355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Первомайский » Дикий мед » Текст книги (страница 22)
Дикий мед
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Дикий мед"


Автор книги: Леонид Первомайский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

Тишина стоит в узкой, длинной комнате с синеватыми стенами. Каждый из них думает о своем, не зная, что то свое, которое представляется каждому из них глубоко личным, безраздельно собственным, в действительности у них общее – так соединила их жизнь, соединила навсегда, хоть и хотела – тоже навсегда – разъединить.

Она была счастлива со своим Алешей и редко вспоминала Родиона Костецкого. Счастье всегда слепо и видит лишь себя, ему дела нет до того, кого оно делает несчастным. У нее был любимый муж, был сын… Почему она думает о них в прошлом времени?

Сын уже принадлежит не ей, другая мать, власть которой сильнее и больше ее материнской власти, заявила свои права на Володю, и он послушно ушел от нее, ушел – и не оглянулся… А муж, Алексей Петрович, хоть он и здесь, рядом, стал таким далеким и непонятно чужим, словно не с ним прошла вся ее жизнь!

Катерине Ксаверьевне делается страшно от мысли, которая вдруг пронизывает ее: что было бы, как сложилась бы ее жизнь, если б не Алексей Савичев, а Родион Костецкий стал ее мужем? Как решил бы Родион судьбу ее Володи, если б она была в его руках? Неужели и он мог бы умыть руки, как Алексей Петрович, и так же, как он, сделался бы для нее неожиданно чужим?

Голова Костецкого качнулась на подушке, он застонал. Катерина Ксаверьевна, не поднимаясь со стула, наклонилась к больному. Костецкий узнал ее дыхание и раскрыл глаза.

– Ничего, Катя, – проскрипел Костецкий, – все будет хорошо…

Она поняла это как ответ на свои мысли, осторожными движениями поправила на больном одеяло и задержала руку у него на плече.

– Спасибо, – вздохнул Костецкий, и она снова поняла, что благодарит он ее не за то, что она поправила одеяло, а за что-то другое, может быть за ту муку, на которую она обрекла его, отдав свою любовь его другу.

– Тебе лучше молчать, – сказал Алексей Петрович, – а то нас погонят отсюда… Доктора, знаешь, народ суровый!

Голос у Савичева был деланно веселый, он боялся, что Костецкий поймет, что все, что он говорит, ложь. Ему тяжело произносить эту ложь, но не говорить ее он не может, – что же еще ему остается теперь, Алексею Петровичу? Не только он – никто уже не в силах помочь Родиону Костецкому… Савичев знает это, и, хоть это знание наполняет его сердце чувством безнадежности, он завидует Костецкому и хотел бы поменяться с ним местами.

«Тебе ничего, – думает Савичев, – отмучаешься, и конец… Всю жизнь ты был один, и, когда тебе приходилось что-нибудь решать, только тебя касались твои решения и те муки и сомнения, которые ты переживал. И теперь то, что ты переживаешь, касается лишь тебя, – у тебя нет ни жены, ни сына, ты никого тут не оставляешь, разве что нескольких друзей, а это совсем не то, что своя кровь. Тебе всегда было легче, чем мне. Говорят, что ты несчастлив, а я счастлив. Счастье тоже налагает свои обязанности на человека. Тебе, несчастливому, никогда не приходилось решать таких вопросов, как мне, счастливому. Вот хоть бы и с Володей. И это еще не конец – настанет минута, когда ему придется потерять меня, а может… Ты меня понимаешь, Родион? Лучше ничего не иметь, чем терять, вот почему ты счастливей меня».

Тихо открылась дверь. В учительскую, осторожно ступая большими сапогами, вошел военврач Ковальчук, за ним тихо простучала высокими каблуками Оля Ненашко – шприц в блестящей металлической коробочке она держала, как всегда, в вытянутой вперед руке, только вид у нее теперь был не такой независимый.

– Пора колоться, товарищ генерал, – тихо сказал Ковальчук и, не останавливаясь, прошел к окну.

Костецкий молчал. Оля Ненашко подошла к кровати и отвернула одеяло. Рубаха на Костецком задралась, Катерина Ксаверьевна увидела его темный запавший живот и поднялась, Савичев тоже загремел табуреткой.

– Не уходите, они быстро, – сказал Костецкий, пытаясь поднять к Оле локоть высохшей, как плеть, руки; Оля начала протирать место для укола ваткой, смоченной в спирте,

– Как вы себя чувствуете, Родион Павлович? – послышался от окна голос Ковальчука.

– Прекрасно! – резко, с вызовом ответил Костецкий. – Готов хоть сегодня на танцы до утра. Бывают у вас тут танцы, Ковальчук?

«Помнит! – мысленно ужаснулся Савичев. – Он все помнит…»

– А мы в свое время потанцевали, Ковальчук, – скрежетал, задыхаясь, Костецкий. – Я неплохим танцором был, а генерал Савичев просто чудесный тапер…

– Помолчите! – всхлипнула неожиданно Оля Ненашко, поднимая шприц иглой кверху и выдавливая из него каплю прозрачной жидкости. – Вам нельзя.

Она сжала двумя пальцами руку Костецкого выше локтя и коротким толчком ввела иглу. Костецкий тяжело дышал. Оля склонилась лицом почти к руке генерала, плечи ее дрожали.

– Дождик пошел? – удивленным, как для ребенка, голосом сказал Костецкий. – А ведь потолок тут будто не протекает…

Шприц выпал из рук Оли, ударился о железную ножку койки и разбился вдребезги.

– Что ж это вы! – зашипел от окна Ковальчук. – Нельзя же так, Ненашко!

Стоя на коленях, Оля складывала осколки шприца в коробочку.

– Не надо сердиться, – сказал Костецкий. – И зачем вы ее по фамилии? Мы ведь знаем, кто она вам…

Олю словно что-то подбросило с колен, она выскочила из учительской, Ковальчук тяжело зашаркал за нею.

– Я тебя вот о чем буду просить, Алексей Петрович, – заговорил Костецкий, – защити Ковальчука, когда я уже не смогу. Он хороший врач и человек неплохой. И Оля тоже. Ни в чем они не виноваты, все это натворила война. Обещаешь?

Костецкий поглядел на Савичева долгим взглядом, словно изучая в последний раз знакомое лицо.

– Обещаю, – сказал Савичев и испугался того, что обещанием своим соглашается с мыслями Костецкого о конце и больше не обманывает его разговорами о санитарном самолете, московской клинике и возвращении в дивизию. – Будь спокоен, Родя.

– Ты ведь знаешь, я всегда спокоен, Алеша.

Углы его рта дернулись, словно он пересиливал боль, – на самом же деле он хотел улыбнуться Савичеву, но не смог и понял, что не может… Вот какие твои дела, Родион! Алеша подумает, что ты плачешь, и пожалеет тебя. Этого еще не хватало! Ни улыбнуться ты уже не можешь, ни пошевельнуться. Скоро, скоро уже… Хорошо, что был у тебя в жизни Алексей Савичев, хорошо, что была Катя, – не твоя, правда, а была. Если бы не они, было бы совсем трудно покидать – ну не надо слишком громких слов, – скажем, все, что тут, вокруг: эту комнату, куст бузины за окном, дивизию, Ваню, которого хотел усыновить… Вот в том-то и дело, что усыновить. Самого главного у тебя не было – сына! Алексей Савичев счастливей тебя: когда ему надо будет покидать куст бузины за окном, Володя останется и Катя останется, а после тебя? Голова уходит в подушку так, словно она из свинца, и подбородок почему-то выпячивается вверх, его упрямый, словно из камня вырезанный подбородок. Когда-то они жили вдвоем с Алексеем Савичевым в такой же длинной комнате с одним окном – кровати их стояли вдоль стены: целый месяц он молчал после того вечера в клубе. Лучше и теперь молчать. Или сказать им все, что он думает сейчас? Надо сказать, они никогда не говорили открыто меж собою, это ведь последние минуты, он уйдет, а они останутся, им нужно знать. Скажу. Соберу все силы и скажу. Надо, чтоб им не было тяжело вспоминать обо мне.

