355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Первомайский » Дикий мед » Текст книги (страница 31)
Дикий мед
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Дикий мед"


Автор книги: Леонид Первомайский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)

Люда и не заметила, как очутилась на ночной полевой дороге.

Хутор маячил позади темной грядой высоких деревьев. Знакомый хуторской барбос сначала сослепу облаял Люду, а потом, узнав, выбежал за нею в поле, – он стоял перед ней, задрав морду, и глядел в глаза, словно спрашивал: «Куда ж ты теперь?»

Ответ подсказала теплая дорога, на которой Люда стояла босыми ногами. Люда наклонилась к барбосу, потрепала его за уши и сказала:

– Пойду по родным, не сквозь землю же он провалился!

Барбос мотнул головою, будто сказал: «И то правда».

Люда пошла по дороге, барбос постоял немного, посмотрел ей вслед и вернулся в хутор: он охотно побежал бы за ней, но был воспитанным псом и знал свое место у хозяйской клети.

У Люды было много родственников по окрестным селам: в Крапивном – тетка-вдова с маленькими детьми, в Зубарях – старшая сестра с безногим мужем (как раз перед войною ему оторвало ногу на молотилке), в Гусачевке – родители Сереги и его замужние сестры, мужья их тоже воевали.

Люда боялась поверить в то, что Кузя исполнил свою угрозу и сбежал в бойцы, – это налагало на совесть тяжкий груз, она бы не снесла его.

Убежал к кому-нибудь из родни. Что ему делать в бойцах! Маленький, глупый, первой пулей его и срежет. Был бы он хоть братом Сереге, можно было бы понять, что обиделся за брата. А то ведь ее брат, она его вынянчила, была ему вместо матери, а он не мог ни понять ее, ни простить!

К тетке в Крапивное, небольшое сельцо, расположенное на горе в стороне от большой дороги, Люда пришла задолго до рассвета. В теткиной избе стояли солдаты, сама она с детьми ночевала в плетеной пуньке на мякине. Дети заплакали, когда Люда осторожно вошла в пуньку. Тетка спросонок не узнала ее.

– Ты кто? Ты чего?

Кто эта босоногая женщина, утомленная ночной ходьбой, тетка в конце концов поняла, а поняв, сразу же сообразила, что ее привело среди ночи.

Тетка Фрося, отцова сестра, была не старше Люды, но вдовство и трое детей состарили ее преждевременно, обострили ум и притупили чувства.

В девках была Фрося красивой и веселой, переплясывала и перепевала всех подруг на вечеринках, парни ходили за ней табунком, она только посмеивалась над ними, оставляя свое сердце для одного. За того одного, кто был ей милее всех, и пошла замуж; а его взяли на финскую войну, взяли и не вернули домой – там он и остался в глубоких снегах под Выборгом, получив свою пулю в последнем штурме, когда уже известно было, что мир подписан. За детьми да за хозяйством Фрося почернела, иссохла, не часто умывалась, а от песен и смеха не осталось в ее сердце и следу.

– Ложись, – сказала Фрося и подвинулась на мякине. – Грех, должно быть, у тебя на сердце… Носит тебя по ночам!

Люда легла возле Фроси и заплакала.

– А не блуди, – сказала Фрося и с сердцем ущипнула Люду за полную руку выше локтя, – так и глаза сухие будут!

Фрося любила выразиться и крепче, она давно отвыкла от тонкостей и называла вещи своими именами, как и все бабы в маленьком село Крапивном, не пугаясь ни оболочки слов, ни их смысла.

Люде нечего было ответить, в слезах она уснула возле тетки, уткнувшись лбом ей в спину. Фрося долго еще слышала, как всхлипывала Люда сквозь сон.

Люда проснулась, едва начало светать. Земля содрогалась от далекого орудийного грома. Над селом кружили самолеты. Фрося хватала детей и относила их в щель, выкопанную за избой. Там уже сидели босые солдаты в нательных рубахах, они принимали из рук Фроси сонных ребят.

– Прилетел аэродром бомбить! – крикнула Фрося, хватая на руки старшую девочку. – Он часто прилетает, паразит, а на том аэродроме фальшивые самолеты стоят. На той неделе швырнул, паразит, бомбой на село, у Домны Аккуратовой корову убило!

Люде не было дела до Домны Аккуратовой и ее коровы. Она оперлась спиной об угол избы, машинально переплетала концы своих пышных кос и глядела, как над ложным аэродромом под горой, где стояли фанерные самолеты, очень похожие на настоящие, кружат немецкие бомбардировщики, разворачиваются и сбрасывают бомбы. Столбы земли взлетали в небо; грохот взрывов и толчки воздуха, которые словно прижимали ее к углу избы, не пугали Люду, она не слышала, как солдаты кричали ей из щели, чтобы пряталась: убьет осколком – и очень хорошо, сразу все кончится. У нее шевельнулось враждебное чувство к этим пожилым, один к одному некрасивым, низкорослым солдатам из какой-то строительной команды, прятавшимся в щели. Она не знала, что им как раз больше всего и доставалось от немецких самолетов, когда они ремонтировали дороги и наводили мосты, и что умеют они не только прятаться по щелям, но и копать, забивать сваи, тесать бревна, гасить плотины под огнем, не откладывая топора и не поднимая головы, когда рядом падают товарищи, такие же немолодые, многосемейные люди.

Немецкие самолеты, сбросив бомбы на ложный аэродром, улетели. Люда поела с Фросей холодной картошки с простоквашей, повязалась своим желтым платком и отправилась в Зубари, так и не сказав тетке, зачем приходила. Люда шла полевыми дорогами, прежде безлюдными и тихими. Она с детства знала эти тропки, рощицы, балочки и теперь не узнавала их. Всюду в замаскированных травою и соломою окопах и щелях сидели солдаты, в балках стояли орудия и танки. Несколько раз Люду останавливали, но простой рассказ о том, что она ищет маленького брата, который убежал на фронт, не вызывал подозрения – ее пропускали, хоть каждому хотелось, чтоб эта красивая молодая женщина осталась с ним на знойном поле.

Один старший сержант, что сидел у дороги над длинным окопчиком и чистил противотанковое ружье, так и сказал, глядя на Люду белыми, будто выгоревшими на солнце глазами:

– Оставайся с нами, красавица, не найдешь ты своего брата, раз парень захотел бойцом стать… Армия большая, вам обоим дела хватит.

– А что я буду у вас делать? – спросила Люда.

– Будешь мне портянки стирать, а как раздавит меня танк, поплачешь немножко, да и забудешь.

Люда улыбнулась солдату и пошла дальше.

Люда была не из тех, что забывают. Красавец Миня стоял у нее перед глазами, и хоть он причинил ей столько горя, Люда уже снова не чувствовала к нему ничего, кроме любви и благодарности. Побег Кузи был теперь сам по себе, а ее любовь к Мине сама по себе. Люда свои отношения с Миней уже не связывала с поступком брата и во всем винила только себя. То, что она крикнула Мине в избе Александровны, было только словами, а сердце ее уже тогда оправдывало красивого лейтенанта. Сама ведь она бросилась ему навстречу, забыв и про Кузю и про Серегу, сама должна и отвечать за все.

В Зубари Люда пришла к полудню. Тут тоже было много солдат. Во дворах под деревьями стояли машины, тягачи, орудия. Проходя мимо березовой рощи, Люда видела танкистов. Грохот орудий слышался тут яснее. Зубари были ближе к передовой, но Люду не пугал этот грохот, главное было – найти Кузю.

Федора месила тесто в высокой кадке, руки ее чмокали в похожем на оконную замазку синеватом тесте; Силантий сидел на лавке, вытянув вперед деревянную ногу, подкованную белым стертым железным кольцом. Они обрадовались Люде и не спросили, зачем пришла; может, потому, что до них дошел какой-то слух – до Зубарей от Людиного хутора было недалеко, а молва быстро ходит, – а может, потому, что жалели ее.

В печи пылали обмолоченные прошлогодние сухие головки подсолнечника. Люда вымыла руки и помогла сестре посадить хлеб в печь. Федора была высокая, жилистая, молчаливая. Зато муж ее любил поговорить.

– А что, Люда, – сказал Силантий, постукивая кольцом своей деревяшки по полу, – опять война к нам пришла? Ты к штабу живешь близко, что там солдаты говорят: устоят против наступления или опять сдадут нас немцу? Говорят, немец собрал такую силу, что устоять трудно.

Занятая мыслями о Кузе, Люда не успела подумать о том, что будет с войною: пойдет она на запад или опять покатится на восток, как в прошлом году. У Люды похолодело под сердцем от страха, она еле прошептала побледневшими губами:

– Не слыхала, Силантий Матвеевич, я ведь из дому вышла, еще когда не гремело.

– Да тебе и некогда к солдатским разговорам прислушиваться за тяжким-то трудом, – сказал Силантий и так глянул на нее из-под нависших бровей, что Люда поняла – Силантий все знает.

Она молча ждала: вот он сейчас заговорит о том, что неминуемо должно свалиться ей на голову, но Силантий говорил уже о другом, потому что это другое больше интересовало и беспокоило его, чем дела Люды.

– Хоть бы хлеб убрать, жарынь какая стоит! – сказал Силантий. – Ходил я вчера по полю… А кто убирать будет? Колхоз – одна слава, безногий Силантий да безрукий Петр. До войны были и жатки и комбайны присылали, а теперь бабы с серпами.

– Солдаты помогут, – откликнулась Федора, отодвигая заслонку и заглядывая в печь, откуда пахло уже печеным хлебом.

– Солдаты помогут бабам детей рожать! – стукнул об пол деревяшкой Силантий, и Люда опять испугалась, что он сейчас заговорит про ее беду.

– Что ты все про солдат? – снова сказала Федора, будто умышленно отвлекая его внимание от опасной темы. – Благодари бога, что тебе ногу оторвало на молотилке, а то был бы и ты солдатом, была бы и я вдовою…

Люда переночевала у сестры. Федора молча вздыхала рядом с ней всю ночь, а на рассвете, когда Люда умывалась из медного позеленевшего рукомойника, Федора сказала:

– Свекор твой приходил, будто бы Силантия звать на подмогу гусачевцам – к ним фронт близко, им хлеб надо убрать… Спрашивал, старый черт, про тебя. Как там, говорит, наша Людка, ничего про нее не слыхать?

Люда поцеловала Федору в черную щеку и пошла к Гусачевке все по тем же полевым дорогам и тропинкам, по которым, бывало, бегала до войны. Как ни рано она проснулась, а война проснулась еще раньше. Впереди, там, где была Гусачевка, гремело сильнее всего: Люде казалось, что это не орудия бьют непрерывно об землю, а старый свекор отчитывает ее своим страшным басом, который идет у него не из груди, а откуда-то из живота. Люда знала, что не миновать ей тяжелого разговора со свекром, что лучше бы ей повернуть в свой хутор – тут до него рукой подать, – но шла все вперед и вперед, низко склоняя голову, которая в сбившемся оранжевом платке похожа была на подсолнечник.

Была Люда не только из тех, кто не забывает, но также и из тех, кто умеет идти навстречу ответственности, не сворачивая с дороги, что бы там ни ждало впереди. Люда не могла бы сказать, что не боится свекра, не боится его глухого голоса, не стыдится тех слов, которые должна от него услышать, – и боялась она и стыдилась, но жило в ее душе что-то, велевшее ей не избегать разговора, предстоявшего в Гусачевке.

О свекрови Люда не думала. Мать Сереги уже пятый год лежала без ног на печке. Простудилась, выколачивая белье в гусачевском пруду поздней осенью, – как легла, так и не встала уже, хоть Серега привозил врачей из райцентра и даже возил мать на колхозной полуторатонке в курскую больницу. Свекровь разве что посмотрит на нее с печки полными слез глазами, а вот свекор! Видит она его порыжевшую от табака бороду, слышит голос, и руки-ноги у нее холодеют, а сама все идет по тропинке вперед – знает, что нельзя ей не идти.

Над Гусачевкой еще издалека увидела Люда тучу дыма, а когда вышла на шоссе с полевой тропинки, сразу же встретила несколько грузовиков, на которых поверх столов и ящиков сидели военные девушки. Потом навстречу ей прошли легкораненые. Их вела молодая женщина-военврач с капитанскими погонами на гимнастерке. Обгоняя Люду, с грохотом проползла на тупоносых тягачах батарея пушек и заняла позиции на гусачевской горе, у церкви.

Свекор, словно ничего этого не замечая, чинил ворота. Машины шли мимо двора, солнце уже взошло, на высоком морщинистом лбу свекра блестели капельки пота. Старик был сильный, широкоплечий, неторопливый, а слова умел говорить такие, что били, как гирей.

– Чего пришла? – сказал он, когда Люда поздоровалась. – Видишь, раненых вывозят. Скоро немец опять у нас будет… Легкие пошли своим ходом, а кто потяжелее, тех на машинах. В избу зайдешь?

– Зайду, папаша, – тихо проговорила Люда, восхищаясь спокойствием, с которым свекор обтесывал острым топором старую, сухую доску перед тем, как прибить ее в полотнище ворот.

– Разворачивалась ночью пушка, повалила ворота.

Свекор, как бритвой, снял тонкую стружку с доски, поставил доску на место, вытащил из кармана ржавый гвоздь и обухом с двух ударов пришил доску куда следует.

«Серега – тоже хороший плотник, – подумала Люда, входя в избу, – у отца учился…»

Свекровь узнала ее шаги, – лежала она на печке навзничь и не могла видеть, кто вошел.

– Каким ветром тебя занесло, доченька? – сказала свекровь тихим, больным голосом, от которого у Люды всегда замирало сердце. – Слышишь, как стреляют?..

Люда любила свекровь: за все годы, что была за Серегой, не слыхала от нее плохого слова. Как начнет, бывало, свекор бить ее своими словами, что, мол, нет внуков, свекровь замашет на него руками: будут у тебя, старый, и внуки и правнуки, не встревай ты не в свои дела!

– Может, вам что нужно, мама? – сказала Люда, стоя у печки.

– А что мне нужно? Сереженьку повидать бы перед смертью, а так все слава богу.

Свекор вошел в избу, положил на лавку топор, напился воды из деревянного ведра, накрытого чистой фанеркой, стряхнул капли из кружки на пол и сел, положив руки на черный от старости стол.

«Сейчас он и скажет», – подумала Люда, холодея, и услыхала голос свекра:

– От Сереги писем не было?

– Не было, папаша.

– И нам не было. Некогда писать.

Избу тряхнуло взрывом, задребезжали стекла, свекровь на печи вздохнула.

– Может, ты по делу какому к нам, Люда?

– Нет, мама, просто соскучилась, захотела проведать…

Свекор поднялся.

– Иди домой. Покуда что живы, а там посмотрим.

Люда вышла из избы. Свекор провожал ее.

– Я бы и сам пошел, – слышала Люда его голос у себя за плечом, – нету охоты опять немца видеть… Насмотрелись! Да куда пойдешь с больною?

У ворот остановилась большая крытая машина, шофер выскочил из кабины, выдернул из-под сиденья брезентовое ведро и подбежал ко двору.

– Где у тебя колодец, дед? Закипел мой самовар!

Свекор повел шофера за избу к колодцу, вскоре они вернулись, и шофер, глядя на Люду, сказал:

– Вот это твоя невестка? Что ж такого, взять можно… Правда, не знаю, какой нам будет маршрут, а все-таки дальше от пекла. Полезай, красавица, в кузов!

Шофер из брезентового ведра наливал воду в радиатор.

Люда поглядела на свекра и впервые увидела, какой он стал старый, как опустились и будто уже сделались его плечи. Он быстро моргал ресницами, словно боялся, что предательская слеза выкатится из глаз, а негоже ему, старику, показывать свою слабость, плакать перед невесткой… Надо, ох надо бы ей много чего сказать про ее жизнь, про Серегу – да не то время, чтоб язвить живое сердце. Пускай все утихомирится, живы будем – тогда и поговорим. Тогда он ей все и скажет, а не сможет сказать, не будет уже в нем дыхания человеческого – пускай тогда ее господь судит.

Люда ткнулась свекру лицом в бороду, услышала запах махорки, всхлипнула и полезла в кузов. Там лежали на соломе раненые и жались к бортам медсестры и санитарки. Одна из них, с круглым, как у окуня, ротиком, зашипела:

– Куда ты? Не видишь, тут раненые!

Машина двинулась. Люда ударилась плечом и вскрикнула.

– Люда, – услыхала она голос Кузьмы и увидела его загорелое, до синевы бледное лицо у своих ног. – Сильно ушиблась?

Глаза у Кузьмы были испуганные и радостные. Люда поглядела в эти глаза и увидела в них, что малолетний брат ее понял, что она ищет его, обрадовался ей и простил все, что должен был простить, – поняла также, что именно ради этого прощения она искала Кузю, что оно было для нее самым нужным и самым важным.

Люда склонилась над братом, слезы покатились у нее из глаз, упали на его лицо и смешались с его слезами.

9

Немцы, опомнившись после нашей контрартподготовки, навалились на батальон капитана Жука всей силой своего огня. Батальон сразу же понес большие потери. Спиридон Жук и Иустин Уповайченков, который лежал рядом с ним, уткнувшись лицом в землю, остались в живых.

Мимо командного пункта санинструкторы тащили к реке, под обрыв, тяжелораненых. Легкораненые ползли сами. Они несли с собой оружие – автоматы, бутылки с горючей смесью, большие противотанковые гранаты, бронебойные ружья. Капитан Жук приказал оставлять оружие на плацдарме. Вскоре в щели у командного пункта образовался целый арсенал.

Связь с левым берегом, где помещался штаб полка и в овраге расположились батареи капитана Слободянюка, была прервана в первую же минуту. Вскоре прервалась связь и с командирами рот. Связисты поползли во всех направлениях. Некоторые из них не вернулись, но связь была восстановлена. В это время и пошли на батальон капитана Жука немецкие танки.

Сначала из-за бугра высунулись длинные хоботы танковых пушек, блеснули гусеницы, танки взяли перевал и медленно поползли вниз по полю на окопы бойцов.

Уповайченков, поднявшись на локте, начал считать танки, но от волнения все время сбивался. Танки меняли направление, заслоняли друг друга, и ему не удавалось установить, сколько их выползло на поле.

– Шестнадцать «тигров»! – послышался отчаянный и веселый голос капитана Жука.

Уповайченков оглянулся. Спиридон Жук кричал в телефонную трубку, прикрывая мембрану ладонью:

– Своими глазами вижу шестнадцать, а сколько их всего!.. Есть держаться!

Веселый, отчаянный голос Жука успокоил Уповайченкова.

Было то мгновение на поле боя, когда все замирает в ожидании первого выстрела. Слышалось только грохотание танковых моторов да лязганье гусениц. Танки не стреляли, медленно сползая вниз по полю. Они выжидали, пока демаскируют себя огнем противотанковые пушки. Артиллеристы не открывали огня, чтобы преждевременно не выдать своих замаскированных позиций. Для пехоты танки были еще далеко – бойцы осторожно выглядывали из-за брустверов, держа наготове гранаты и бутылки с зажигательной жидкостью, ожидавшей своей минуты за тонкой стеклянной оболочкой. Вдруг в этой напряженной тишине чье-то сердце не выдержало – затарахтел длинной очередью тяжелый пулемет, захлебнулся, снова затарахтел, его скороговорку подхватили другие пулеметы, послышались выстрелы противотанковых ружей, взорвалась, подняв фонтанчик смешанного с песком дыма, вслепую брошенная граната. Танки продолжали ползти по полю, грохот моторов и лязганье гусениц отдавались тяжелым буханьем крови в висках Уповайченкова.

Что-то с резким металлическим звоном ударило рядом. Уповайченков оглянулся и теперь только понял, что тот странный корявый куст, под которым лежали на земле бойцы в зеленых шлемах, был противотанковой пушкой. Он вспомнил также, что перед выстрелом пушки ему послышался молодой свежий голос, крикнувший: «Огонь!» Теперь Уповайченков видел уже того, кому принадлежал этот голос.

Лейтенант в короткой зеленой плащ-палатке, собранной на тесемке вокруг шеи, с зеленой увядшей веточкой на шлеме, стоял на одном колене в двух шагах от пушки, подняв правую руку. У пушки два бойца тоже стояли на коленях, третий склонялся к пушке сзади.

Лейтенант резко рванул руку вниз и крикнул!

– Огонь!

Стрелка золотого огня вылетела из жерла пушки, в то же время лопнул воздух, небольно ударив Уповайченкова по ушам; он поглядел вперед и увидел, что перед танками по всему полю вырастают из земли столбы взрывов, а сами танки расползаются в разные стороны, будто каждый из них выбирает свое особое направление.

– Ну что они там, пускай дают! – услыхал Уповайченков раздраженный голос капитана Жука и увидел рядом с Жуком еще одного капитана, в артиллерийских погонах. Откуда он тут? Что значит слово «дают», которое с таким раздражением выговорил Жук? Очевидно, от этого артиллерийского капитана зависит, чтоб «давали», иначе Жук не стал бы к нему обращаться.

Уповайченков не мог охватить всей картины боя с тяжелыми немецкими танками, который завязывался на плацдарме. Глаза его выхватывали то ту, то другую подробность, но не объединяли их и не осмысливали. Ему казалось, что каждый тут действует отдельно и независимо от всех прочих. Лейтенант поднимает кулак, стоя на колене у своей пушки, и кричит: «Огонь!»; капитан Жук хрипит в телефонную трубку: «Не бойся, Солодовников, подпускай ближе»; артиллерийский капитан кричит что-то свое, и все это перекрывается грохотом выстрелов, взрывами, лязгом железа и ревом танковых моторов.

Тяжелый, как яростный удар грома, грохот орудийного залпа и отделенная от него лишь кратчайшим мгновением серия разрывов заставили Уповайченкова припасть лицом к земле. Уповайченков не чувствовал страха. Не чувствовал он и того подъема, который охватывает старых бойцов перед лицом врага. То, что чувствовал Уповайченков, скорее всего можно было назвать удивлением, потому что это и было удивление неопытного человека, который впервые переживает бой, – чистосердечное, неподдельное удивление новичка перед всем, что развертывается у него на глазах.

Все тут было не так, как представлял себе Уповайченков; не так, как писали фронтовые корреспонденты в своих очерках; не так, как это выглядело на фотоснимках с фронта, которые он отбирал для очередного номера газеты во время своих дежурств в редакции; не так, как показывали короткометражные выпуски кинохроники, и конечно же совсем не так, как изображали войну кинорежиссеры в снятых за тысячи километров от фронта художественных фильмах. Все было значительно проще и значительно сложнее.

Было еще одно «не так», которое чувствовал вместе со своим удивлением Уповайченков.

То, что все тут происходило не так, как он привык представлять себе по корреспондентским очеркам, фотоснимкам, короткометражным выпускам кинохроники и художественным фильмам, удивляло его меньше, чем то, что все тут происходило вообще не так, как должно было бы происходить. Уповайченков отбросил все «не так», которые возникали из его прежних представлений о бое и о войне в целом, а картина, развертывавшаяся перед ним, все еще не умещалась в те рамки, которые он мысленно создал для нее, и потому, что она ломала эти выдуманные Уповайченковым рамки, он не мог с нею согласиться.

Зачем капитан Жук так страшно вращает черными блестящими глазами, топорщит усы и перемешивает слова команды с отвратительной руганью, которая вырывается из его искривленного рта ужасными словосочетаниями, каких и представить себе нельзя?

Зачем снаряды и мины все время перебивают кабель, когда без связи тут ничего нельзя ни сделать, ни даже понять? Почему танки идут по открытой местности, где их так легко поразить, но их не поражают и не останавливают, и они продвигаются все вперед и вперед? Ведь стоит только хорошо прицелиться, попасть – и конец!

Почему снаряды отскакивают, не пробивают брони, даже когда попадают в «тигров»? Если они не могут пробить броню, значит, надо было сделать другие снаряды, которые могут ее пробить, – это ведь так просто!

Почему боец должен выскакивать из окопа, чтобы бросить под танк гранату или разбить о броню бутылку с горючей смесью? Ему редко удается беспрепятственно осуществить свое намерение: пулеметная очередь пришивает бойца к земле, – а этого не случилось бы, если бы он имел возможность бросать гранату или бутылку при помощи какого-нибудь устройства, не выходя из окопа.

Почему связисты так медленно ползут вдоль провода, припадая к земле каждую минуту, когда им кажется, что снаряд, гудящий в воздухе, предназначен именно для них?

Почему лейтенант у пушки вскидывает руку, поднимается во весь рост, увидев совсем близко, перед собою немецкий танк, и, не успев крикнуть «Огонь!», падает головой вперед на выгоревшую, истоптанную, засоренную ветками, листьями, какими-то бумажками, снарядными гильзами и щепками, неубранную землю?

Еще множество «почему» возникало у Уповайченкова как неопровержимое свидетельство того, что все тут идет «не так», и вызывало желание все переиначить, переделать по-своему.

К капитану Жуку подполз сержант в растерзанной гимнастерке, кровь струилась у него по щеке, он утирался какой-то тряпкой и хрипел, лежа на животе:

– Капитан… слушай меня, капитан! Командира роты мина убил!

– Какой роты? – крикнул Жук.

– Нашей роты… Солодовникова мина убил… лейтенант Заречный теперь командует… Какой будет приказ?

– Приказ будет держаться, сержант! – отрываясь от телефонной трубки и только теперь узнавая сержанта, крикнул капитан Жук. – Да выбрось ты свою тряпку, Токомбеков, пускай тебя перевяжут…

– Зачем перевязывать? – удивился сержант, глянул на тряпку в своей руке и увидел, что она вся в крови; его темное скуластое лицо побледнело, черные узкие глаза сразу провалились и будто погасли.

Сержант ухватился за окровавленную щеку, пополз рукою выше и прошептал упавшим голосом:

– Как же ты будешь без уха, Токомбеков?

Из кустов выползла девушка с сумкой на боку и ловко начала бинтовать Токомбекову голову. Он сидел раскинув ноги, вид у него был растерянный, – нельзя уже было узнать в нем того смелого сержанта, который приполз на животе к командиру батальона с сообщением о смерти Солодовникова.

– Токомбеков! – крикнул капитан Жук. – Ты чего ж расселся? Без уха воевать можно! Давай к лейтенанту Заречному, пускай стоит – ни с места… Ясно?

– Ясно! – мотнул головой сержант, будто проверяя, прочно ли она сидит на шее, перевернулся на живот и пополз в тот ад, где была его рота.

10

В темноте Ваня привел майора Сербина к окопу бронебойщика Федяка.

Федяк не сразу понял, что надо Сербину от него, но к появлению майора в своем окопе отнесся совершенно спокойно.

Над Федяком висел тяжелый приговор, который надо было смыть кровью.

Федяк уже давно привык к мысли, что его кровь раньше или позже впитается в землю, поэтому приговор не казался ему слишком тяжелым, тем более что и вину свою он считал очень тяжкой. Как случилось, что после двух лет войны, проведенных изо дня в день на поле боя, он испугался немецкого танка, Федяк не мог объяснить ни на суде, ни самому себе. Если б это случилось с ним в первые дни пребывания на фронте, он мог бы объяснить свой поступок страхом, но он был старым солдатом и давно уже не чувствовал страха, во всяком случае был лишен его в той мере, в какой привыкают к мысли о смерти все старые солдаты, привыкают настолько, что могут при любых обстоятельствах владеть собою и контролировать свое поведение.

Что же случилось с ним, когда он увидел, как движется на него неуязвимый, разрисованный желтыми и черными полосами под натурального тигра немецкий танк? Конечно, он знал, что ни полосы на броне, ни страшное название не прибавляют танку силы, что надо бить по триплексам, по бакам с горючим, по гусеницам – и он остановится так же, как останавливались другие немецкие танки, но, зная это, Федяк все же выскочил из своего окопа, бросив ружье, и побежал, сам не зная куда и зачем.

– Как воюем, Федяк? – спросил майор Сербин, стараясь завязать разговор.

– По привычке, товарищ майор! – отозвался Федяк с еле уловимой насмешкой и над майором Сербиным и над самим собою.

О чем думал Федяк, трудно было понять. Одно было ясно: Сербина он не боится, как боялся недавно, стоя в лесу перед столиком трибунала, даже чувствует свое превосходство над ним тут, в окопе, где хозяин он, а не майор, который приговорил его к расстрелу.

«Хорошо, что Ваня уже ушел, – подумал майор Сербин, – не надо ему присутствовать при нашем разговоре… Почему не надо? То, что я хочу сказать Федяку, Ваня мог бы слышать! А что мне ответит Федяк?.. Может, и мне не надо было бы этого знать?»

В окопе был еще напарник Федяка, второй номер, он сидел прислонившись к стенке и громко дышал, будто спал.

«Без этого свидетеля не обойтись!» – опять подумал майор Сербин.

– Слышишь, Орлов, – сказал Федяк, перегибаясь через Сербина к своему напарнику, – сходи к комвзводу, скажи, чтоб патронов подбросили, боюсь, не хватит сегодня…

– Так принесли же вечером, – отозвался Орлов, которому не хотелось вылезать из окопа, хоть было еще темно.

– А ты все равно сходи, раз тебе велят, – мягко сказал Федяк, и Сербин понял, что дело не в патронах, что Федяк сам не хочет, чтоб Орлов присутствовал при их разговоре.

Орлов поднялся, оперся руками о бруствер и выбросил ноги из окопа.

Федяк вздохнул в своем уголке и проговорил негромко, глядя куда-то в землю, которая была и за спиною у него и перед грудью, разве что над головой ее не было:

– Шли бы вы лучше отсюда, товарищ майор…

– Это почему? – так же тихо отозвался Сербин.

– Не для вас наша работа.

Черное небо начало подниматься над окопом и отплывать вверх. Сербин уже видел лицо Федяка, оно вырисовывалось перед ним, медленно отделяясь от темноты, от земляной стенки окопа, само похожее цветом на серую супесчаную землю, в которой они сидели.

– Там, за рекою, не испугаешься, – медленно шевелил губами Федяк, – не испугаешься и не побежишь…

– Обижаешься ты на меня, Федяк?

– С чего бы?

Одно плечо Федяка резко выпятилось, поднялось к самому уху, потом вернулось на место, будто он удивился, пережил свое удивление и отбросил его прочь.

– Лучше бы вы все-таки пошли, товарищ майор… Никуда Федяк не побежит: некуда ему бежать, и нечего вам его сторожить. Правду говорю, я тут на своем месте, а вы идите на свое.

– За реку? – невесело сказал Сербин, чувствуя силу и убежденность слов Федяка.

Он пришел сюда потому, что жалел Федяка и не мог забыть, не думать о нем, хотел подбодрить солдата перед новым смертным испытанием, а оказалось, что Федяк сильнее, чем он, от своей силы жалеет его и готов прикрыть грудью: я тут на своем месте, а вы идите на свое… за реку… С Федяком нетрудно воевать, повоевали бы с немцем…

Ко всем ранам совести Сербина прибавилась еще одна. Сербин знал: сама собой она не зарастет, не закроется; для того чтобы заросла, закрылась эта рана, он должен что-то сделать. Но что? Повоевали бы с немцем, говорит Федяк и имеет право так говорить, потому что с кем он, Сербин, воюет? Не захотел бы и не пришел бы в этот окоп, и никто бы его сюда не послал… А раз пришел, то может и уйти, Федяк и сам хочет, чтоб он пошел на свое место. А кто его поставил на это место? На его месте легко и безопасно воевать, легче, чем на месте Федяка, но не Федяк судит его, а он судил Федяка… Правда, Федяк совершил преступление, за которое следует наказывать, но ведь и он мог совершить такое преступление, если б был на месте Федяка. Тут все дело только в том, что фашистский танк шел на Федяка, а не на него, поэтому ему легче было не совершить того преступления, которое совершил Федяк, поэтому и получилось, что он судил Федяка, а не Федяк его.

За бугром начали взлетать в небо столбы дыма и земли. К окопу подполз Орлов, тяжело свалился в щель и сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю