а следовательно, и всему вашему стаду, Семен, бояться нечего. Но если погибнут, то без лодки и нам отсюда не выбраться...
– Я пойду с вами, – решительно заявил Мжачих. – Делайте со мной что хотите, но я пойду с вами – иначе возненавижу себя!
– Нет, Михаил, – поднялся с нарт Андрей. – Вы отправитесь все вниз по Усе. Поступок одного недисциплинированного ссыльного лишит станцию всего штата – останемся мы с Никифором и с Соловьевым... Никифора в этом случае я не неволю, – взглянул Андрей на проводника, – ибо опасность путешествия удесятеряется...
– Два нога разный сторона не бегут, – буркнул Никифор и пошел выпрягать оленей.
* * *
В ту раннюю, воющую метельными, людскими и звериными голосами зиму страшного 1906 года Журавский с Никифором, догнав стадо Семена Кожевина на обских пастбищах, сменив упряжных быков и наняв двух остяков в ясовеи[16]16
Ясовеи – погонщики оленьих упряжек.
[Закрыть], отправились на полуостров Ямал к первому, самому главному, священному месту самоедов – Яумал хе, куда язычники скрыли от неистового Вениамина свои божества.
До первых жестоких морозов Андрей успел побывать у священного места Яумал хе и собрать редкостную коллекцию деревянных божков-болванов, шаманских бубнов и одеяний, детских игрушек и меховых мешочков и мешков – патко, в которых хранят кочевницы все, начиная с иголок и кончая громоздкой одеждой. Собрал Андрей и несколько комплектов женской одежды разных народностей, богато украшенной орнаментовкой. Грузовые нарты полнились быстро: кочевники, почувствовав справедливый обмен на очень нужные им орудия охоты, не жалели древних божков и бубнов, охотно рассказывали предания и легенды, старательно записываемые любопытным путешественником. В легендах места событий почти всегда указывались точно: «Было это на реке Нерута, около сестры ее Хадаты...» «Нерута» – ивняковая, «Хадата» – еловая, много речек и озер назывались Лиственничными.
– Где текли эти реки? – спрашивал Журавский.
– Зачем текли? – удивлялись рассказчики. – Они и сейчас текут по Ямалу и землям Хатанги и Таймыра.
До никольских морозов Журавский решил побывать и на Таймыре. У Андрея была карта профессора Казанского университета, астронома Ковальского, работавшего здесь в составе трехлетней экспедиции Гофмана, на которую профессор нанес множество рек, озер и редкие поселения с их точными географическими координатами. На карту были нанесены ломаная линия берегов Ледовитого океана и четкая ровная линия Полярного круга.
...Двигаясь от стойбища к стойбищу, пополняя коллекцию и записную книжку, Андрей вышел к истокам реки Верхняя Таймыра, а по льду ее спустился и на легендарное озеро, давшее название всей таймырской земле. Журавского поразило не само огромное озеро, а лиственничные леса, росшие по его южным берегам.
«Озеро, судя по карте, – удивлялся Андрей, – находится за Полярным кругом на полтысячи верст к Ледовитому океану, до берегов которого осталось около двухсот верст, а кругом лиственничные леса!»
Остяки в стойбищах на берегах Таймыра объясняли:
– Лес хранит богатырь Бырранга, легший могучим хребтом по всей земле Таймыра.
Журавский на легких оленьих упряжках съездил с остяками по льду Нижней Таймыры и за хребет Бырранги – действительно, там росли только карликовые березки и мелкий кустарник.
«Любопытно, интересно, – гадал Журавский, – но труднообъяснимо: почему на Таймыре леса перешагнули за северную границу, отведенную им учеными, на пятьсот верст? Почему лиственница оказалась самым морозостойким деревом? В чем кроется просчет ученых?»
– Три тысячи верст от озера Таймыр до Обдорска, – объявил он Никифору и проводникам, – пойдем по кромке лесов, нанося их северную границу на карту.
Никифор, давно увлеченный поиском, охотно согласился, проводникам-кочевникам же было в радость продлить путешествие с добрым, уважительным к ним человеком.
В двух днях пути до села Обдорска, на берегу какой-то безымянной речушки, впадающей в Обь, Андрей сидел у пышущей жаром нодьи, которую проводники сооружали при каждой ночевке под открытым небом. От горящих трехметровых сухих стволов лиственниц, уложенных друг на друга, тепло тысячами невидимых язычков вылизывало стенку снега у костра. Под наплывом тепла снег вытаивал до пожухлой травы, отступая от нодьи неровной зубчатой стенкой. Журавский, осененный смутной догадкой, встал, обошел костер и убрал брезент, натянутый с наветренной стороны. Никифор и ясовеи, спавшие между костром и брезентом, зашевелились и подняли головы.
– Спите, спите, – успокоил их по-зырянски и остяцки Андрей.
Злой, колючий хиус, тайком подкрадывающийся из речной долинки, подул на костер, и через минуту зубчатые стенки покрылись льдом. Журавский установил брезент на место; снежные стенки, согретые жаром нодьи, вновь начали медленно таять.
«При чем тут Полярный круг, опоясывающий макушку северного полушария? При чем тут математическая линия наклона земной оси? – размышлял Андрей. – Растительным миром Севера движут иные законы. Представим себе нодью материком, истаивающую же стенку – побережьем Ледовитого океана, хиус – его холодным дыханием. Реки Хатанга, Обь, Печора выносят с материка огромные массы нагретой воды, создавая оазисы до самого побережья. Они позволяют сложным цветковым растениям вырасти, созреть и осемениться, а потому низкорослые травы, пригибаясь к теплу, добежали до самого океана. Деревья, чувствуя высокими вершинами ледяное океанское дыхание, остановились поодаль, повторяя своей границей причудливые прибрежные изгибы. На Таймыре дыхание океана, подобно этому брезенту, удерживает хребет Бырранга, Хатанга же своим теплом увела лиственницы на полтысячи верст за Полярный круг. На Печоре в создании оазиса участвовали более сложные явления: Тиман и Урал заслонили ее долину от ветров, потому Мати-Печора вскрывается раньше Усы. Уса же, разливаясь позднее, когда июньское обильное тепло не только растопит снег, но и размягчит землю, размывает многочисленными притоками тундровый торф и миллионами тонн питательной смеси, как материнским молоком, вскармливает печорские поймы. Печорская долина – это уникум природы!»
– К черту «поларе»! Ко всем чертям Шренка и Гофмана! – заплясал у нодьи Журавский.
– Пошто шаманишь? Пошто пляс? – вскочил Никифор.
– Ель-Микиш, дорогой! – схватил и закружил его Андрей. – Все ясно! Все ясно!
– Што ясовей?! – поднялись остяки и, глядя на пляшущих друзей, развеселились тоже, невольно начали притопывать ногами...
* * *
В Обдорск, к стаду Семена Кожевина, Журавский с Никифором вернулись с большой коллекцией старинных предметов быта и культа полярных аборигенов, с очень важной для науки гипотезой о закономерностях распространения северной древесной растительности. Андрей понимал, что он близок к истине, но эту гипотезу надо было проверить в лесах Европейского Севера, надо было пройти по следам Шренка и Гофмана и обязательно отыскать корни их ошибок. «Геологические коллекции, добытые на русские деньги, они увезли в Германию, и там трудно найти концы, – размышлял Журавский, – но растительность на пути их шествия ежегодно возрождается. За семьдесят лет деревья там должны претерпеть видимые изменения. Гибнущих лесов здесь я не встретил, не должно быть их и там. Если мне удастся установить границу северных лесов и доказать медленное, но верное отступание тундры – это перевернет науку о Приполярье». «Ишь чего захотели, господин недоучка! – мысленно слышал он издевательские голоса. – Спасатель Севера! Мальчишка! Научный недоносок!»








