355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Первомайский » Дикий мед » Текст книги (страница 6)
Дикий мед
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Дикий мед"


Автор книги: Леонид Первомайский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)

Лажечников не мог без боли думать об Ольге.

За три месяца до начала войны его призвали в армию. Войну Лажечников встретил на границе Украины. В октябре, на выходе из киевского окружения, когда не зажила еще его первая рана, полученная на Трубеже, он был тяжело ранен под Богодуховом.

Когда Лажечников вышел из госпиталя, Ленинград давно уже был в кольце блокады, – так он и не увидел больше Ольгу. Изредка приходили письма, полные отзвуков молчаливого героизма, с которым боролись и гибли ленинградцы, отрезанные от страны, в голоде и холоде блокадных дней и ночей. Позже, когда письма от Ольги перестали приходить, Лажечников начал вспоминать адреса друзей и знакомых. Никто не отвечал. Он сразу понял, что означает это ленинградское молчание. Лажечников снова писал и снова неделями ждал ответа. Наконец знакомая старушка Ксения Ивановна, на ответ которой он почти не надеялся, с трагическим простодушием написала Лажечникову все. Ему было трудно представить Ольгу с опухшими ногами, в дважды обернутом вокруг тела зимнем пальто, подпоясанную полотенцем, в очереди за пайком блокадного хлеба. Трудно было поверить, что его легкая, сильная, веселая Ольга упала на обледенелой лестнице, карабкаясь к себе на четвертый этаж, и больше не встала. Сердце его сжималось, когда он вспоминал письмо Ксении Ивановны.

На фанерный лист положили зашитое в одеяло тело Ольги. Управдом, останавливаясь на каждом шагу для отдыха, потащил его между сугробами к ближайшему пункту приема покойников. Ксения Ивановна, спотыкаясь, едва не падая, плелась сзади. Могил в городе уже не копали – мерзлую землю подымали взрывчаткой. Через месяц можно было узнать, на каком кладбище похоронен умерший, но некому уже было сходить за справкой. Управдом еще успел сдать Юру в детдом, а потом и самого управдома отвезли на листе фанеры.

Лажечников мог не думать об этом, но забыть не мог. Иногда он ловил себя на том, что вспоминал не письмо старушки, а видел перед собой Ксению Ивановну, старорежимную старушенцию, как они называли ее, видел так, как в те далекие дни, когда она приходила к ним шить Ольге блузки. Она покачивала головой при каждом слове и рассказывала все с такими подробностями, которых ему лучше было бы не знать.

«А Юру я нашла в коридоре, – глядела на него Ксения Ивановна старушечьими, почти прозрачными глазами, – он надел на себя все, что было, и хотел идти с нами, но упал и загородил собою полуоткрытые двери. Пришлось отодвинуть его, чтоб войти в квартиру. И я подумала, что и Юра уже отмучился и что скоро и меня приберет господь… А управдом сказал: вы не знаете, как написать Юриному отцу? Откуда ж мне было знать ваш адрес! Хорошо, что вы догадались написать мне. Теперь от моих заказчиц никого не осталось. Да я уж и не удержу иголку в пальцах, и никому мои блузки теперь не нужны».

Лажечников написал ей письмо, когда отыскался в Камышлове Юра, но ответа не получил.

Письмо Юры надо все-таки прочесть. Лажечников притронулся к карману гимнастерки, письмо лежало на месте, он начал медленно отстегивать пуговицу… На колокольне что-то сверкнуло, словно кто-то кусочком зеркала поймал зайчика и послал его через реку и луга. Очевидно, немец поворачивал стереотрубу, и солнечный луч, отразившись в ее шлифованном на иенской оптической фабрике объективе, перелетел от колокольни к траншее на обрыве и ударил в глаза Лажечникову.

– Сидит! – усмехнулся недоброй усмешкой Лажечников, отклоняясь от окуляра.

Впереди раздался ясный звук пушечного выстрела. Сразу же за ним второй и третий. Снаряды прогудели над головой и разорвались в лесу. Пронзительно и тоскливо заржал где-то за спиною у Лажечникова конь, и чей-то раздосадованный знакомый голос прокричал на высокой ноте:

– Ах, дьявол, прямо в кухню, ну прямехонько в кухню попал!

Конь снова заржал, словно крикнул от боли, и устало затих.

Немцы били с закрытых позиций за селом, Лажечников хорошо знал, где стоят их батареи, – они были у него давно нанесены на карту. Он мог бы дать приказ ответить огнем на огонь, но не давал такого приказа, так как считал, что обстрел вызван только тем, что наблюдатель с колокольни заметил на обрыве храброго майора из третьего эшелона, – выбросят несколько снарядов и утихнут. Но обстрел усиливался, и это беспокоило Лажечникова.

Лажечников приказал телефонисту соединиться с капитаном Жуком; гитлеровцы обстреливали его обрыв, но атаковать могли только на плацдарме.

«Хоть тот майор и храбрый дурак, – подумал Лажечников, – но тут он не виноват».

В трубке уже слышалось усиленное мембраною тяжелое дыхание капитана Жука.

– Что у тебя слышно, Жук? – пригнувшись к телефонной трубке, крикнул Лажечников.

– Хорошая погода, не капает, – по своей привычке слегка иронизируя, ответил Жук, и Лажечников представил себе, как при этом шевелятся усы командира батальона и сверлят воздух его колючие черные глазки. – Не знаете, что он задумал?

– Он мне не докладывал, – в тон Жуку ответил Лажечников. – Гляди в оба, понятно?

Снаряды летели через кручу, но теперь разрывались уже не глубоко в лесу, а все ближе и ближе на поле – за спиной Лажечникова, словно немцы поставили себе целью сровнять его НП с землей. Сырая земля и искалеченные кукурузные стебли падали в окоп. Лажечников сидел, прижавшись спиной к стенке окопа, и выжидал.

– Ложитесь, товарищ полковник, – дернул его за рукав телефонист.

Лажечников глянул в его сторону и увидел, что солдат лежит на дне окопа, прикрыв животом зеленый ящик телефона. Характерный звук зуммера послышался из-под живота сержанта, и Лажечников не мог сдержать улыбки. Телефонист неловко вынимал из-под себя трубку. Лажечников сунул руку ему под живот, схватил теплую трубку и прижал к уху.

– Чего ждем? – шелестел в трубке голос командира артдивизиона капитана Слободянюка. – Прикажите отвечать!

Слободянюку недавно удалили верхние передние зубы – это была довольно смешная история, – капитан шепелявил и свистел в трубку.

– Скоро будут готовы твои зубы, Слободянюк? – с деланным сочувствием спросил Лажечников.

– При чем тут мои зубы? – обиженно зашепелявил Слободянюк. – У меня двух солдат убило, что ж мы, молчать ему будем?

– Ну что ж, Слободянюк, дай им жару, – сказал Лажечников и снова пригнулся к окуляру стереотрубы.

На левом фланге громыхнули пушки Слободянюка, и сразу же Лажечников услышал, как снаряды начали взрываться за селом, там, где были расположены артиллерийские позиции немцев. Немцы ответили оглушительным залпом. Артиллерийская дуэль завязывалась надолго.

Лажечников, глядя в стереотрубу, вдруг увидел, что зеленый купол колокольни, на котором косо торчал ажурный, некогда позолоченный, но давно облезший крест, качнулся и засиял большою щербатой пробоиной, сквозь которую блеснуло беловато-синее небо… Крест еще больше покосился.

– Молодец, капитан, – шевельнул губами Лажечников и увидел, как новый снаряд вырвал дощатый щит, который закрывал проем под сводами колокольни, там, вверху, под самыми колоколами, где сидел немецкий корректировщик. – Молодец, Слободянюк!

На миг артиллерия с обеих сторон затихла, и в тишине, которая окутала лес, луга и село, послышалось беспорядочное звяканье малых и больших колоколов. Меткий выстрел артиллеристов Слободянюка раскачал их на колокольне, теперь они беспорядочно трезвонили, и звон этот постепенно угасал… Артиллеристы словно прислушивались к этому угасающему звону, а когда он совсем замер, снова с обеих сторон ударили пушки, снова навстречу друг другу через обрыв полетели снаряды и начали разрываться за селом и в лесу.

8

Из записок Павла Берестовского

Бритоголовый капитан, которого фотокорреспондент Миня называл Уинстоном, работал в центральном аппарате редакции и впервые за все время войны прибыл на фронт, прибыл с глубоким убеждением, что все мы тут работаем не так, как должны работать, во всяком случае не так, как работал бы он, если б на него были возложены те обязанности, что должны выполнять безответственные люди, которые называются специальными корреспондентами, носят фронтовые погоны, жрут фронтовой паек, а обеспечить свою газету в нужное время нужной информацией не способны.

– Корреспондент не должен отрываться от узла связи! – глядя на меня, грозно сказал капитан, когда мы сошлись утром за длинным столом в Людиной избе. – Что вы думаете делать сегодня?

Я еще ночью решил убраться подальше от мутных глаз Уинстона.

Если бы не очерк об Иване Перегуде, я поехал бы в дивизию Костецкого. Никто меня там не знает, вряд ли остался кто-нибудь из бойцов сорок первого года, кто мог бы меня помнить, о Костецком и говорить нечего – он был тяжело ранен на Трубеже, а до этого я видел его всего один раз, да и то издали, – все равно меня тянуло в дивизию Костецкого. Только чувство служебного долга заставило меня отказаться от несвоевременного желания искать следы прошлого.

– Поеду в хозяйство Лаптева, – ответил я на повторный вопрос капитана.

Капитан посмотрел на меня похожими на студень на тарелке мутными глазами и, ничего не сказав, начал собираться в штаб. Он надел новенький серый плащ из прорезиненного материала, который топорщился на нем во все стороны и от каждого движения трещал, как шаровая молния. Бритый, весь в шишках и царапинах, череп его исчез под новенькой фуражкой, большая полевая сумка, набитая газетами, тетрадями и карандашами, очутилась на боку, и, треща, шурша, стреляя своим плащом на каждом шагу, он пошел к дверям.

– А эта Княжич тоже поехала к Лаптеву? – вдруг остановился капитан в дверях и повернулся ко мне лицом.

Я, должно быть, попортил бы ему новую фуражку, если б не вмешался неожиданно Миня, он прокручивал пленку в черном бачке, примостившись на краю стола под образами.

– Уинстон, – закричал Миня, еле сдерживая хохот, – стой и не шевелись, я тебя сейчас увековечу!

Миня схватил свой «ФЭД», и не успел Уинстон опомниться, как дважды щелкнула шторка и удовлетворенный Миня вернулся к своему бачку.

– Можешь идти, Уинстон, – сказал Миня. – Уверяю тебя, это будет необыкновенный снимок: такого идиотского лица я еще ни у кого не видел!

Уинстон хлопнул дверью так, что глина брызнула на пол.

– Эх, жаль, – покрутил головою Миня, – жаль, что в аппарате нет пленки! Снимок был бы действительно чудесный… Вы видели когда-нибудь такого самоуверенного индюка?

– А почему он Уинстон?

– Это я его так прозвал для смеха, никакой он не Уинстон, а просто себе Иустин Уповайченков, кажется из псаломщиков… Видали фигуру?

Я посмотрел в окно и увидел Уповайченкова: он гордо шел посреди улицы в своем жестяном плаще, поднимая тучи пыли кривыми ногами, обутыми в большие сапоги с низкими голенищами.

– Вы не обращайте на него внимания, – продолжал Миня. – Он и мухи не обидит. Не от доброты, а оттого, что считает муху способной кусаться.

– Так что ж он, трус?

Миня посмотрел на меня жаркими, похожими на маслины глазами, словно проверяя мои умственные способности: неужели мне все еще непонятно, кто да что этот Уинстон? Приходится только сожалеть, что таким поверхностным типам, не умеющим разбираться в людях, доверяют ответственную корреспондентскую работу. Должно быть, он так и отрубил бы, скорчив сочувственную гримасу на своем красивом лице, но тут в избу вбежал растрепанный Кузьма и еще с порога крикнул:

– Людка, где ты там?

– Я тут, – отозвалась за перегородкой Люда.

– К тебе Аниська пришла, выйди…

Кузьма стоял на пороге, лохматый, похожий на цыгана загорелым неумытым лицом, и сверкал на меня глазами, словно сигнализируя одному ему известную тайну: что Людка, что эта Аниська – одного поля ягоды, он знает им цену и от всей души презирает их.

– Так пускай зайдет в избу, – нехотя отозвалась Люда за перегородкой.

– В избе, говорит, офицеры.

Кузьма уже не сводил глаз с Мини, с его черного бачка, с разложенных на столе фотографических принадлежностей.

– Подумаешь, – не то удивленно, не то пренебрежительно вслух рассуждала за перегородкой Люда, – подумаешь, офицеров не видела? Съедят ее офицеры?

Кузьма не ответил сестре – он зачарованно глядел, как Миня вытягивает из бачка мокрую зафиксированную и промытую пленку.

– Снимите меня на карточку, – попросил Кузьма, подступая к Мине.

Люда вышла из-за перегородки, босоногая, в синей кофте и сборчатой юбке. Закинув за голову полные руки, она шевелила огрубевшими пальцами – поправляла уложенные тяжелым кренделем косы. Миня, который, должно быть, вчера вечером не обратил внимания на хозяйку избы, теперь не мог оторвать от нее глаз.

– Аниська, – закричала Люда, полошив руку на щеколду, – с каких это ты пор стала офицеров бояться, Аниська?

Миня, как околдованный глядя на дверь, которая уже закрылась за Людой, спросил у Кузьмы:

– Зачем тебе карточка, Кузя?

Кузьма мотнул лохматой головою так решительно, что она у него, казалось, должна бы оторваться, и прошипел сквозь сжатые от злости зубы:

– Назло святому Демьяну.

Кузьма уселся на столе и, небрежно болтая босыми черными ногами, продолжал с презрением в голосе:

– Немцы его назначили главным попом над нашей штундой. Не то в Курске, не то в Воронеже. Корчит из себя черт знает что: табаку не кури, водки не пей! Все мужики на войне, хоть бы и наш Серега… Нет той бабы в селе, до которой бы он не добрался.

– Ишь какой петух! – искренне удивился Миня, тараща на Кузьму глаза и отодвигая свои бачки и бутылки с химикалиями, потому что Кузьма неистово ерзал по столу худым мальчишеским задом. – Прямо-таки султан турецкий, а?

Кузьма рассудительно сверху вниз смотрел на Миню, словно удивляясь и сожалея, что тот не знает обычных, хоть и непотребных дел и отношений, которые существуют меж людьми в их хуторе.

– Тут ни одной целой хаты после немцев не осталось, а он плотник… Вот ты и понимай, что к чему. Теперь к Людке пристал, чтоб ей стропила новые ставить. Знаем мы эти стропила!

Он плюнул с такой злостью, что плевок его шлепнулся о подмазанный глиной пол со звоном, как стеклянный шарик. Кузьма спрыгнул со стола, растер плевок пяткой и, неожиданно беспомощно заморгав пушистыми черными ресницами, проговорил:

– То же самое и с карточками – запрещает фотографироваться, потому что в писании сказано: не сотвори себе кумира.

Миню это не могло не возмутить, так как прямо относилось к его искусству.

– Эх, жаль, пленки мало, – заблестел глазами Миня, вскидывая их то на меня, то на Кузьму, – показал бы я этому Демьяну, кто из нас сильней… Ну, а тебя, Кузя, я обязательно сфотографирую! Пошли!

Он ловко вбросил кассету с пленкой в свой «ФЭД» и, подталкивая Кузьму перед собой, вышел во двор. Я остался. Сквозь неплотно прикрытую дверь из сеней доносился громкий шепот Аниськи и Люды.

Я плохо спал ночью на сене и рано проснулся. Меня клонило ко сну, и эти голоса за дверью, этот шепот двух женщин, что обменивались своими тайнами и заботами, которые были так или иначе известны каждому, одновременно и навевали на меня дремоту и не давали заснуть. Свесив на пол ноги в сапогах, я лежал с закрытыми глазами уже не на моей койке (на ней расположился Уинстон, как сказал мне Миня) и невольно слышал, о чем говорили меж собою женщины в сенях.

– А гони ты его ко всем чертям, – убежденно пела звонким шепотом Аниська. – Старый черт… Захочешь согрешить, разве ты себе помоложе кого не найдешь?

– Да все они одинаковы, – отзывалась Люда, и низкий голос ее звучал, как вздох; в этом вздохе слышалось сочувствие ко всем тем одинаковым, от посягательств которых ей не было покою. – Тебе хорошо, знаешь своего Федю. Тебе за ним как за каменной стеною.

Было в этих словах понятное сожаление, что у нее, у Люды, нет кого-нибудь определенного, надежного, нет стены, за которой она чувствовала бы себя в безопасности, была и зависть к Аниське, у которой нашлась стена, к Аниське, сумевшей так привязать к себе Федю, что их отношения выглядели не временной игрой двух безразличных друг к другу людей, а завязанным на много лет жизненным узлом, который спроста не развяжешь, если дойдет до этого.

Аниська словно угадывала мысли Люды и печально выводила своим певучим голосом:

– Привяжешься к нему, черту, всей душой, а тут как раз и конец – пойдут вперед, и пиши пропало.

Она извинялась перед Людой и голосом своим и своими словами, давая понять Люде и самой себе, что не так уж крепка, не так надежна та стена, на которую она опирается, – может рухнуть в любую минуту.

– Ох ты горюшко мое, – вдруг крикнула Аниська, – дверь не прикрыта, там ведь, должно быть, все слышно!

– Подумаешь, – сказала Люда пренебрежительно и прикрыла дверь, стукнув щеколдой.

Послышался приглушенный смех. За дверьми говорили обо мне, нетрудно было догадаться даже, что говорят, хотя слов не было уже слышно, – наверное, какой-то насмешливый бабий вздор – обе они, и Аниська и Люда, охотницы почесать языки… «Ну да что мне до этого?» – подумал я и, вслушиваясь невольно в смех и неясные голоса за дверьми, незаметно для самого себя заснул, словно оттолкнулся от одного берега и поплыл к другому. Спал я долго и, когда открыл глаза, снова увидел Миню и Уинстона.

Миня делал свое дело у стола, – прищурив левый глаз, просматривал на свету просохшую пленку, – а Уинстон, в жестяном своем плаще и фуражке, с полевой сумкой на боку, ходил из угла в угол. Он был угрюм и суров. Его плащ шуршал и трещал, как наэлектризованный.

– Не может быть, Уинстон, чтобы он тебе это сказал!

Уинстон готов был броситься на Миню с кулаками.

– Как так не может быть? Ты что, не веришь мне, Миня?

Голос его звучал угрожающе. Он начал снимать через голову ремень полевой сумки, плащ гремел на нем, и, раздраженный этим докучливым громом, Уинстон рассердился еще больше.

– Что ж, я вру, по-твоему?

– Как ты мог подумать! – Миня сделал испуганные глаза. – Может, ты просто не понял оперативного дежурного?

– Не понял? А что там было понимать? Я честь честью обратился к нему с просьбой проинформировать меня насчет обстановки на фронте, а он, не глядя, процедил сквозь зубы… Такой, знаешь, франт, разрядился, как на парад!.. Процедил, понимаешь, сквозь золотые зубы: «Информацию у нас собирают на передовой!» Нет, ты только подумай! Я приехал сюда не за боевыми эпизодами…

Уинстон бросил на меня полный презрения взгляд, из которого следовало сделать вывод, что для собирания фронтовых эпизодов гожусь именно я, а его назначение состоит в большем – брать обстановку в целом, осмысливать, обобщать. Ну что ж, вот и обобщай с точки зрения того разведчика, который семь ночей охотился за «языком», а не с точки зрения оперативного дежурного, который не хочет не только информировать, но даже и разговаривать с тобой… Да и не имеет права.

– Ну хорошо, – продолжал тем временем Уинстон, – от меня так быстро но отделаешься, ты же меня знаешь…

– Да знаю, знаю, – отозвался Миня.

– Я говорю дежурному: «Если нельзя получить подробных сведений насчет общей обстановки, то проинформируйте меня о намерениях противника». – «А вы, говорит, если вам надо знать намерения противника, расспросите у него сами…» – «Вы что, шутите?» – «Нет, говорит, не шучу, мы так и делаем». Вот фрукт!

Миня с заговорщическим видом подмигнул мне, и я понял, что он все уже знает, а расспрашивает Уинстона специально для меня, незаметно подбрасывая ему свои, словно бы вполне невинные вопросы, которые Уинстон ловит, как голодный окунь крючок с наживкой.

– Что ж ты решил, Уинстон? – с хорошо имитированным сочувствием спросил Миня.

– «Война делается не в штабе, а на передовой…» – Уинстон снял фуражку, внимательно посмотрел в нее, потом вытащил из кармана плаща носовой платок и начал старательно вытирать мокрую от пота дерматиновую подкладку околыша. – Афоризмами бросается… Испугал! Я и на передовой добуду, что мне нужно.

– Когда собираешься?

Не глядя на Миню и продолжая изучать что-то внутри своей фуражки, Уинстон кратко бросил:

– Сейчас.

Я давно уже знал, как труден корреспондентский хлеб, особенно когда не имеешь опыта блужданий по частям, не знаешь подхода к военным начальникам, у каждого из которых свои привычки и свой характер.

– Давайте поедем вместо в дивизию Лаптева, – предложил я Уинстону.

– А что мы там будем делать вдвоем?

С ним трудно было договориться, но я попробовал все-таки доказать ему, что дивизия такое большое хозяйство, где хватит работы и для пяти и для десяти корреспондентов.

– Можете не учить меня, – буркнул Уинстон.

Мне оставалось только замолчать.

Уинстон решительно надвинул на голову фуражку, спрятал в карман платок и, не попрощавшись с нами, вышел из хаты.

Миня вздохнул и углубился в свою работу. Разыскав в своем фотохозяйстве длинный кусок шпагата, он протянул его из угла в угол и деревянными зажимами для белья начал прикреплять к нему промытую пленку. Вдруг он бросил зажимы на стол и выбежал из избы. Я услышал его голос со двора.

– Уинстон, не будь дурнем! – кричал Миня. – Лучше было б вам вдвоем… Или подожди до завтра, поедешь со мною!

Ответа не было слышно. Миня вернулся в избу и опять взялся за свои пленки.

– Даже не оглянулся. Плохо, когда человек дурак. Еще попадет в какую-нибудь беду. Он же впервые на фронте.

Я тоже начал собираться в дорогу. Мне обязательно надо было закончить очерк о разведчике Иване Перегуде.

9

Снаряды летели через окоп, перекрытый тонкими кривыми бревнами, и разрывались с грохотом и звоном между деревьями опушки. Слышно было, как с треском и хрустом, словно выворачивались суставы у очень большого и очень терпеливого существа, падали убитые наповал осины и березы, прощально прошумев молодой листвой. Меж бревен, что перекрывали окоп, на голову и плечи Варваре сыпалась земля, мелкая сухая пыль, перемешанная с какими-то корешками. Из лесу отвечали наши батареи, гудение снарядов перекрещивалось над окопом, и во время такого скрещивания дрожание воздуха нарастало то на высокой, то на очень низкой ноте и исчерпывалось звуком далекого или близкого взрыва, в зависимости от того, где и чей снаряд разрывался: немецкий на опушке или наш за рекою, в садах села, из которого немцы вели обстрел наших позиций.

Варвара, упав в окоп, пригнулась у самого входа, так что только голова и плечи ее уходили под перекрытие, а вся она оставалась ничем не прикрытой, и эту свою неприкрытость, беззащитность чувствовала всем позвоночником, в который словно ввинчивалось гудение снарядов.

За долгое время лежания в госпитале Варвара отвыкла да, по правде говоря, никогда и не могла привыкнуть к неистовым звукам боя, к пронизывающему свисту и гудению, наполняющему небо, к тяжелым ударам железа, которым не предвиделось конца. Ежеминутное содрогание и вибрирование земли отзывалось в ней так, словно она и земля были продолжением друг друга, словно и ожидание ударов и та страшная боль, которую они причиняли, была у них общей, словно общим для них был и тот похожий на стон глубокий вздох облегчения, который вырывался из их общей груди после каждого удара.

Варвара знала войну с первого дня. С первого же дня войны, где бы она ни была, всюду ее сопровождало чувство личной причастности не только к страданиям миллионов людей, втянутых в неумолчный водоворот событий и катастроф, называемый войною, но и к страданиям всего мира вещей, растений и животных, что окружают человека, живут и страдают, борются и побеждают или же гибнут вместе с людьми.

Варвара умела только фотографировать; педагогический институт, где она училась, окончить ей не удалось. Маленький журнальчик, в котором Варвара печатала свои снимки, в первые же дни войны прекратил существование. То, что в другое время представляло бы почти непреодолимую трудность, осуществилось с удивительной легкостью. Варвара пришла в редакцию специального иллюстрированного издания, рассчитанного на солдат действующей армии, и сказала, что хочет поехать на фронт. Оказалось, что ее знают по снимкам, которые ей иногда удавалось помещать в большой прессе. Варваре выдали документы, и в тот же день она уже тряслась в редакционном грузовике по дороге на Смоленск. Все это вспоминалось теперь как очень далекое и очень обычное начало дороги, которая с течением времени становилась все более грозною. То, что Варвара была дважды ранена – впервые на Волоколамском шоссе и во второй раз по дорого на Котлубань, – не имело большого значения. Жизнь не кончилась, она стала иной; иною становилась и Варвара. То, что казалось невероятным вчера, сегодня было простым и само собой разумеющимся. Спать на земле, ходить в солдатских шароварах и сапогах, не бояться налетов авиации и артиллерийского обстрела… Кстати, как гремит! Если это надолго, то дело совсем плохо. Надо было не засиживаться у генерала, а идти прямо в полк, тогда она успела бы все сделать до этого обстрела.

Глаза Варвары постепенно привыкли к серой полутьме, которая царила в окопе.

Собственно говоря, это был не окоп, а скорей узкий блиндажик, перекрытый бревнами, поверх которых насыпан был тонкий слой земли. В блиндажике сидели два телефониста и смуглый майор, попавший сюда, вероятно, так же как и она, чтобы пересидеть обстрел. Лейтенант Кукуречный, перекатившись через ноги майора и телефонистов, устроился в углу. Он прислонился спиной к узкой стенке блиндажика и сидел, втянув голову в высоко поднятые худые плечи. Телефонисты, не прислушиваясь к обстрелу, наклонялись над зеленой коробкой телефона, время от времени продували мембрану и выкрикивали позывные, проверяя исправность линии; эти позывные звучали в блиндажике, над которым все время летели снаряды, какой-то печальной шуткой.

– Ландыш! Ты слышишь меня, Ландыш? – кричал в трубку телефонист с нашивками сержанта, кричал и все время озирался на своего товарища, белобрового молодого солдатика, который низко пригибал голову каждый раз, как над блиндажиком пролетал снаряд. – Какого черта ты молчишь, Ландыш? Ага, наконец откликнулся… Гремит! А у нас, думаешь, не гремит? Слушай меня, Ландыш! У тебя есть связь с Сиренью? Нет? Так попробуй связаться через Папоротник…

Сержант помолчал немного, посмотрел на солдатика и передал ему трубку. Солдатик испуганно и восхищенно глядел на сержанта; тот, вдруг посерьезнев, собрав в морщины загорелый лоб и обдернув гимнастерку, начал пристраивать на стриженой голове полинявшую пилотку.

– Чего ты вытаращился на меня, Костюченко? – прикрикнул на солдатика сержант. – Впервой мне, что ли? Ты тут смотри! Я скоро.

Он бросил на плечо брезентовую лямку катушки с проводом и, обращаясь к Варваре, сказал:

– Новенький он, этот Костюченко. Из пополнения, не привык еще к нашей музыке.

Наверное, ему очень трудно было вылезать из укрытия, каким бы ненадежным оно ни было. Сержант оттягивал то мгновение, когда ему в конце концов придется вылезть на кукурузное поле, на котором с неровными промежутками рвались снаряды.

– Ну, а в случае чего, – сказал сержант, – тогда уж придется тебе, Костюченко… Помнишь все, что я тебе рассказывал?

– Помню, – шевельнул побледневшими губами солдатик.

Еще раз передвинув обеими руками пилотку с затылка на лоб и снова на затылок, сержант вылез из блиндажика, больно прижав при этом Варвару к стенке.

– Эх, мама рόдная! – услышала Варвара веселый голос сержанта уже над блиндажиком, в котором теперь стало просторней.

Зашуршал и загудел в воздухе тяжелый снаряд. Смуглый майор ухватил за руку и молча потянул Варвару под перекрытие блиндажика, как-то странно при этом на нее посмотрев.

Новый снаряд разорвался совсем близко. Не успел еще отгреметь взрыв, как над головой Варвары что-то зашуршало, обдавая ее теплым ветром. Невольно закрыв лицо руками, Варвара втянула голову в плечи и зажмурилась. Все смолкло, и в тишине послышалось мягкое воркование. Варвара удивленно стала прислушиваться, все еще с закрытыми глазами. Спокойное воркование, от которого на душе становилось неожиданно легко и радостно, не прекращалось. Варвара открыла глаза и увидела вблизи от себя лицо белобрового солдатика – оно расплывалось в детской улыбке. Не отрывая трубки от уха, солдатик смотрел куда-то под бревна перекрытия и говорил, медленно шевеля большими мальчишескими губами:

– Вернулся, гуленька… Нашел дорогу, молодец!

Варвара проследила за взглядом солдатика и увидела высоко в стене окопа, под самым перекрытием, аккуратно выкопанную небольшую нишу – в ней стояла низенькая жестянка из-под консервов и кучкой лежала каша-концентрат. Белый, с рыжеватыми перьями на крыльях голубь пил воду из жестянки. Напившись, он затоптался мохнатыми лапками и заворковал, поглядывая на людей круглым, блестящим, как бусинка, глазом.

И все смотрели на голубя. Белобровый солдатик Костюченко радостно кричал в трубку, не сводя с него восхищенных глаз.

Майор сдержанно улыбался. Он вообще вел себя под обстрелом так, словно был совсем равнодушен к опасности. На гудение и разрывы снарядов он не обращал внимания, только иногда склонялся подбородком на неудобно поднятые колени, а потом снова поднимал голову и смотрел на стенку блиндажика перед собою.

Даже Кукуречный, который, казалось, хотел слиться с землею, врасти в нее, весь серый от смертной тоски, делал попытки улыбнуться, хотя улыбка у него выходила несмелая, похожая на гримасу испуганного ребенка.

– Папоротник! – кричал в трубку Костюченко, весело блестя глазами. – Я Подснежник… Ты слышишь меня, Папоротник? Эх, не отвечает! Не нашел еще сержант Грицай обрыв на линии… Не иначе как снарядом перебило!

Костюченко продул мембрану, постучал по ней ногтем, снова продул – Папоротник не отвечал.

– Это сержант Грицай приручил голубя, еще до меня; я когда пришел, голубь уже жил тут. Он все время летает, а как начнется стрельба – возвращается… Привык.

Костюченко легко и глубоко вздохнул, снова склонился над ящиком телефона и начал выкрикивать в трубку названия разных цветов, большинства из которых он, может, никогда и не видел.

Голос у Костюченко был еще совсем мальчишеский, хрипловатый; когда он кричал в трубку, лопатки резко выступали у него под гимнастеркой и тонкая шея с глубокой впадиной на затылке вытягивалась. Варвара глядела то на голубя, то на Костюченко и понимала таинственную взаимосвязь между белой мирной птицей, что нашла приют и защиту в полутемном блиндажике, и молодым парнем, для которого этот блиндажик был теперь домом и мог оказаться последним земным пристанищем. Она видела по лицу и по веселым глазам Костюченко, что этот голубь в маленькой нишке у жестянки с водой и кучки каши-концентрата освобождает его от неизбежной у молодых солдат постоянной мысли об опасности и смерти; она угадывала мысли Костюченко, словно прочитывая их на его мальчишеском лице, и выговаривала их сама для себя, снова закрыв глаза и вслушиваясь в вой снарядов над головою: «Пока этот голубь… гуленька… пока голубь тут, со мною ничего не случится… Не могут ведь снаряды убить такую красивую, такую мирную птицу… Не может этого быть – и не будет!» Но хоть Варвара старалась убедить себя в том, что думает о Костюченко, что повторяет прочитанные на лице его мысли и слова, это были ее мысли и слова, она думала о себе и о Костюченко вместе, как об одном существе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю