Текст книги "Родные гнездовья"
Автор книги: Лев Смоленцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Лев Смоленцев
РОДНЫЕ ГНЕЗДОВЬЯ
Роман
ОТ АВТОРА
Ранней осенью 1960 года судьба сельского специалиста забросила меня на Печору – заведовать небольшой Сельскохозяйственной опытной станцией, построенной еще в царское время близ старинного села Усть-Цильмы. В начале века, когда строили станцию, село было уездным центром огромного Печорского края, теперь же Усть-Цильма стала центром отдаленного района в республике Коми.
Места в той округе до удивления красивы: Печора, окаймленная синью бескрайнего леса, величественно катит свои воды к Ледовитому океану; сбегают с Тимана и впадают в нее напротив Усть-Цильмы две изумрудные семужьи реки-сестрицы – Цильма и Пижма. По ним приплывают в райцентр, казалось бы, русские люди, но в необычной для нас одежде, с необычным говором.
– Нонь, забыль, сало по рецам-то плавится – как встрет-то попадем? – тревожными голосами перекликаются цилемки с пижемками, всплескивая широкими рукавами по подолам роскошных пыжиковых малиц и необъятных шелковых сарафанов. Беспокоятся женщины: как вернутся они домой, когда по рекам, именами которых нарекают их самих, несет молодой ледок.
Не скоро привык я, вятич, близкий – как выяснилось потом – к печорцам по древним новгородским корням, к забытой на Руси одежде и странной «гово́ре» устьцилемцев. Потом не раз наблюдал, как привычно, без всякой опаски усаживались «боярыни» и «княгини» в самолет, загроможденный в проходах ультрасовременными геологическими приборами. В такой миг мне казалось, что лечу не в поселок на широте Полярного круга, а к сказочным белокаменным палатам Новгорода Великого на съемки кинофильма «Садко».
И эти наблюдения, и еще одна конкретная встреча с печорцем сделали меня сперва историком, а потом заставили взяться за перо.
Той осени, как быть мне на станции, предшествовали быстротечная маловодная весна и суховейное лето. Они разом ополовинили сеностав в богатых травами печорских поймах, и скоту – главному богатству всех хозяйств – грозила бескормица. Председатели колхозов в короткое предзимье выискивали за Печорой покосы хрусткого озерного хвоща-гусенца, чтоб как-то пополнить запасы кормов. Погнала и меня нужда за этим подобием сена для племенных коров и овец опытной станции. Вести меня по первому ледку за широкую реку вызвался иконописного вида старик Григорий Васильевич Носов, или, по-местному, Гриша-Чухарь. Чухарями на Севере зовут глухарей – птиц крупных, красивых, но глуховатых в свадебном экстазе. Как ни спешили мы с Гришей-Чухарем, но вернуться засветло не успевали, а потому он уговорил меня заночевать в охотничьей избушке.
– И негоже бы, Николаич, доможирок-то печалить, однако не лезть же нам в ночну купель, коли припозднились, – рассуждал громко старик, растапливая в избушке печь. – Про всякой случай я упредил: ежели выйдет задержка, то мы заночуем в керке, в охотничьей избе, стал быть...
– От так век-от свой округ станции Журавського да этой керки и истопал, – рассказывал мне старик после ужина, гася усмешку в широкой бороде. – С самим Журавським бывал тута, – поднял крючковатый палец Гриша-Чухарь.
Фамилию основателя Печорской опытной станции Андрея Журавского Григорий Васильевич произносил сегодня часто, и все с многозначительным поглядом на меня. Мне же это имя было почти неизвестно, что, видимо, обижало старика.
– Так тута и пропласталси: то с косой-горбушей, то с ружжом, то со скотиной. Век о бок с Печорой. Всех она, мати наша, кормит...
– Скудно, – вздохнул я, – на зимний сеностав погнала.
– Ан не без вашей вины! – как-то очень неожиданно и ершисто взметнул на меня густые брови Гриша-Чухарь.
– Вот тебе на! – изумился я неподдельно. – Без году неделя тут, а уже виновен в бескормице.
– Все вы виновны пред Мати-Печорой, – не захотел смягчить укор старик. – Все, которы правили станцией опосля Журавського. Не почествовал бы и тебя Журавський Андрей Володимирыч, не почествовал бы... Не взышши за правду со старика...
Стало ясно, что эта «говоря», да и ночевка, затевались не случайно, и я попросил Григория Васильевича рассказать мне все, что он знает о Журавском. По благодарно блеснувшим глазам, по молодым ноткам в сразу подобревшем голосе угадывалось давнишнее желание передать заветное, приобщить меня к помыслам душевно чтимого печорцами ученого.
Спать мы в ту ночь не ложились...
– Как отстроил Андрей Володимирыч станцию-то краше всех церквей печорских, да и нужней их, господи, прости меня, так его, светлу головушку, и убили тута, – не первый раз за ночь смахнул слезы старик.
– Как убили?! – не понял я. – На войне?
– Како там! На крыльче дома. Из ружжа в упор, почесть, о середке дня.
– Кто убил такого ученого? За что?! – недоумевал я.
– Убил-то писарь Задачин. А вот за што – досе не знаем. Прежь разно баяли, а ноне и то заглохло. Могилы-то не знатко стало...
Вскоре лазили мы с Гришей-Чухарем по высокой гриве Белой Щельи в поисках могилы Журавского. Место захоронения подчеркивало загадочность судьбы: было оно не на станции, не на почтенном уездном кладбище, а в двадцати верстах от Усть-Цильмы, по-над Печорой, среди первозданной природы.
Что скрывалось за всем этим?
С тех пор, то яро, то с затишьями, разгадывал я тайны удивительной судьбы Андрея Журавского. Так родилась эта книга...
Часть первая
АНДРЕЙ ЖУРАВСКИЙ
Глава 1
УСТЬ-ЦИЛЕМСКОЕ ДИВО
Печора. Печора – величественная и мудрая река Русского Севера. Тянулась ты по трем необъятным краям земли русской, и в каждом из них ты разная: тоненькой, светлой, говорливой родилась ты в кедровой сини Уральских гор и резвишься меж причудливых скал шаловливо-ласковой девчушкой на радость потомкам Перми Великой. В зырянских землях плывешь статной красавицей мимо напевных, лесистых, задумчивых берегов. И вдруг, к изумлению своему, встречаешь ты, Печора, полярного богатыря Уссу[1]1
Правый, самый большой приток Печоры, Усу, берущий начало на Полярном Урале, в старину именовали Уссой – именем подземного сына бога Нума.
[Закрыть] – гордого, стремительного, неуемного. Без девичьих раздумий и слез бросаешься ты к нему в объятия, и кружит, раскачивает вас дурманящая сила медового месяца, сбивая с пути к извечно зовущему Ледовитому океану...
И, только увидев несказанное усть-цилемское диво, услышав глубинные русские песни, ты, опомнившись и взгрустнув о былом, потечешь степенной Мати-Печорой к своему Океану, щедро одарив печорцев прямотой и достоинством.
* * *
Кто знает, какими глубинными невидимыми и неосознанными нитями был связан Андрей Журавский с Печорой?
Никто. Тайна его рождения, как и таинственные его родители с их корнями, помыслами и устремлениями, так и останутся неразгаданными.
А в то лето, когда двадцатилетний Андрей Журавский ступил на берег Печоры и увидел дивную усть-цилемскую «горку», все было для него ясным, как и тот безоблачный петров день 1902 года: он дворянин, из семьи потомственных военных, сын генерал-майора Владимира Ивановича Журавского и Софьи Кесаревны Павловой-Журавской. Он знал и был горд тем, что еще их далекому предку Власу Журавскому сам Петр Великий даровал чин майора и херсонское поместье с пятью тысячами черноземных десятин за необычайную храбрость в битве под Полтавой. Не остался в долгу и Влас: всех своих сыновей и внуков обучил он искусству защиты Отечества и сыновьям их завещал то же. С тех пор в роду Журавских никто не нарушал этот завет. У колыбели Андрея стояли два деда-генерала: дед Иван и дед Кесарь, его сажали на гренадерские колени по-петушиному нарядные дяди по отцу и матери. И девушки из дома Журавских, подобно тете Маше, выдавались замуж только за военных.
Первым, кто нарушил завет майора Власа Журавского, был Андрей, поступивший не в военное училище, а на естественное отделение физико-математического факультета Петербургского университета. И никто, и ничто не могли воспрепятствовать этому.
– Буду естествоиспытателем, буду, буду, буду! – твердил упрямо Андрей еще в гимназии. Отец к тому времени умер, мать же ничего поделать с ним не могла.
На первом курсе университета, казалось, неожиданно для всех черноглазый, стремительный и вспыльчивый студент Журавский «заболел» Печорским краем. Сам же Андрей отчетливо помнил миг своего «заболевания». Было это на лекции профессора-геолога Федосия Николаевича Чернышева, прославившегося недавно классическими исследованиями Тимана.
– Север наш со своими подземными богатствами, – читал вдохновенно профессор, – как сказочный сонный богатырь, ждет странника с живой водой, чтобы воспрянуть во всей своей мощи и значении. Грустно и стыдно будет нам, если этот герой придет из земель немецких, а не славянских...
Весь остаток учебного года впечатлительный студент потратил на изучение трудов Чернышева, на поиски печатных редкостей о Печорском крае.
Во второй день летних каникул Андрей, оставшийся к тому времени без родителей, выехал в загадочный Печорский край и добрался к середине лета до его уездного центра – старинного, раскинувшегося по берегу реки села Усть-Цильмы. На берег величественной Печоры он сошел в канун петрова дня, перед сенокосной порой, когда все село готовилось к празднику: завтра всеми цветами радуги заполыхают в Усть-Цильме девичьи сарафаны и шалюшки. Печорское раздольное, самое большое во всем Приполярье, село справляет в тот день свой ежегодный народный праздник «петрову горку».
По совету капитана единственного на Печоре пароходика, Андрей ночевал у дородной гостеприимной Устины Корниловны, приходившейся троюродной теткой веселому и общительному судоводителю Бурмантову. Утром, наскоро перекусив горячими шаньгами с необычайно вкусными сливками, Журавский вслед за хозяйкой поспешил к околице на призывные девичьи голоса.
В верхнем конце села задолго до полудня непоседливая молодежь начала закипень гулянья: девушки в радужных одеждах, сплетаясь в гирлянды и круги, плавно накатывались на строй разнаряженных парней.
Да вы, бояра, да вы куда пошли?
Да молодые, вы куда пошли? —
напевно спрашивали девушки.
Да мы, княгини, мы невест смотреть,
Да молодые, из хороших выбирать! —
с поклоном отвечал им строй парней, одетых в красные, бордовые шелковые рубашки, в плисовые штаны, заправленные в яркие, вязанные из разноцветной шерсти чулки. Золотисто-алая гирлянда проплывала мимо гордых «бояр», склоняясь в полупоклоне, словно буйное пестрое печорское разнотравье под набежавшим ласковым ветерком. Шелестят дорогие шелка, легкой зыбью колышется синь и зелень широких сборчатых сарафанов; огромные, свитые коронами и выпущенные павлиньими хвостами шалюшки отливают множеством нежных оттенков: бледно-палевых, розовых, лазурных. На молодках поверх шелковых сарафанов надеты своеобразные кафтанчики – епанечки – короткие, затканные диковинными серебряными или золотыми цветами. На девушках парчовые короте́ньки как бы слиты с сарафаном в виде широченных рукавов и наплечников.
Андрей Журавский, застыв от изумления, смотрел на начало огромного, веками отрепетированного народного спектакля, дивился, как сотни девушек и парней слаженно и серьезно разыгрывают сцены из общего действа. Играется «свадьба». Вот к «родителям» прибывают торжественный сват и бедовая сваха. «Князь» – жених – со своими многочисленными дружками ждет результатов «сговора» поодаль. Разговор «сватов» и «родителей» выражается песней, вторимой поклонами, плавными движениями. За «сговором» начались «смотрины», и вот уже невеста отправляется к венцу, причитая:
Ты прости, моя да воля вольная,
Ты прости, моя да девичья красота,
Я пошлю тебя во чисто поле,
Во чисто поле да во раздольице...
Девичьи хоры, почувствовав грусть невесты, множат ее прощание сотнями голосов.
Журавский, поднимаясь по реке на маленьком неспешном пароходике «Печора», узнал, что Усть-Цильма основана новгородцами в середине шестнадцатого века, но увидеть разлив старорусского гулянья на самом краю света, в «стране вечной мерзлоты и глубоких болот», он никак не ожидал. Всплывало забытое, удивительные по чистоте и напевности русские песни поднимали из глубин души то заветное и загадочное, из чего и складывается она – широкая, тревожная и неуемная русская душа.
Пояснения всему давала Устина Корниловна:
– Весь день нонь игришшо да песни будут. Опосля мужики и женки меж молодых вплетутся, вот тутока и взыграют настояшши-то горосьны песни. Век бы слушала их.
Еще в детстве, когда увозили родители единственного сына в путешествия по Швейцарии, Италии или соседней Финляндии, Андрей поражал их необычайной любознательностью, стремлением не оставить ничего непонятым, а позднее и незаписанным. Привычка переродилась в правило, в натуру. Вот и в этот раз он был по-детски восторжен и не давал покоя своей спутнице:
– И часто такое диво можно видеть, Устина Корниловна?
– Ой, нет, Андрей Владимирович, токо три раза в году: на майского Николу, на иванов день, да вот нонь – на петров. Нонешня «горка» заглавна, на нее даже чердынцы приноравливают со своими товарами.
– Кто же управляет таким огромным гуляньем?
– Да нешто тутока начальников надо? – удивилась вопросу Устина. – Заводилы есть, не без того, но глянь, как робятня зырит: все упомнят, когда их время женихаться придет.
Действительно, по изгородям стайками расселись мальчишки и девчонки и пристально, без обычного баловства смотрели на разлив гулянья.
– Сколько же, Устина Корниловна, такой наряд на девушке стоит?
– А новой не в одну сотню рублев. Доброму хозяину разориться впору, ежели враз справить. Такой наряд, Андрей Владимирович, годами в роду копится и сберегается.
– Да, княжеский наряд... – восхищался Журавский. – Надо же сберечь такое диво...
– Ой, барин, – вспомнив что-то, всплеснула руками Устина Корниловна, – повиниться хочу...
– В чем, Устина Корниловна?
– В штанах-то, что стирнуть велел, десятка была, а я, дура, не глянула... Опосля высушила, выгладила я ее, да годна ли будет? Вона казначей подошел, – показала она на господина в шляпе, – спроси-ка ты у его.
– Невелик я барин, Устина Корниловна, но если казначей эту злополучную десятку не примет, то проживем и без нее, – успокоил Андрей свою хозяйку.
Казначей Печорского уезда удивил Журавского своим видом: в хорошей мягкой шляпе, в толстовке, подпоясанной наборным ремешком, но босой. Сорокалетний, обожженный солнцем до кирпичного цвета, невысокий, но крепкий, он мало чем походил на канцелярского служащего, и если бы не очки, аккуратная бородка и шляпа, резко выделявшие его из толпы бородатых высоких печорцев, то в нем трудно было бы признать уездного казначея.
– Нечаев Арсений Федорович, – представился он подошедшим. – Чем могу служить?
– Журавский Андрей Владимирович, студент Петербургского университета, – поклонился Журавский. – Беда у нас с Устиной Корниловной приключилась...
– Да вот, дура пужена, десятку у свово постояльца сгубила, – сокрушалась Устина.
Казначей молча оглядел купюру, поднял к яркому солнцу, просветившему десятку насквозь, и так же молча вернул ее Устине.
– Годна ли? – не вытерпела та.
– Приходите завтра поутру в банк, обменяем.
– Спасибочки тебе, божоной ты наш, – поклонилась Устина казначею. – Вечор три лестовки[2]2
Лестовка – четки. Положить лестовку – отвесить сто поклонов.
[Закрыть] за тебя положу. Держи-ка, Андрей Владимирович, – подала десятку Устина.
– Нет, Устина Корниловна, – отстранил ее руку Журавский, – это вам за гостеприимство.
– Да нешто твоя гостьба полкоровы стоит? – удивилась Устина. – Али богач ты какой?
– Нет, – рассмеялся Андрей, – невелико мое богатство, хотя генеральский сын. Чует мое сердце, Устина Корниловна, что частым гостем буду я на Печоре и не раз попрошу у вас пристанища.
– Ну, ежели так, то завсе милости просим, – поклонилась Устина Журавскому. – В хоровод топеря побегу, – заторопилась она, – душа песни требоват. Приходи, Андрей Владимирович, полдничать, кулебяку с семгой спекла!
Голос Устины звонким жаворонком влился в общий хор:
Нам-то дорого не злато, чисто серебро —
Дорога наша свобода молодецкая!
– Прошу прощения, ваше высокородие, – обратился Нечаев к Журавскому, – не могу ли чем помочь в столь отдаленных от столицы краях?
– Спасибо, Арсений Федорович, помощи был бы рад, но называйте меня по имени без всякой этой сословной чепухи.
– Хорошо, Андрей Владимирович. Так в чем нуждаетесь? – по-отечески посмотрел казначей на юношу.
– Проводник мне на Тиман нужен, месяца на полтора, два.
– Проводник на Тиман... – раздумчиво повторил Нечаев.
– Что, трудно? – встревоженно спросил его Андрей.
– Дело, пожалуй, не в этом... Вы обмолвились, что небогаты?
– Да, это так, хотя небольшие средства для поездки имеются.
– Тогда позвольте еще один вопрос: вы представляете экспедицию или...
– Я еду на свои средства.
– Люблю ясность во всем, а потому прошу простить меня великодушно, – первый раз улыбнулся казначей. – Вот исходя из этих сведений, я бы посоветовал вам обойтись попутчиками. Наем проводника в сенокосную пору в местах, где все живут доходами от скота, дорог.
– В моем положении найти попутчиков не легче, чем проводника, – я никого здесь не знаю, – пожимая плечами, сказал Андрей.
– Зато я тут почти всех знаю, и попутчиков, пожалуй, мне найти легче, – успокоил его казначей. – Но должен предупредить: попутчики будут завтра ранним утром.
– Меня это вполне устраивает, Арсений Федорович... Вы давно здесь живете?
– Около десятка лет, со дня создания Печорского уезда.
– И каждый год смотрите на это чудо? – показал рукой Андрей в сторону набиравшего ширь гулянья.
– Действительно чудо, Андрей Владимирович. Давайте-ка глянем на него с Каравановского крутика.
Нечаев умело выбрал точку наблюдения: сотни четыре домов старинного села двумя ровными порядками сбегали с холма вдоль неоглядной Печоры к ручью, за которым белели маковки собора. «Горка» двухверстной радугой уходила в нижний конец села к белым стенам храма.
Арсений Федорович, почувствовав восторженное состояние Журавского, спросил:
– Не ожидали увидеть, Андрей Владимирович?
– Ошеломлен, Арсений Федорович! За зиму я перечитал все, что нашел о Севере у академиков Лепехина, Александра Шренка, в «Записке» Михаила Сидорова, но описания «горки» не встретил. Она изумила меня!
– Да, – согласился казначей, – «горка» – это именно усть-цилемское диво. Такого больше нигде не увидишь. Да не многие и знают о ней, а уж в столице и подавно.
– Удивили меня, Арсений Федорович, люди: как они степенны, даже величавы! В пристоличных деревнях по престолам пьяный разгул, увечные драки, а здесь – невиданный спектакль, разыгрываемый всем селом! Откуда это? Знаете, что всесильный Победоносцев[3]3
К. П. Победоносцев (1827—1907) – воспитатель Александра II, обер-прокурор Святейшего Синода.
[Закрыть] написал на прошении первопроходца Сидорова об оживлении Севера?
– Нет, не доводилось слышать.
Журавский достал записную книжку, полистал.
– Вот: «На Севере живут только пьяницы, сутяги да недоимщики!»
– Ха-ха-ха, – весело рассмеялся казначей. Однако Журавский был серьезен и, переждав смех, продолжил:
– На чрезвычайно интересной «Записке» Сидорова две резолюции: Победоносцева и генерал-лейтенанта Зиновьева, который добавил: «...Север не заселять, а расселять надобно!»
– Не были они тут, – все еще улыбался казначей, – вот небылицы и пишут.
– И бывший воспитатель царя Александра Третьего Зиновьев, и Победоносцев – образованные люди. Зиновьев, скорее всего, написал так, прочтя «Путешествия» Шренка, бывшего здесь по заданию Академик наук...
– Не ведаю, Андрей Владимирович, не ведаю – дальше учебников гимназии не продвинулся в науках. Отец мой, священник из-под Архангельска, и того знал меньше...
– Папа! Папа! – донесся к ним девичий голос. – Тятя!
Андрей обернулся и совсем близко увидел двух миловидных «княгинь».
– К тебе староста приехал... Дома ждет... Здравствуйте, – низко поклонились «княгини» Андрею, вмиг вспыхнув румянцем.
– Здравствуйте, – ответил Андрей, рассматривая девичьи наряды и любуясь их красотой.
– Кира и Вера, – назвал девушек казначей. – Кира – моя дочь, а Вера – дочка здешнего исправника Рогачева. Гимназию в Архангельске кончают... Вот что, стрекозы: я оставляю на ваше попечение Андрея Владимировича, коль идти мне надо. Вас же, – повернулся Арсений Федорович к Журавскому, – прошу на ужин в мой дом. Кажись, и попутчик будет, так что извольте быть.
– Спасибо, Арсений Федорович, удобно ли?..
– Удобно и надобно. Кира, Вера, приведите гостя. – Казначей вышел на дорогу, привычно подхватил трость под мышку и, поднимая легкую пыль босыми ногами, зашагал в нижний конец села.
– Идемте, идемте в хоровод, – схватила Андрея за руку Вера. – Кира, бери Андрея Владимировича за другую руку, – командовала она.
Журавский, влекомый порывом, встал в хоровод, а потом разыгрывал роль Вериного жениха, подпевал девушкам, впитывал, вбирал в себя дивное празднество...
* * *
Казначей Нечаев жил в собственном новом доме, срубленном из отборного запечорского сосняка в один этаж. Фундамент дома и нижние венцы были сложены из могучих лиственниц, твердевших с годами до крепости костей ископаемых мамонтов. Передние комнаты дома не по-северному широкими окнами смотрели на Печору, на ее постоянное молочно-голубое сияние, сотканное из незакатных летних дней и зимних сполохов.
– За стол, за стол, Андрей Владимирович, – торопил гостя хозяин, – не обедали, поди? Да и мы, ждавши-то вас, оголодали. Прошу в красный угол, – усаживал казначей Андрея и старосту цилемского сельского общества, куда входило пять деревень.
– Кира, потчуй гостью там, у себя...
Ужинали по-крестьянски: сосредоточенно, без вина и лишних слов. Когда гости насытились, хозяин сказал:
– Вот и попутчик вам до Трусова, Андрей Владимирович – Ефимко-писарь, как кличут тут, а так-то он Ефим Михалыч. Надежный...
Андрей тайком рассматривал своего будущего попутчика: рослый, плечистый, в темной рубахе с серебряным крестом, выпущенным поверх нее на черненого серебра цепи, с окладистой курчавой бородой и ровно подрезанными под горшок черными волосами, староста являл собой крепость старой веры и человеческое достоинство.
– Мне остается только поблагодарить вас, Арсений Федорович, и вверить свою судьбу в руки Ефима Михайловича, – поднялся из-за стола Журавский.
– Благодарствуем, – непонятно к кому обращаясь, поднялся и староста. – Токо допреж скажу: тяжко будет, коль не хаживал ты по нашим местам, – теперь уже явно к Андрею обращался староста. – Комарье, жаришша, каменья да крутики, – недоверчиво смотря на щуплую, почти детскую фигуру Журавского, перечислял Ефим Михайлович будущие беды, – так что ты, парнишшо, не взыщи.
– Нечто подобное, Ефим Михайлович, я испытавал уже в Финляндии.
– Ну, коли пытаной, тогды друга говоря... Это ведь я к чему, – пояснил староста, – наши отчи любили говаривать: допреж переправы за реку, договорись на берегу...
Андрей заспешил к Устине Корниловне, чтобы успеть хоть немного поспать и собраться в неведомый, манящий новизной путь к Тиману.
«Как жаль, что нет со мной Андрея и Дмитрия», – подумал Журавский, засыпая под пологом в просторных сенях северного дома.
* * *
Андрей Григорьев[4]4
А. А. Григорьев (1883—1968) – академик, лауреат Государственной премии СССР, основатель и директор Института географии АН СССР.
[Закрыть] и Дмитрий Руднев[5]5
Д. Д. Руднев (1879—1932) – ученый-географ, один из основателей факультета географии ЛГУ, член Полярной комиссии АН СССР.
[Закрыть] были самыми близкими друзьями Андрея Журавского. Их отцы – военные одной судьбы – к зрелому возрасту получили погоны полковников и были зачислены в Главное инженерное управление Русской Армии, где начальником отдела служил генерал-майор Владимир Иванович Журавский. Немногословный генерал близкой дружбы с полковниками не водил, но все они были добрыми соседями по дачам. Там-то и сдружились их дети: два Андрея и Дим-Дим – единственные сыновья во всех семьях. Союз детей, построенный на обычных детских шалостях и неуемной тяге к таинственным приключениям, скреплял давний друг генерала Владимир Владимирович Заленский – директор Зоологического музея Российской академии наук, «бездетный жукоед», как его окрестили в семьях военных. В России естествознание издавна относили к антибожественным наукам и, то откровенно, а то втихомолку, высмеивали ученых-биологов. Первой назвала Заленского «жукоедом» мать Андрея Григорьева – крутонравая красавица из обрусевшего персидского рода. Чуя, что дети все больше и больше льнут к ученому, почитая его чуть ли не волшебником, повелителем мира животных, она ревновала своего сына, стремилась оторвать его от «жукоеда», заинтересовать военными играми. Заленский, ставший вскоре академиком, мало обращал внимания на свою, теперь уже измененную, кличку «академжук», но на дачу к Григорьевым не заходил, днюя и ночуя у генерала Журавского.
– Большой ученый скрыт в твоем сыне, Владимир Иванович, – часто говорил он генералу. Андрюша сутками может наблюдать за жизнью муравьев, забывая обо всем на свете. У него удивительная серьезность и воля: Дмитрий старше его на целых три года, а подчиняется ему беспрекословно, младший же Андрей видит в нем кумира.
– Будет хорошим военным, – отшучивался генерал.
– Не мучай сына! – злился академик. – Муштра – погибель Андрюши! В нем божья искра естествоиспытателя. А вот откуда она – не пойму: в твоем и Сонином роду со времен Петра Первого одни солдафоны, не обижайся, бога ради, на это слово.
Владимир Иванович испытующе смотрел на давнего друга и гадал: «Знает?.. Не знает?..»
После десяти лет супружества у них с Софьей Кесаревной не было детей, и он тяжело переживал это. В 1882 году с должности начальника Одесской железной дороги инженер-полковника Журавского перевели в Петербург – в Главное управление инженерных войск. Перед самым отъездом, побывав у родителей в Елизаветграде, Софья Кесаревна уговорила мужа взять из приюта мальчика. Владимир Иванович, которому уже было сорок два года, рад был такому решению жены. Они поехали в Елизаветградский приют, и директриса вручила им симпатичного месячного ребенка, выдав бумагу, что мальчик был две недели тому назад подкинут на крыльцо приюта «без имени, признаков святого крещения и родительских знаков». Устанавливали дату рождения, крестили и нарекали мальчика сами Журавские. Так подкидыш стал Андреем Владимировичем Журавским, рожденным в Елизаветграде 22 сентября 1882 года – в день, когда нашли его на крыльце приюта.
Кто были истинные родители Андрея, Владимир Иванович не знал и не хотел знать, запретив всем даже намеками упоминать о том, что он не родной его сын. Вскоре он, как потомственный дворянин, усыновил Андрея согласно указу правительствующего сената. Пятидесяти лет Журавский вышел в отставку и жил на генеральскую пенсию, посвятив себя полностью воспитанию и образованию сына. Он начал методично обучать Андрея верховой езде, фехтованию, закаливая его слабый организм. Образованием Андрея и двух его друзей занимались домашние учителя, настойчиво готовя их в военные. Иной карьеры для Андрея не мыслила и Софья Кесаревна, слепо любившая своего сына.
Однако военной карьере Андрея – а с ним Григорьева и Руднева – помешало большое несчастье: 16 мая 1892 года отставной генерал Журавский скоропостижно скончался от воспаления головного мозга.
Академик Заленский, уговорив сломленную горем Софью Кесаревну, устроил Андрея в лучшую частную гимназию Петербурга, где в отличие от казенных учебных заведений серьезно преподавали естественные науки. Не захотели расстаться с Андреем и его друзья. Правда, Андрею Григорьеву пришлось «убеждать» мать и слезами, и бегством из дома.
Во время летних каникул академик Заленский увозил осиротевшего Андрея в экспедиции, зимой же часто водил в Зоологический музей, приставив в поводыри к юному натуралисту заведующего отделом беспозвоночных – обаятельнейшего ученого-путешественника Николая Михайловича Книповича. Вскоре увлечение дало плоды: в последнем классе гимназии Андрей Журавский написал первую научную работу – о насекомых-вредителях финских лесов.
Андрея Григорьева и Дмитрия Руднева в летнюю пору увозили к родственникам в Крым, и они присылали оттуда Андрею жучков и бабочек. После окончания гимназии друзья уговорились поступать в университет. Перед выпускными экзаменами матери Григорьева и Руднева приезжали к Софье Кесаревне и заключили компромиссное соглашение: объединенными усилиями заставить сыновей поступить в Горный институт – с полувоенным уставом, с последующим присвоением званий по Горному корпусу. В оправдание матерей надо сказать, что естественное отделение и в ведущем вузе России в ту пору было прилеплено довеском к физико-математическому факультету и популярностью не пользовалось даже в кругу интеллигенции.
Может, матерям и удалось бы уломать сыновей, но Андрея постигло второе большое несчастье: скоропостижно умерла Софья Кесаревна. Умерла на его руках в день окончания гимназии – 18 мая 1901 года.
После смерти родителей в наследство Андрею остались: богатая библиотека отца, дача, обстановка наемной квартиры и около шести тысяч рублей денег. Официальным опекуном Андрея стал старший брат отца – дядя Миша, отставной генерал, бобыль, живший в Харькове.
После тризны высокий, седой и сутулый дядя Миша сидел в библиотеке младшего брата, так безвременно ушедшего из жизни уже десять лет тому назад, и смотрел на осунувшегося племянника, схоронившего теперь и мать. Было поздно, но в распахнутое окно лился мягкий молочный свет белой ночи, делавший их фигуры черными, неживыми.
– Давай теперь подумаем о том, куда тебе пойти учиться? Куда? Может быть, исполнишь желание матери? Я готов помочь тебе выбрать училище... – сказал Михаил Иванович.
– Я буду подавать документы в университет, на естественное отделение физико-математического факультета, – твердо сказал Андрей.
– Ну что ж... Ты взрослый, Андрей. Учись тому, к чему устремлен твой разум, – может статься, что именно в естествознании ты прославишь ординарный род Журавских. Учись, Андрей. Я буду помогать тебе.
Вслед за Андреем послали свои документы в Петербургский университет и Григорьев с Рудневым. Однако после окончания первого курса в Печорский край они с ним не поехали, уступив на этот раз родителям.
«Жаль Диму. И Андрея: какого зрелища они лишили себя, какой загадочный край останется вне их познания, – вспоминал Андрей своих друзей, засыпая под тихие песни «княгинь» и «бояр» на душистом печорском разнотравье. – А впереди у меня Тиман!..»
Нам-то дорого не злато, чисто серебро —
Дорога наша свобода молодецкая! —
отчетливо разобрал он слова дальней песни.
«Какие слова, какие мысли, какой народ! Интересно: придут завтра на берег Вера с Кирой? Обещались проводить... Милые, красивые печорянки... Особенно мила Вера...»