Костецкий лежит с закрытыми глазами. Тяжелое, прерывистое дыхание неровно подымает его грудь, укрытую свекольного цвета грубым одеялом. Только исхудавшие, острые плечи и высохшая шея видны из-под одеяла, какие-то странные тени, глубокие и темные, проступают на его лице.

Знают они или не знают? Наверно, молча условились не говорить об этом… И врачи никогда не называли его болезни, а врачи-то знали. Все болезни, самые страшные, называют своими именами, а этой боятся. Потому что бессильны перед ней и думают: если не называть ее по имени, может, она и отступится, обернется каким-нибудь неопасным недугом.

И он всегда притворялся, что не знает. Облегчал их человеколюбивую ложь. А знал он больше, чем могли знать врачи… Им видны только симптомы, причины скрыты от них. Только умирая, можешь знать отчего… И уже никому не скажешь.

– Ты-то, Алеша, здесь ни при чем, и ты, Катя, тоже – я не о вас говорю. Я всегда любил вас, не знаю, кого больше, обоих любил. И не жалуюсь на то, что ваша любовь была для вас счастьем, а для меня – бедой. Вы никогда не платили мне за мою любовь недоверием, подозрением… Вы – нет. Потому-то я и мог так долго держаться. Ведь правда, я всегда хорошо держался при таком несчастье? И ничто не могло убить моей любви. Потому что я действительно любил и был верен… И теперь люблю… Это ничего, что мне тяжело говорить. Мне всегда было тяжело, но говорить все-таки легче, чем молчать.

Алексей Савичев и Катя склоняются над Родионом Костецким. Он шевелит губами, но слов не слышно. Голова уходит в подушки, подбородок подымается все выше и выше… Что он хочет сказать? Глаза закрыты, выпуклые веки резко очерчены, как на бронзовой маске.

Костецкий открыл глаза, увидел над собою лицо Катерины Ксаверьевны, – сдерживая рыдания, Катя сжатыми губами приложилась к губам Родиона, – он еще почувствовал ее поцелуй, облегченно вздохнул, голова его завалилась набок и подбородком уперлась в острое, исхудавшее плечо.

4

Фотографии высохли. Варвара обрезала их и завернула в свежий номер фронтовой газеты.

Капитан Петриченко долго не мог понять, зачем фотокорреспонденту Варваре Княжич генерал Савичев.

Адъютант осунулся, как после длительной болезни. Варвара не узнавала в нем того розового капитана, который вежливо принял ее, когда она прибыла, а потом и совсем радостно встретил на пороге этой избы, когда она пришла по вызову генерала. Живые глаза Петриченко уже не играли, они стали совсем тусклыми, словно выцвели или выгорели на солнце, черный шнурочек его бровей, казалось, был наклеен на лицо неумелым гримером.

«Что с ним случилось? – подумала Варвара, ища слово, в которое вместился бы теперешний Петриченко, и сразу же удивленно нашла его, оно очень точно отражало ту перемену, что произошла с адъютантом: – Серый… Он же совсем серый!»

Превращение, случившееся с адъютантом генерала Савичева за тот короткий срок, что прошел между их второй и этой третьей встречей, тем более поражало Варвару, что она не знала причин, превративших розового Петриченко в серого.

Равнодушие было во всем, что говорил и делал Петриченко. Он не мог и не хотел его скрывать. И вправду, он был ко всему равнодушен. Еще недавно он любил свои обязанности, считал их по-настоящему нужными и исполненными важного значения. Ему казалось, что телефонные звонки, вызовы подчиненных к генералу, записывание распоряжений, напоминание о разных делах, подготовка различных бумаг и другие поручения генерала заполняют его жизнь и делают ее интересной и содержательной. Но после того, как Петриченко стал невольным свидетелем разговора Савичева с женой на завалинке под окном приемной, после того, как Володя уехал по назначению в свою часть, все, что ранее казалось Петриченко интересным и важным в его адъютантских обязанностях, вдруг сделалось для него неинтересным и лишенным всякого разумного содержания. Петриченко продолжал звонить по телефону, вызывать людей, нужных Савичеву, докладывать и записывать, но все, что раньше он делал с увлечением и любовью, выполнялось теперь с равнодушием и отвращением, настолько откровенным, что это не могло не броситься в глаза Варваре Княжич. Варвара даже пожалела Петриченко, правда особой жалостью, в которой был оттенок превосходства. Она не могла, вернувшись с плацдарма капитана Жука, не чувствовать своего превосходства перед Петриченко. Сидя в тихой генеральской приемной, он не мог знать того, что знала она, и поэтому был, с ее точки зрения, достоин жалости,

– Я выполнила задание генерала, – сказала Варвара.

– А, вы насчет этого танка, – равнодушным голосом сказал серый Петриченко, наконец поняв, о чем говорит Варвара, и, по-видимому, только теперь по-настоящему узнав ее. – Сфотографировали? Долгонько же вам пришлось!

Варвару задело, что капитан Петриченко забыл о том, что ей было поручено сфотографировать танк.

– Там обстановка была неблагоприятная, – пробормотала она, все еще не выпуская из рук завернутых в газету фотографий.

– Ну ясно! – Петриченко половинкой бритвенного лезвия, вставленного в специальный зажим, раскрывавшийся, как перочинный ножик, тщательно оттачивал в это время красный карандаш. – А когда она бывает благоприятной? Вы оставьте снимки, я передам генералу.

Конечно, она не рассчитывала, что ее встретят с полковым оркестром и генерал Савичев объявит ей благодарность – за что ж тут благодарить, раз она так недопустимо опоздала, но все-таки капитан мог бы не иронизировать: что он знает про обстановку на передовой, сидя тут и оттачивая карандаши для генерала?

– Ну что ж, – вздохнула Варвара. – Возьмите, вот они…

Петриченко кончил чинить карандаш, взял из рук Варвары сверток со снимками и положил его перед собой на столе.

– Плохо делают у нас карандаши, – сказал он неожиданно. – Уже до половины стесал его, а он все крошится… Танки умеем, самолеты умеем, а карандаши не умеем!

Петриченко посмотрел на Варвару и, видно, прочел на ее лице все, что она думала сейчас о нем, потому что вдруг покраснел и начал торопливо развертывать газету.

– Посмотрим, что вы там нафотографировали, посмотрим!

Петриченко старался говорить нарочито бодрым голосом и выказывать интерес к снимкам, но Варвара понимала, что и интерес и бодрый голос у него деланные, что ему не нужны ни она, ни ее снимки. Он все время поглядывал на дверь комнаты генерала и, когда заметил, что Варвара обратила на это внимание, сказал:

– Генералам тоже нужен отдых, как по-вашему?

Петриченко небрежно разложил перед собою снимки. Деланное любопытство сменилось на его лице таким же деланным разочарованием. Снимки как снимки. Каждый, кто хоть немного умеет фотографировать, привез бы такие, пускай она не притворяется, что это так тяжело и сложно. Но постепенно деланное любопытство исчезало с лица Петриченко, оно становилось простым и искренним, таким, каким Варвара видела его перед поездкой на плацдарм. Он взял один снимок за уголок и начал внимательно разглядывать, отклонив от света, чтобы не блестела глянцевая поверхность бумаги. Варвара следила за Петриченко и не могла понять, что так заинтересовало капитана. Что он там увидел? По правде говоря, не очень удачный снимок, глубины нет, все смазано, только танк удалось поймать в фокус, но ведь ей и нужен был танк, ни о чем другом она не думала.

– Слушайте! – вдруг закричал Петриченко, не отрываясь от снимка. – И все это вы… вы сами?

– Да уж сама, – улыбнулась Варвара. – А что?

– И этот снимок тоже? – продолжал волноваться Петриченко.

– А что вы там увидели?

Варвара протянула руку, теперь они держали снимок вдвоем. Глаза Петриченко блестели, он тыкал мизинцем свободной руки в снимок и, уже не сдерживая голоса, забывая о том, что за дверью в комнате отдыхает его генерал, повторял:

– И это? И это тоже вы?

– Да уберите вы свой палец! – раздраженно выдернула у него снимок Варвара. – Я же ничего не вижу.

– А тогда вы видели?

В глубине снимка, справа от «тигра», за сплетением неотчетливых, будто размытых линий, которые в натуре были, наверное, стеблями какой-то кустистой травы, Варвара увидела то, на что не обратила внимания, печатая снимок, и не видела во время фотографирования. Размазанный, едва заметный на снимке немецкий солдат подползал к танку, вытянув вперед руку с автоматом. Варвара охнула от страшной догадки. Неудивительно, что она не заметила немца. Ей было не до того, ее интересовал только танк. Она сразу поняла: если объектив увидел автоматчика, значит, и автоматчик видел ее… Почему же он не стрелял? Хотел взять живьем? Не успел?

«Мы вас будем прикрывать в случае чего», – услышала Варвара хрипловатый голос Шрайбмана и закрыла глаза, чтоб не видеть размазанного немца на снимке. Шрайбман не дал ему доползти до нее, Шрайбман вылез из своего окопа, чтобы предупредить его выстрел своим выстрелом, – теперь над Шрайбманом уже холмик земли…

– Испугались? – услышала она удивленный голос Петриченко. – Тогда не боялись, а теперь испугались?

Варвара открыла глаза и горько улыбнулась. Петриченко осторожно взял снимок у нее из рук. Выражение искреннего восторга сменилось на его лице озабоченностью, он выглядел совсем растерянным и даже перепуганным. Что могло его испугать? Чего ему было пугаться? Ведь все уже сделано, фотокорреспондент Варвара Княжич стоит перед ним в приемной генерала Савичева, а не ползает на плацдарме, охотясь на «тигра», немецкий автоматчик не убил ее, все в порядке… Нет, видно, не все было в порядке, если Петриченко так испугался простодушного героизма, опасности и риска, которые стояли за снимками Варвары Княжич.

Дверь из комнаты Савичева резко распахнулась.

– Что случилось? Что вы так раскричались, Петриченко?

Савичев вышел расстегнутый, смятая чистая сорочка белела под кителем, лицо его казалось усталым и грустным.

– А, это вы! – Савичев увидел Варвару и быстрыми движениями длинных, тонких пальцев начал застегивать китель. – Извините, вид у меня…

Он заметил снимок в руках Варвары, бросил взгляд на стол, и в глазах его появилось то же выражение растерянности и смущения, которое Варвара заметила раньше у Петриченко.

– Идемте ко мне, – сказал генерал и пропустил Варвару в дверь.

Петриченко быстро собрал снимки в одну стопку, выровнял ее, постучав о стол, как колодою карт, и подал Савичеву.

– Что ж теперь будет, товарищ генерал? – прошептал Петриченко, со страхом скашивая глаза на дверь, за которой исчезла Варвара.

Савичев не ответил, взял снимки и прошел в свою комнату. Петриченко перегнал генерала поспешно, но со всей почтительностью, на какую только способен хорошо натренированный адъютант, и Варвариной газетой прикрыл что-то на его столе.

– Хорошо, Петриченко, – поморщился Савичев. – Можете быть свободны.

Петриченко на цыпочках вышел, неслышно прикрыв за собой дверь.

В комнате у Савичева, как всегда, было полутемно. Варвара остановилась перед уже знакомым ей столом. Стул стоял рядом, она не решилась сесть: генерал не приглашал ее. Он подошел к окну и откинул ряднинку, зацепив ее краем за вбитый в стенку гвоздик. Стало светлей. Варвара заметила теперь в комнате ширму и за ширмой большую деревянную кровать. На ширме висел, спускаясь концами в комнату, газовый шарфик светло-синего цвета, из-под ширмы виднелись женские туфли.

У Варвары стало совсем скверно на душе от мысли, что там, за ширмой, кто-то есть, какая-то женщина, может полевая жена генерала, и что эта женщина будет слушать, как генерал отчитывает ее за опоздание, а она ничего не сможет сказать в свое оправдание. Варвара не смогла преодолеть враждебное чувство, которое шевельнулось в ней и к неизвестной женщине за ширмой, и к самому Савичеву.

«Ему все можно, – подумала она, – на то он генерал в золотых погонах… И держать меня на ногах тоже можно! Я ведь не в туфлях и не в синем шарфике…»

Савичев уже сидел за столом и, сдвинув брови, внимательно разглядывал ее снимки.

Плохие снимки. Она страшно волнуется, пожалуй больше, чем там, на поле… Но что же она может сделать, если они плохие? Пускай бы кто попробовал сделать лучше, когда такое творится кругом. Фотографируешь в нормальных условиях – и то волнуешься. Неизвестно почему, но всегда волнуешься, словно впервые это делаешь. Может, потому, что фиксируешь состояние, которое длится только одно мгновение и никогда больше не повторится, а может, это просто профессиональное волнение, не в этом дело. Она старалась владеть собою, вернее, забыть обо всем, кроме «тигра», там, на поле, – и вот какие результаты! Савичев недоволен, ему, наверно, совсем не такие снимки нужны. А она еще положила туда фотографию Гулояна с его противотанковым ружьем, этот снимок вышел неплохо, даже художественно, но к чему все это, когда Савичеву нужен только танк? Ну и послал бы кого другого, кто умеет это делать лучше. Мало тут фотокорреспондентов! В здешней газете тоже должен быть свой, его и послал бы.

Варвара чувствовала, что от волнения у нее вздулась жилка на лбу. Вежливый Савичев не пригласил ее сесть. Он разглядывал снимки, подкладывая их один под другой, – наверно, он успел уже все пересмотреть, а теперь начал сначала, это может продолжаться без конца.

Варвара переступила с ноги на ногу и вздохнула.

«Что ж это я вздыхаю, как лошадь!.. Сколько он еще будет разглядывать снимки? Должно быть, у него много свободного времени, ну что ж, пускай смотрит. Будем думать о своем. Завтра день рождения у этого молчаливого журналиста… Дубковский, кажется, его фамилия. Подумаешь, день рождения! Ходим все время рядом со смертью, а день рождения празднуем… Сброшу эту гимнастерку и сапоги, надену платье и туфли и на один вечер забуду, что я вольнонаемная, и об этих снимках забуду… Разве я виновата, что они ему не нравятся?»

– Прекрасные снимки, – словно сквозь сон услышала Варвара. – Очень хорошие снимки…

Савичев смотрел на нее усталыми, печальными глазами, суровых морщин над переносицей у него уже не было. Это опять был тот же, очень занятой и озабоченный, но мягкий генерал Савичев, которого она видела перед отъездом на плацдарм. Генерал положил на стол руки и побарабанил пальцами. Снимки лежали между его руками на газете, которой Петриченко что-то прикрыл, генерал осторожно притрагивался к ним кончиками пальцев.

– Вы садитесь, – сказал Савичев, мягко улыбаясь, и добавил: – Простите мою невежливость… Вы очень устали. Ничего удивительного. Я глубоко благодарен вам, вы сделали большое дело. Снимки чудесные, я бы сказал, художественные. Я обошелся бы и более простыми.

Варвара задохнулась от радости. Она сразу же простила генералу женщину за ширмой, синий шарфик и туфли. Некрасивая жилка на виске дернулась дважды, потом кровь отлила от лица, и Варвара, овладев собой, сказала:

– Я боялась, что опоздала со своими снимками.

– Нет, что вы, – поспешно склонился над снимками Савичев, – как раз вовремя.

Савичев взял снимки в обе руки и поднялся.

– Катя, – позвал он, – хочешь посмотреть? Это фотокорреспондент, помнишь, я тебе рассказывал?

Теперь Варвара видела из-за ширмы часть кровати. Там лежала женщина, укрытая серым пыльником, Варвара ее не видела, только ноги в тонких чулках, сквозь которые просвечивали маленькие красивые пальцы, беспомощно выглядывали из-под пыльника.

– Покажи, Алеша, – послышался усталый голос.

Савичев прошел за ширму, зашуршали снимки, женщина за ширмой вздохнула и сказала:

– Возьми…

Савичев вернулся к столу, положил снимки и прикрыл их узкой ладонью.

– Война не шутит, – сказал он тихо, глядя на ширму, словно хотел или мог видеть за ней жену, – никого не милует… Мы потеряли сегодня старого друга, а это даже на войне страшно.

Он говорил так просто, что Варвара сразу почувствовала, как исчезает расстояние между ними, то расстояние, что всегда разделяет людей, связанных лишь служебными отношениями. Только что перед нею сидел генерал, которому она должна была сдать снимки и попросить разрешения «быть свободной». Теперь она видела перед собой немолодого человека, потрясенного потерей друга. Это делало Савичева близким и понятным Варваре, будто эта потеря объединяла их общим горем, хоть Варвара и не знала, что Савичев говорит о Костецком.

– Трудно примириться с небытием, – продолжал думать вслух Савичев, забывая, что его слушают. – С чужим еще труднее, чем с собственным. А говорить о друге, которого знал живым, добрым, деятельным, несчастливым, в прошедшем времени: был у меня друг, – нет ничего тяжелее на свете…

– Алеша! – взмолился голос за ширмой.

Савичев замолк на полуслове.

То, что Варвара неожиданно открыла в Савичеве способность к страданию, то, что он, говоря с нею, словно прислушивался к тому, что делается у него в душе, и одновременно не мог не думать о том, что делается в душе женщины, лежащей под пыльником за ширмою, сделало для Варвары генерала Савичева человеком, и она почувствовала потребность рассказать ему все как человек человеку. Боже мой, сколько бы она могла рассказать Савичеву! И как сидела в окопе между Шрайбманом и Гулояном, и как ползала по полю… Про воронку с убитым немцем, про смерть Шрайбмана и о том, как вручали орден Гулояну и везли Костецкого в лодке через реку… Может быть, только о свечении фосфорических пней она промолчала бы, не хватило бы смелости, хоть в этом тоже не было ничего страшного, он мог бы ее понять.

Савичев отодвинул снимки, давая этим понять, что разговор окончен, и сразу же расстояние между ним и Варварой начало увеличиваться, и чем больше отдалялся Савичев от Варвары, тем отчетливее она видела не только добрые, печальные его глаза, но и золотые генеральские погоны на его кителе и белые руки с длинными пальцами, которыми он осторожно касался ее снимков. И себя Варвара увидела тоже – неуклюжую в солдатских сапогах и гимнастерке, придавленную усталостью, одинокую… И больше всего ей захотелось в эту минуту, чтоб Савичев не догадался о том смятении, которое царило в ее душе.

«Расчувствовалась, корова!» – жестко оборвала свои мысли Варвара и поднялась.

Савичев тоже поднялся и вышел из-за стола.

– Вас не собираются отзывать от нас? – спросил он Варвару у дверей.

– Я ведь только прибыла, – ответила Варвара и подумала, что было бы очень плохо, если б ее вдруг отозвали: оборвалась бы тонкая нить, связавшая ее судьбу с судьбою всех, кого она успела узнать и полюбить за эти дни… Точнее она не хотела высказаться даже мысленно.

– Значит, мы еще увидимся. Большое вам спасибо.

Савичев закрыл дверь за Варварой и вернулся к столу.

Вошел серый Петриченко с бумагами на подпись.

– Приготовьте реляцию на фотокорреспондента Княжич, – сказал Савичев. – Дадим ей «звездочку», как вы думаете?

Ровным, служебным голосом, которым он привык говорить с генералом, Петриченко ответил:

– А не много ли будет – «звездочка»? Медаль «За отвагу» как раз в меру заслуги.

– Ну что ж, давайте «За отвагу», – согласился Савичев, – медаль скорее пройдет в наградном отделе… Только вы не откладывайте в долгий ящик.

Петриченко вышел с подписанными бумагами.

Савичев убрал газету, которую Петриченко положил на стол, когда пришла Варвара, и склонился над свежим оттиском листовки. В листовку было вверстано клише с фотографии «тигра» – с фотографии, которую сделала не Варвара, а совсем другой фотокорреспондент. Редактор газеты, обиженный тем, что охотиться на «тигра» послали не его сотрудника, а вольнонаемную гастролершу (так он называл Варвару Княжич), одолжил клише в редакции соседа справа, где тоже подбили новый немецкий танк, и не только подбили, но и сумели эвакуировать с передовой в ближний тыл. Редактор сделал это, чтоб доказать генералу Савичеву, что не боги горшки обжигают. В другое время Савичев не оставил бы без внимания намек редактора, но теперь ему было не до таких мелочей: свой или чужой, ему был непременно необходим подбитый «тигр». Чужой был даже лучше, потому что рядом с ним на снимке стояли два подбивших его бронебойщика и остановившимися глазами смотрели в объектив, убедительно свидетельствуя об уязвимости непобедимого немецкого оружия.

Савичев вызвал Петриченко и приказал соединить себя по телефону с редактором. Когда в трубке послышался почтительный голос редактора, Савичев помолчал немного, колеблясь, на каком снимке «тигра» остановиться, потом сказал:

– Можно печатать листовку… Снимок хороший. Спасибо. Редактор начал что-то говорить. Савичев не стал слушать, – перед глазами его возникло большое усталое лицо фотокорреспондента Варвары Княжич.

Савичев вздохнул и положил трубку.

5

Из записок Павла Берестовского

К вечеру на другой день мы собрались у Дубковского.

Александровна, очень высокая, прямая как жердь, семидесятилетняя хозяйка избы, для такого случая подмазала глиной пол и посыпала его свежей травой, как на троицу.

Александровна обычно не только не разговаривала со своими «начальниками» (так она называла офицеров, что стояли в ее избе), но даже и не смотрела на них, – эту внезапную благосклонность можно было объяснить только долгими переговорами, которые вел с ней Пасеков в углу двора у маленького хлевушка, где она кормила поросенка.

Таинственные переговоры велись шепотом. Александровна сначала делала вид, что ей неинтересно слушать лупоглазого «начальника», отворачивалась с видом равнодушным и независимым – черное лицо, на котором сухо пылали смоляные глаза, ни малейшим движением не выказывало ее мыслей; потом в разговоре послышались с особенным ударением и нежностью произнесенные слова: «А сподники-то новые?», «бутыль», «все начальники это любят», – Александровна выпрямилась над корытцем, из которого хлебал болтушку поросенок, подтянула кончики застиранного платка, всегда повязанного по-монашески, и сказала:

– Пусть будет по-твоему, начальник, только чтоб без обмана…

Пасеков получил по нашим продаттестатам сухой паек на три дня. Александровна на некоторое время исчезла со двора, что с ней случалось очень редко. Когда Дубковский или Мирных делали попытки прорваться в избу к своим полевым сумкам, картам, карандашам и блокнотам, на пороге вырастал Пасеков, размахивал длинными руками, словно отгоняя от лица мух, и шипел:

– Оссади наззад!

Он был неумолим.

– Приказано начать артподготовку в двадцать один ноль-ноль… Вы что, хотите сорвать наступление?

Задолго до назначенного часа мы уже стояли возле избы Александровны; все в начищенных сапогах, со свежими подворотничками, побритые, от Викентия Мирных даже пахло одеколоном.

Варвара шла к нам через двор в красивом цветастом платье с открытой шеей и короткими рукавами, она натянула тонкие чулки, обулась в черные туфли на высоких каблуках и даже приколола у левого плеча две ромашки, обернутые маленьким листком подорожника.

– Боже мой, – смеялась она, подавая нам по очереди руку, по-мужски твердую и сильную, – да тут все звезды газетного небосвода! Никогда не думала, что встречусь с вами не на газетной полосе.

Все, что она говорила, казалось нам умным, может потому, что все мы знали ее снимки в газетах и были уверены, что такие хорошие снимки может сделать только умная и талантливая женщина.

Не говоря уже о лейтенанте Мине, который отчаянно замурлыкал, как только Варвара появилась на горизонте, даже ядовито жалящий Мирных и непоколебимый, как ледяная гора, Дубковский оттаяли и заулыбались. Варвара снисходительно принимала наши не всегда удачные остроты и шутки, и сама тоже шутила, хоть мне казалось, что мыслями она очень далеко от нас и не для нас нарядилась в красивое платье, тонкие чулки и туфли на высоких каблуках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю