412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Смоленцев » Родные гнездовья » Текст книги (страница 21)
Родные гнездовья
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 20:45

Текст книги "Родные гнездовья"


Автор книги: Лев Смоленцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

Глава 17
СТАЯ

Однообразна, монотонна, скучна зимняя тундра – белая безлюдная тысячеверстная равнина. То лютая стынь, то шквальная пурга; то обжигающий душу низовой сине-дымчатый хиус. Третий месяц нет солнца. Стужа. Белесая темень. Ледяная безбрежная пустыня.

Маленьким, затерянным казался себе Прыгин в этой пустыне. Сказочными, нереальными виделись ему нарты с быстроногими оленями, сказочными помнились редкие чумы, каждый раз возникающие на их пути тогда, когда думалось, что они с Никифором и олешками обязательно должны погибнуть. Но подавался крепкий чай с огненным спиртом, нежная строганина, наваристый бульон и – опять живы!


 
Эге-гей! Олешка коп-коп!
Ев-Микол рукавичка клоп-клоп!
Ель-Микиш ножка топ-топ!
Луна догонка скок-скок! —
 

импровизировал Никифор, спрыгивая с нарт погреться бе́гом. Прыгин не раз пробовал бежать рядом с шестидесятилетним ижемцем, но, одетый в огромный меховой совик поверх меховой же малицы, путался, задыхался, падал. Никифор смеялся, останавливал оленей:


 
Олешка стоп-стоп!
Ев-Микол клоп-клоп!
 

Три месяца тому назад Никифор явился к Журавскому и сказал, что теперь он разведал тайные пути «самоедского царя», узнал, почему его, старого Ель-Микиша, постигла неудача в прошлую зиму, когда он караулил Тафтина в усинских поселках – после того как тот разграбил хлебные магазины и отравил ни в чем не повинных кочевников. Тафтин тогда ни в Колве, ни в Болбане не показывался.

– Мезень – Пустозерск – Обдорск – Таймыр – его путь, – рассказывал Ель-Микиш, основательно расспросивший земляков. – Однако кодит, ясак большой-большой возит. Пиль-Рысь его нет, другой коин кодит самоедский сар, толмач кодит.

– А где Пиль-Рысь? – притворно удивился Андрей.

– Посля скажем. Счас дело говори.

– Дело все то же, – вздохнул Журавский, – любыми путями, но «царскую грамоту», Никифор, добыть надо. Царский портрет, может быть, выкрасть надо – без них нам не обезвредить волка! Поедешь? Достанешь? Однако не неволю, ибо ехать, по твоим рассказам, придется далеко.

– Што спросишь? Здесь Ель-Микиш – пустой слова спрос. Толька пустой тундра Никипор не кодит – дела надо. Думай, Андрей-Володь, дела. Помощник дай. Дело секрет будем держать.

Действительно, после долгого перерыва Никифору по следам Тафтина ездить было нельзя – это вспугнет, насторожит чиновника. Нужна была веская причина появления проводника Журавского около Тафтина. Решено было снарядить этнографическую экспедицию по заявке Архангельского музея, благо заведующий Молодцов ежегодно досаждал Журавскому просьбами. Срочно были заказаны деньги. В заказе сообщили, что «наконец-то знаменитый собиратель самоедских коллекций Хозяинов Никифор Еливферович дал согласие выехать в тундру. Официальным представителем станции выедет в тундру Прыгин Николай Евгеньевич, знакомый с музейной работой».

Деньги Молодцов прислал телеграфом. Сборы были быстрыми. Прощальным традиционным вечером, когда все работники станции собрались за семейным самоваром, Андрей напомнил Никифору:

– Куда исчез Пиль-Рысь, Никифор? Расскажи-ка нам. Все просят: Ольга, Наташа, тетя Устя...

– Сказать можна, – довольно, хитровато щурился старик на женщин. – Слушай, ласковый сердце Андрей-Оль, – назвал он Ольгу по-ижемски, отчего та зардела, смешалась, а старик будто и не заметил. – Слушай, красавиц Маташ, слушай скусный стряпук Устя – се слушай, как Пиль-Рысь богатырь Уса себе тащил. Давно-давно был. Пиль-Рысь самоед, как коин – волкам, стрихнин давал... Пиль-Рысь тунтра кружил, Ель-Микиш след кружил. Долга-долга так кодил... Пиль-Рысь пить-есть котел, Болбан кодил. Ель-Микиш след кодил, сказать не велел. Пиль-Рысь огненный вода пил, девка малый красивый таскал, олешка бежал...

– Понимаете? – шепнул Андрей.

– Понимаем, понимаем, – закивали женщины, Прыгин, Соловьев, Нечаев. – Продолжайте, дедушка Никифор...

– Ель-Микиш веселый стал, нарта скакал – коп-коп! – олешка кричал.

– Почему вы веселый стали – ведь девушку мерзавец украл?! – не выдержала Наташа.

– Слушайте, слушайте, – попросил Андрей, – все прояснится.

– Пиль-Рысь девка мчит, Никипор след бежит... Час бежит, два бежит, три бежит... Близка Пиль-Рысь, рядом Пиль-Рысь, моя рысиный глаза смотрит Пиль-Рысь... Пиль-Рысь дикий кошка прыгал, мой лучший олешка сердце ножом колол... «Ка-ка-ка», – смеял, свой нарта прыгал, девка обнял, бежал... Лед трескал... Полыня сделал... Олешка полыня плывет, нарт плывет... Пиль-Рысь девка плывет, «Ка-ка-ка!» – смеет.

– Утонули?! И олени, и девушка?!

– Нет маленько: Уса руку выставлял... Пиль-Рысь кватал, глыбко тащил... Олешка, девка берег кидал... Девка моя Болбан вез, – закончил рассказ старик.

Все были в недоумении: как же в полынье не утонула девушка, когда ее крепко держал в объятиях Пиль-Рысь?

– Безгрешный девка – пошто тонет? – пояснил Никифор, удивляясь их недоумению.

– Винтовка, та, моя, маленькая, с тобой была, Никифор? – спросил Андрей.

– Се собой, сегда собой, – не чувствуя подвоха в вопросе, добродушно ответил старик.

– Понятно, всем понятно, – широко заулыбался Прыгин.

– Поясню еще одну деталь, – мягко, необидчиво для проводника улыбнулся и Журавский. – Никифор обрадовался воровству Пиль-Рыся только по одной причине: в этих краях зло смертью наказывается воочию, на месте преступления, с неопровержимыми уликами. Таков неписаный закон на Печоре – знай, за что убит! Но зло обязательно накажут смертью. Жестоко, но справедливо, назидательно. Одно только прощается: женитьба умыканием. Берегитесь, девушки!..

Никифор, пожалуй, давно бы расправился подобным образом и с Тафтиным, обиравшим его сородичей догола, избивавшим до полусмерти старшинок, не поставлявших ясак за давно умерших соплеменников, но этому решительно противился Журавский.

«Нам Тафтин нужен живой! Только живой, Никифор, ибо мертвых не судят. «Грамота» его нужна!» – таков был наказ Журавского и Никифору и Прыгину.

Тафтин, словно почуяв, что Никифор поджидает его в Обдорске, объехал Обдорск и направился на Ямал.

Узнав о том, Никифор долго качал головой.

– Китрый, китрый коин-царь, – делился он мыслями с погрустневшим Прыгиным, – капкан далеко обкодит. Ум кулак бери, Никипор: молодой сладкий девка клади бок Таптин – тащит девка грамот, тащит девка царь-картонка. А, Ев-Микол? – делился своим очередным замыслом старый проводник.

– Убьет девушку Тафтин, – отвергал такую затею Прыгин. – Да и догадается, чьих это рук дело, улизнет от суда.

– Так, так, Ев-Микол, – печально соглашался старик. – Китрый, китрый стал коин-царь, жадный, жадный, жад-ный-й‑й... Стоп маненько, стой, думай: жадный – тут и ставим капкан! – обрадовался Никифор. – Сиди, Ев-Микол, Обдорск. Неделя сиди, две сиди – Ель-Микиш жди.


* * *

Тафтин миновал Обдорск, конечно, не из-за боязни – он торопился на Ямальский суглан – ярмарку, чтобы выхватить там лучшие меха, за каждую шкурку которых тесть Чалова Мартин Ульсен выкладывал радужный, желтенький пятирублевик. Сверкающие стопки за эти годы выросли сказочно, и Тафтин все свои чиновные дела свел к одному: к выколачиванию ясака и аккуратным взносам рублей в Казенную палату Ушакова. «Знаю, – думал Тафтин, – что два таких пятирублевика с каждого песца ссыпаются в карман Чалова – а что поделаешь? Заботу, страх с плеч снял – за то спасибо! А самодь, самодь-то! Сами «царя» ищут, сами ясак прут! А как же иначе: со времен Ивана Грозного платят!..»

В свите Тафтина был юноша-ненец, обученный им в Архангельске грамоте, прирученный, верный пес. Он был глашатаем и толмачом царя там, где «царя» не знали. В таких случаях извлекалась из баула «Дарственная» с длинным шелковым шнуром и огромной сургучной красной печатью. Демонстрировался портрет Александра Третьего и фотография – и тут же лик самого «Петра Романова». Впечатляло: все падали ниц, дарили сверх ясака шкурки.

На Ямальском суглане на колени перед Тафтиным упал остяк, выдернув из-за пазухи изумительного голубого песца. Оборванец что-то быстро-быстро залопотал, протягивая иссиня-голубую шкурку. Тафтин схватил шкурку, выбежал из чума на свет – и обомлел: такой красоты он еще не видел.

– Где взял?! – кричал он выбежавшему вслед остяку. – Где? Спроси его, – повернулся он к толмачу, топтавшемуся тут же. Переводчик кой-как выяснил, что остяка послал к царю шаман.

– Что им надо? Есть ли еще такие? Спрашивай!

– Он говорит: шаман будет просить царя освободить его род от ясака... Взамен даст выкуп – два десятка таких песцов. Шаман сам прийти сюда не может – ног нет... – торопился толмач, вслушиваясь в речь пришельца.

– Где он?

– Один луна пути...

«Поеду! – сразу решил Тафтин. – Освобожу от ясака – один черт... больше в тундру не сунусь – хватит рядом с петлей ходить!»

Тафтин умчался, взяв с собой только переводчика и оборванного остяка.

В чум к шаману приехали за полночь. Шаман был стар, безног и страшно худ. Сидел он на ворохе оленьих шкур у жарко горевшего костра. Толмач выяснил, что старейшина рода Хасовако увел своих соплеменников из Большеземельской тундры еще во время сибирской язвы – с тех пор ясака не платят, а потому боятся вернуться на родину. Шаман скоро будет умирать – хочет искупить тяжкую провинность своего рода. Вернуть род на земли предков.

– Спроси, где шкурки? – властно повелел Тафтин.

Толмач спросил и перевел:

– Он говорит: надо пить «огненную воду», шаманить, утром ехать в пещеру. Он один знает, где хранится сокровище рода.

– Действительно, куда ночью, – согласился Тафтин. – Давайте пить «огненный вода». Неси сундук! Спирт, закуски! – крикнул он вслед переводчику. – Потом займешься оленями...

Грузный, отяжелевший, Тафтин пил спирт, пил чай из трав. Шаман к спирту не притрагивался, не пил и чай, который постоянно подливал «царю», что-то бормоча себе под нос.

– Шаманить будет, – перевел бормотание старика толмач, – царский портрет просит показать, грамоту просит показать, клятву дать на них просит...

«Откуда ему про них известно?» – мелькнуло и тут же исчезло в затуманенном мозгу Тафтина. – Отопри сундук, дай! Скажи за меня: царское слово – закон! – вяло приказал он толмачу.

Старик шаманил страшно и долго: бил в бубен, раскачивался, подпрыгивал на руках, исходил слюной, впадал в беспамятство.

Тафтин и толмач, одурманенные настоем трав, вскоре недвижно раскинулись на шкурах...

Старик очнулся, свернул трубкой грамоту с вислой сургучной печатью, взял с сундучка портрет Тафтина, сунул за пазуху малицы, пополз к выходу. Ярко светила луна, манили, звали к себе таинственные звезды. Старик заскулил и взвизгнул по-собачьи. Заскрипел под легкими шагами снег, мелькнула в ельнике тень, к чуму подошел Никифор.

– Бери! – подал ему грамоту и портрет шаман. – Избавь весь мой род и всех ненцев от коин-вожак. Бери!

– Дядя... – упал на колени Никифор. – Едем с нами!

– Беги! Меня зовут звезды... – старик повернулся и исчез в чуме.

Тафтин проснулся от нестерпимого жара, от удушья, от яркого света, от кошмара: посреди чума в жарком костре догорал шаман.

...В золе костра Тафтин нашел только замок от сундука и расплавившийся бачок от спирта.

– Видишь, выпил весь спирт и ошалел... – сказал Тафтин переводчику. – Черт с ними, с грамотами! Жалко шкурок! А где та? Дурак – спрятал ее в сундук! Сгорела! – ругал сам себя «самоедский царь».


* * *

Отзвенели, оту́хали гулким деревянным набатом никольские и крещенские морозы. По всему Печорскому краю прокатилась игривая, развеселая, разноцветная, хмельная масленая неделя – предвестница великого поста.

Близилось благовещение 1914 года – года благодатного, урожайного, сытого, как и все годы, дарованные природой людям в задаток перед долгим лихолетьем, подобно масленой неделе перед великим постом.

В канун благовещения вернулись из дальней экспедиции Прыгин с Никифором. Вернулись с богатой, обширной коллекцией и, главное, с радостной вестью:

– Здесь... – подал Ель-Микиш Журавскому самодельную кожаную папку.

Когда наедине рассказал Никифор Андрею, как, каким путем и где он раздобыл эти грозные неопровержимые улики, Журавский опечалился:

– Жизнью ведь дяди добыто, Никифор Еливферович! Мученической смертью!

– Счастьем, Андрей-Володь, – задумчиво произнес по-коми старик, – святым счастьем. Кто не хочет принести счастья своему народу? Разве ты, Андрей-Володь, не к тому же идешь?..

Что тут было ответить мудрому старику...


* * *

Через два дня в кабинет к Журавскому зашел встревоженный Калмыков. Зашел, забыв поздороваться, хотя приезжал на станцию с завода «Стелла Поларе» не так-то часто.

– Беда, Андрей Владимирович, беда, – тряслась рука у Калмыкова, когда здоровался с ним Андрей.

– Что случилось, Семен Никитич, что? – Журавский, знавший характер и степенность старого товарища, встревожился, усадил Калмыкова на стул, налил из графина воды в стакан.

– Крыков схватил Прыгина и тут же спровадил в Архангельск. На квартире – все вверх дном... Кто бы мог подумать – пьет ведь всегда в благовещенье-то пристав, не просыхает. Сболтнул пьяный: сам-де Чалов дал телеграфный приказ, – выкладывал тревожные новости Калмыков.

– Об аресте Прыгина я знаю, – тяжело вздохнул Журавский. – Раздевайтесь... Нужно все тщательно взвесить, сопоставить с добытым Никифором. Николай и Ель-Микиш привезли «Дарственную».

– Все ясно: учуяли в стае! Ищут!

– Не может быть, Никитич... Вряд ли Чалов в стае Тафтина – Кириллова. Хотя Кириллов совсем отбился от Тафтина: завез племенной холмогорский скот, осел на Пижме со своей красавицей Авдотьей... Он теперь всецело работает на Рябушинских... Ему не до Тафтина... – Журавский задумчиво ходил по кабинету.

– Кириллов и не нужен Тафтину – вся пушнина поступает на завод Ульсена и...

– Что «и», Семен Никитич?

– Ульсен – тесть Чалова. Нам известно, что Чалов поддерживает тесные связи с англичанами...

– Откуда это известно вам, если не секрет? – повернулся Журавский к Калмыкову. – Возникают новые звенья: Ульсен – тесть Чалова! Если к этому добавить то, что торговец пушниной Кириллов выбыл из «дела», а «ясак» с кочевников выколачивается – это известно достоверно, – то преступная цепь ясна: Тафтин – Ульсен – англичане.

– Чалова добавьте, Андрей Владимирович, – подсказал хмурый Калмыков.

– Нет, нет, Чалов, ведающий политической полицией, в этой уголовщине не замешан. Чалов прикрывает Тафтина – как «демократа», как своего человека. – Журавский давно чувствовал, что связь образованного чиновника, работающего среди политических ссыльных, с начальником губернской жандармерии во многом преступала грани дружбы, вынесенной из юношества.

– Я ехал к Прыгину с тревожной вестью: всю нашу партийную группу Чалов хочет «накрыть». А тут оказалось, что Прыгин уже им схвачен. Вот ведь какая беда-то, Андрей Владимирович! – продолжал тревожно Калмыков.

– Да-а‑а, – раздумывал вслух Журавский, – как бы мы не отнеслись к этой вести, а Прыгин арестован... Арестован сразу же после возвращения из тундры...

– То-то и оно! – хлопнул досадно по колену широкой ладонью Калмыков. – А за что? Почему тем же утром направлен в Архангельск?

«Уж не заложником ли? – возникла неожиданная мысль у Журавского. – Отдадите улики против Тафтина – выпущу Прыгина. Не для того ли упрятал Чалов Николая? Думай не думай, а надо срочно выезжать в Архангельск и в Питер», – решился Андрей.

– На вашем собрании доложите, Семен Никитич, что Тулубьев и Керцелли были в столице и склонили членов ученого комитета Главного управления земледелия к тому, чтобы станцию перенести в Шенкурск, в самый южный уезд Архангельской губернии. Помните, я передал вам секретные сведения о «Товариществе» Керцелли...

– Как такое забыть? Мы направили их в нашу думскую фракцию. Сведения с трибуны думы обнродовал архангельский депутат Томилов.

– Перенос станции – это ответные действия, Семен Никитич. Все делается для того, чтобы выбить почву у нас из-под ног. Мне нужно обязательно ехать и в Архангельск, и в Петербург! Здесь мы ни станцию, ни Прыгина не спасем.

Сгущались сумерки. К вечеру с высветленного, продутого весенними ветрами неба упал мороз, превратив оконные стекла в тончайшую серебряную чеканку.

Андрей сидел над густо исписанным листом бумаги, рассеченным, как тогда, после приема Столыпиным, прямой чертой на продольные половины. Вверху жирно выделялись заголовки: «В Архангельске», «В Петербурге». Не изменив давней привычке, Журавский, приняв решение о поездке, составил четкий план ее. В плане все действия выглядели продуманными, строго логичными. Главной пружиной плана был суд над Тафтиным: грандиозная афера лжецаря должна была привлечь внимание прессы, и следовательно общественности, России.

Из Архангельска ползли слухи, что новый губернатор, нарушив народную примету о воронах, не выклевывающих друг другу глаза, вызвал из столицы ревизию и приступил к проверке финансовой деятельности губернского казначейства. Сразу же вскрылось: Ушаков с Сосновским присвоили триста тысяч рублей, ассигнованных правительством на строительство дорог, баз, порта, на колонизацию Новой Земли. Ушаков скоропостижно умер. Начальник канцелярии губернатора Борис Садовский бежал из Архангельска в неизвестном направлении. Слышно было, что ветеринарный инспектор Керцелли в связи с разразившимся скандалом подал в отставку. Все это были слухи самых последних дней, но достоверность их можно было проверить только в Архангельске. Однако, что бы там ни говорили, Андрей знал: вскрытие преступления – это только надводная часть айсберга. Нужно открыть весь айсберг!

В кабинет неслышно вошла Ольга и из-за спины Андрея смотрела на исписанный лист.

– Ты решил ехать в Архангельск?

– Да, родная, – спокойно ответил Андрей.

– И в Петербург?

– Да, моя Берегиня.

– У тебя нет разрешения на поездку. Но я знаю, это тебя не остановит...

– Я буду просить разрешения у тебя.

– Я разрешаю... сквозь слезы, зная, как это нужно и как это опасно. – И слезы закапали на ладонь Андрея, поднесенную Ольгой к губам.

– Берегиня, родная моя Берегиня! – Андрей повернулся, приподнял голову, посмотрел в мокрые, но ясные глаза Ольги. – Что бы я без тебя делал?

– То же самое, – выдохнула Ольга. – Андрей, обещай нам и в этом бою сберечь себя. Заручись поддержкой нового губернатора, вспомни, как он помог тебе летом...

Действительный статский советник Сергей Дмитриевич Бибиков, назначенный губернатором Архангельской губернии вместо смещенного камергера Сосновского, начал осмотр своих владений летом прошлого, 1913, года с Печорского, самого дальнего уезда. Трудно сказать, чем руководствовался пятидесятилетний образованный, наблюдательный губернатор при составлении плана обследования Печорского края, но многих уездных чиновников он изгнал еще до приезда в Усть-Цильму. Изгнан был и исправник Ульяновский, правящий больше нагайкой, чем разумом. Журавский, сказав, что новая метла всегда чище метет, остался равнодушным к этим перемещениям. Обрадовался он только тогда, когда лесничим в уезд заявился улыбающийся всем своим круглым лицом Эммануил Павлович Тизенгаузен – тот самый Тизен-Могучий, который сломал пусковую рукоятку на мотоботе Владимира Русанова, пытаясь запустить бездыханный мотор, когда шквальный ветер уносил их от Новой Земли в Карское море. Выбросив с досады сломанную рукоятку за борт, Эммануил Павлович схватился за весла и двенадцать часов кряду не выпускал их из рук, пока не пристали к берегу. С тех пор и прозвал его Владимир Александрович «Тизеном-Могучим».

Тизенгаузен был старше Журавского на десять лет, но на Севере, изгнанный за крамолу с последнего курса Петербургского университета, Тизем-Могучий обосновался в том же, 1902, году. С тех пор они много раз встречались с Андреем: то в доме Василия Захаровича в Архангельске, то в Обществе изучения Русского Севера, то здесь, в Усть-Цильме, где еще при исправнике Рогачеве ссыльному Тизенгаузену было дозволено обучение детей. И вот снова Эммануил Павлович был возвращен в Усть-Цильму, но уже не учителем, а лесничим, что было, несомненно, и рангом выше, и открывало бо́льшие возможности для помощи Журавскому и станции.

И помощь была оказана. Но надоумил Тизенгаузена оказать помошь станции губернатор Бибиков. Надоумил неожиданным образом...

На встречу нового губернатора Журавский в Усть-Цильму не выехал. Тогда Бибиков сам по только что проведенной телефонной линии от Усть-Цильмы к станции велел сообщить, что завтра – на второй день приезда губернатора в уездный центр – в полдень он посетит станцию Журавского.

На станцию вело несколько дорог. Был проложен из Усть-Цильмы тракт. Лесная дорога, миновав Каравановский угор, шла по-над Печорой, сквозь живописные островки леса, через крутые распадки сперва Коровьего, потом Хлебного ручьев. На дне заросших распадков было прохладно, свежо, пахло густым настоем смородины. Через Хлебный ручей был переброшен пешеходный мостик с ажурными перильцами. Устьцилемцы, побывавшие на станции, рассказывали, как выглядел мостик: «...така паутинка с крутика на крутик». Не паутинка, а резное кружево в изумрудном ожерелье берегов!

Но губернатор выбрал водный путь. Встречали Бибикова на крутом берегу Печоры, у ажурной деревянной арки, которой начиналась лестница. Журавский, как и подобает руководителю государственного учреждения, выстроил весь штат сотрудников для представления губернатору. Была представлена и бабка Агаша – собирательница предметов печорской старины. После торжественной церемонии начался подъем. Прошагав первые двадцать две крутые ступеньки и ступив на вторую площадку, Бибиков присел отдохнуть на скамейку. Тут бабка Агаша и вышла вперед:

– Че-но уселись-то? Попереди ишшо осемь таких беседок – нешто на кажной прохлаждаться будем? Так и к паужине на станцию не поднимемся.

Говорила она это все Журавскому, присевшему рядом с губернатором, беспокоясь об остывающем обеде, который помогала готовить и она. Бибиков, зная печорскую вольницу, для которой чинопочитание было неведомо, отнес упрек в свой адрес.

– А вот вы...

– Агафья Васильевна, – подсказал Журавский.

– Агафья Васильевна, – повторил губернатор, – сможете без отдыха подняться снизу доверху? Вам сколько лет?

– Осенесь шесть десятков минуло. А поче тутока отдыхать-то? – задорно улыбалась печорянка.

– Если подниметесь, получите десять рублей, – пообещал губернатор.

– Подымайтесь в срединну беседку и глите, – скомандовала бабка Агаша.

Пока они поднимались до пятой площадки, она терпеливо ждала внизу. Выждав, когда губернатор сядет на скамейку и глянет в ее сторону, Агаша начала подъем: она не шла и не бежала – она, подобно играющей в скакалки девчушке, вспархивала со ступеньки на ступеньку. В темно-зеленом шелковом сарафане, в ярко-желтой парчовой коротеньке, в палевой, повязанной короной шали Агаша была похожа на сказочную жар-птицу, порхающую по нарядной лестнице райского сада. На площадке перед губернатором Агаша покружилась в плавном танце, низко поклонилась, как бы приглашая, зовя за собой, и так же легко устремилась вверх.

И бабка Агаша, и Бибиков, к своей радости и к радости собравшихся, сдержали свое слово.

На залитой солнцем огромной поляне предстали перед Бибиковым отсвечивающие янтарем постройки станции. Впереди высился огромный двухэтажный главный корпус под зеленой крышей. Сложенный из отборных строганых сосновых бревен, увязанных по многочисленным углам «в лапу», с белеными рамами в огромных, непривычных на Севере окнах, дом этот поражал величием и строгой красотой. И окна комнат, и слуховые окна, и карнизы были обрамлены резьбой по пропитанным вареным льняным маслом доскам. Крыльцо служило верандой, застекленной разноцветными стеклами.

За домом виделись флигель, баня, колодезь с огромным колесом на вороте, склады. За ними – рига для обмолота хлебов, скотный двор, конюшня. А дальше – поля с ровно очерченными краями делянок. На усадьбе между построек были сохранены островки леса, сквозь которые убегали от главного корпуса прямые ленты мостков из красных лиственничных плах.

Многих, кто попадал сюда, изумляло, как возвышенно, покойно, добротно стояла на печорском берегу станция!

После общего обеда Бибиков обошел и постройки, и опытные делянки, и небольшое, в пять десятин, поле, засеянное злаками и засаженное картофелем и капустой. Все было четко размечено, поименовано, ухожено. Ячмень и овес желтели, туго наливались колосья ржи. Бибиков, переведенный в Архангельск из Полтавы, не всегда мог сдержать свое удивление.

– Мне, пожалуй, и не оценить все значение начатого вами дела, Андрей Владимирович! Да этого от меня и не ждут, – устало улыбнулся седой губернатор в конце осмотра. – Куда весомее слова Юлия Михайловича Шокальского: «Труды Андрея Журавского составляют эпоху в исследовании Печорского края и познании Севера вообще». Сейчас я это увидел воочию... – Бибиков умолк, пристально, без стеснения рассматривая Журавского, вопрошая глазами: откуда этот талант? Откуда такая работоспособность? Из чего взрастает такое подвижничество?

Губернатор умолчал, как умолчал о том и Риппас, что в молодости Сергей Бибиков и Платон Риппас учились в одной гимназии, что дружны были и их отцы – именитые сановники. Скрыли они от издерганного, ставшего болезненно щепетильным Журавского и то, что, прослышав о новом назначении друга юности, Платон Борисович разыскал Бибикова в Петербурге и свел его с Шокальским.

После осмотра угодий станции, вот в этом же кабинете, где сидели теперь Ольга с Андреем, стоя у распахнутого на Печору окна, Бибиков спросил Андрея:

– Не найдется ли у вас, хотя бы на время, лишний экземпляр книги «Европейский Русский Север»? Нигде не могу найти, а очень нужна!

Журавский вынул книгу из шкафа, сделал почтительную надпись и передал Сергею Дмитриевичу, с благодарностью принявшему подарок автора. И опять Бибиков, крепко пожав руку Андрею, стал рассматривать невысокого, иссушенного холодом и заботами Журавского.

– Вы, ваше превосходительство, еще о чем-то хотите меня спросить? – не выдержал взгляда Андрей.

– Нет, – покачал головой Бибиков, – жду вопроса от вас, Андрей Владимирович. Жду главного вопроса: почему великолепно оснащенная, плодотворно действующая станция числится в штате научных учреждений как недостроенная, а потому бездействующая? Почему?

– Это нужно спросить у господ Сущевского и Тулубьева, ваше превосходительство! – вспыхнул, напрягся струной Журавский. И еще у Каретникова.

– Это вы вправе спросить меня как начальника губернии, а я спрошу их. Обязательно спрошу! Хотят закрыть Америку! – повысил голос губернатор.

Дело было в том, что губернские начальник Управления госимущества, агроном и архитектор, сговорившись, не подписывали акт ввода в действие Сельскохозяйственной опытной станции. Сперва они кивали друг на друга: пусть подпишет первым губернский архитектор Каретников, потом, мол, я, Тулубьев, а потом уж Сущевский. Каретников требовал обратных действий. Потом, одернутые из Петербурга по жалобе Журавского, они избрали другую тактику: не подпишем, потому что не видели; не поедем смотреть, ибо станция числится недостроенной. Тем временем и развили Тулубьев с Керцелли активную подспудную деятельность, склоняя Главное управление земледелия перенести станцию в Шенкурск.

– Есть у вас, Андрей Владимирович, готовый текст акта ввода станции? – спросил Бибиков.

– Как не быть, ваше превосходительство, если мы составляли их несчетно раз, – ответил Журавский.

– Хорошо. Пусть подпишут акт... – на минуту задумался Бибиков, – новый лесничий Тизенгаузен, казначей Нечаев и вы, Рудаков, – показал губернатор на вновь назначенного молодого исправника. – Я утвержу акт теперь же. Я осведомлен о ваших долгах, видел ваших босых детей... – опустив глаза смотрел Бибиков на заплатанные брюки ученого. Андрей, заметив взгляд Бибикова, смутился, однако лучших брюк у него не было и для встречи губернатора – все, что они зарабатывали с Ольгой, уходило на строительство станции, ибо, совершенно готовая, она была еще профинансирована только наполовину.

Когда спускались по лестнице к пароходу и растянувшаяся свита не могла услышать их, Журавский спросил губернатора: – Ваше превосходительство, почему не был оставлен в Архангельске Александр Федорович Шидловский?

– Шидловский... Шидловский... – повторил Бибиков. – Так вот: Сосновский снят не только за... мздоимство, но и за войну с вами. Это факт. Но не настолько он слаб, чтобы оставить вам такого покровителя. Шидловский переведен вице-губернатором Олонецкой губернии.

– А где Сосновский? – спросил Журавский.

– Градоначальник Одессы – вот‑с так! Сосновцы же остались в Архангельске... Остались, Андрей Владимирович. Остались! – выделил слово губернатор.

Этим откровенным признанием Бибикова сказано было многое.

– Андрей, – тревожно шелестели слова Ольги, – три года я была не только агрономом, но и твоим секретарем, а теперь и женой...

– Я нашел всему этому одно имя – Береги-ня...

– Спасибо, солнце мое, тебе за это слово. Как Берегиня я и хочу тебя предупредить: самый опасный твой враг – это полковник Чалов.

– Оля?..

– Андрей, послушайся моего сердца...


* * *

Да, сердце матери, сердце безумно любящей женщины – вещун. Примечено это тысячелетиями любви. Примечено это невыносимой вековой болью женских сердец.

Полковник Чалов, возглавлявший жандармскую службу Архангельской губернии, куда ссылалась треть «самых опасных людей» империи, всегда был для Журавского, постоянно окруженного плотным кольцом политссыльных, опасным врагом. Еще шесть лет назад, на второй день после памятной лекции, организованной Шидловским, он доверительно положил на стол камергера Сосновского листок плотной бумаги с машинописным текстом.

– Что это, полковник? – приветливо улыбнулся губернатор.

– Извольте прочесть изложенное здесь кредо вчерашнего «сказочника», ваше превосходительство.

– Так-с, – достал пенсне камергер. – «К чему должно стремиться человечество и я, как частица его», – читал он вслух. – «1. К переоценке и возвышению школы и воспитания. 2. К уничтожению частной собственности. 3. К всеобщему разоружению. 4. К общечеловеческой свободе и равноправию на основе учения социализма.

Социализм – это высшие, справедливые идеалы человечества, осуществление которых может только оздоровить наше общество, отсечь корни паразитизма, восславив труд, как равные условия развития личности. Только труд, без классовых и сословных различий, может быть мерилом человеческого достоинства...» – Сосновский поднял удивленные глаза. – Откуда это, полковник?

– Из опуса Журавского «Кумирня науки», рукопись которого имела хождение средь студентов. Как говорится, опасная мысль рождает опасное преступление.

– Ваша правда, полковник, – согласился тогда камергер с Чаловым, – ваша правда... и вы ее от меня не прячьте, – оставил он первый донос на Журавского у себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю