355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Первомайский » Дикий мед » Текст книги (страница 12)
Дикий мед
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Дикий мед"


Автор книги: Леонид Первомайский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

«Что же это со мною творится? – спрашивал себя Лажечников. – Откуда это пришло и что должно значить в моей жизни? Почему я так волнуюсь, словно мне восемнадцать лет, словно этого еще не было на моем веку, словно я не любил? Зачем это пришло ко мне сегодня? Я ведь не хотел и не хочу, чтобы это было, чтоб это властвовало надо мной. Я не должен себе этого позволять, ведь ничего не известно – неизвестно, буду ли я жить завтра, через час, через минуту даже… Неизвестно, будет ли жить эта женщина, что так взволновала меня, неизвестно, чем окончится для нее фотографирование «тигра». Я не должен связывать ни себя, ни ее никакими чувствами. Мы должны делать свое дело – вот и все…»

«Почему я так испугалась там в лесу, на поляне? – думала тем временем Варвара, чувствуя присутствие Лажечникова рядом и почти совсем не видя его. – Неужели я испугалась только потому, что не хочу забывать прошлого? Может, совсем не в этом причина моего страха, может, это я боюсь будущего? Кто может мне сказать, чем оно обернется для меня не только через год, но и через час… Ну и что из этого? Жизнь и счастье, даже если они длятся всего мгновение, все равно остаются жизнью и счастьем, и нельзя отказываться от них потому, что они не вечны. Почему я должна бояться будущего? Я должна верить будущему и стремиться к нему, иначе это – отступление, поражение еще перед началом боя… Нет, я не хочу, не буду думать об этом!» Но она продолжала думать о том, что произошло с ней, вопреки своему решению и желанию не думать.

Жука не было слышно в темноте.

– Что ж это он так долго? – тихо сказал голос Лажечникова, и Варвара так же тихо отозвалась:

– Долгонько…

Капитан Жук безошибочно привел их на нужное место.

– Это ты, Гулоян?

Голос его прозвучал почти рядом. Оглянувшись на этот голос, они угадали темный силуэт Жука, склонившегося над окопом бронебойщиков.

– Я, товарищ капитан, – прозвучало из-под земли.

– Привел тебе гостя, Гулоян, придется немножко потесниться в окопе.

– Места хватит, – вплелся в разговор еще один голос. – А что за гость, товарищ капитан?

– А, это ты, Шрайбман, – сказал голос Жука, – не спишь? Корреспондент из Москвы, интересуется вашей работой…

– Это насчет «тигра»? Писать будет?

– Фотографировать!

– Нас?

– «Тигра», а может, и вас заодно.

– Вот дожили мы с тобою, Арам, – прозвучал насмешливый голос Шрайбмана. – А не попал бы ты в «тигра», никто бы нами и не поинтересовался…

– Мною моя жена интересуется, Сема, – в тон Шрайбману отозвался Гулоян. – Подвинься… Давай его сюда, товарищ капитан.

Томный силуэт капитана Жука выпрямился и махнул рукой. Лажечников легонько взял Варвару за локоть и на голоса повел к окопу.

– Ну, ни пуха вам, ни пера. – Лажечников остановился возле Жука и отпустил локоть Варвары.

Варвара молча полезла в окоп.

– Пошли, капитан? – сказал Лажечников.

– Пошли, – отозвался Жук.

Шуршание сухой травы медленно начало отдаляться и понемногу совсем стихло.

Варвара осталась в окопе между Гулояном и Шрайбманом. Кто из этих двух бронебойщиков Гулоян, а кто Шрайбман, она не знала. Это легко было бы узнать, если бы они заговорили, но солдаты молчали. Молчала и Варвара.

Бойцы удобней устраивались в окопе, толкали ее то локтями, то коленями. Тот, что сидел слева от нее, поднялся и начал что-то перемещать на земляном бруствере, который поднимался над окопом и заслонял полосу усеянного звездами неба.

«Наверное, это его бронебойное ружье, – подумала Варвара, – значит, он первый номер, а тот, что сидит справа от меня, его напарник».

Сделав что ему надо было с ружьем на бруствере, боец вылез из окопа: у него было еще одно неотложное дело. Он скоро вернулся и, влезая в окоп, оперся рукой о плечо Варвары. Его рука на миг замерла; потом твердые, словно из кости сделанные пальцы сыграли на плече какую-то задумчивую гамму, и Варвара услышала очень удивленный голос, который с заметным акцентом проговорил:

– Ты что, женщина?

«Это Гулоян», – отметила мысленно Варвара, а вслух тоже спросила:

– А что?

– Зачем ты тут?

– Должно быть, у мужчин-корреспондентов животы болят, – отозвался справа Шрайбман и засмеялся добрым смехом. – А я, Арам, давно уже догадался, что наш корреспондент – женщина… Это ты недогадливый!

– Какой родился, такой уж и есть! – резко ответил Гулоян. – Это не дело – посылать сюда женщин. Так и моя Кнарик может очутиться тут.

– А санитарки? – сказал Шрайбман. – Для санитарок ты, кажется, делаешь исключения, Арам?

Очевидно, за этим крылось что-то известное только им двоим, потому что Шрайбман снова засмеялся, а Гулоян кратко и недовольно пробормотал что-то по-армянски.

Они обменивались своими мыслями вслух, словно Варвара и не сидела меж ними, хотя все, что они говорили, так или иначе было рассчитано на нее.

Гулоян и Шрайбман истосковались от долгого сидения в своем окопе, поговорить им хотелось. Появление женщины их обоих взволновало, но не могли же они так сразу панибратствовать с нею!

Бронебойщики делали вид, что им безразлична эта женщина, которая неожиданно очутилась с ними, отчего в окопе стало еще теснее и неудобнее, и балагурили меж собой по-солдатски, большей частью – хотели они этого или нет – про женщин на войне.

– Без санитарок нельзя, – сказал Гулоян, отвергая намек Шрайбмана, – это все-таки женское дело. Мужчина так не перевяжет, руки не те. Хотя, правду говоря, когда ты ранен, все равно, кто перевязывает.

– Нет, не говори, Арам, – возразил Шрайбман. – Когда меня впервые ранило, очнулся я в кустах и увидел над собой черную волосатую морду… Ну, думаю, Сема, самого старшего черта прислали тебя в ад тащить! Стал меня этот черт перевязывать, я ему и говорю: «Кто тебя, дурака, на эту работу поставил? Тебе снаряды к гаубице подавать как раз хорошо было бы!» – «Молчи, говорит, если б я тебя из-под огня не вытащил, плакала бы твоя жена…»

– Чтоб вытаскивать, мужчина лучше, – согласился Гулоян.

– А вы уже были ранены? – спросила Варвара.

– Нет, бог миловал.

Гулоян трижды плюнул через плечо, а Шрайбман засмеялся:

– Не плюй в колодец…

– Не о том говорится.

– Я знаю… Женщина лучше перевяжет. И скажет что-нибудь такое, от чего сразу легче становится… Или посмотрит… Если снова суждено, пускай меня перевяжет красивая девушка с синими глазами, с легкими руками…

Они помолчали. Гулоян зевнул и передернул плечами, хоть было совсем не холодно.

– Говорят, на фронте есть авиаполки специально женские.

– Я фотографировала в таком полку.

– И ничего? Летают?

– Ничего. И летают и бомбы бросают.

Гулоян снова передернул плечами.

– Летать не тяжело, тяжело падать… А ты давно воюешь?

– С первого дня.

– Тебе, должно быть, страшно было сначала?

– Сначала было страшно, а потом я привыкла.

– Ко всему можно привыкнуть.

– К смерти не привыкнешь.

– Ты, Сема, много думаешь о смерти.

– Да и она обо мне часто вспоминает.

– Что правда, то правда.

– А недавно и о тебе спрашивала.

– Это когда же?

– А когда «тигр» полез на нас.

– «Тигр» сначала полез на Федяка.

– А кто такой Федяк? – спросила Варвара.

– Бронебойщик, как и мы, – ответил Гулоян.

– Ну и что ж этот Федяк?

Варвара почувствовала, что бронебойщики недаром упомянули Федяка, – должно быть, он тоже играл какую-то роль в уничтожении «тигра»; надо теперь не отставать от них – разговор сам собой пришел к «тигру», и они ей все расскажут.

Нам некогда было смотреть, «тигр» на нас повернул, – неохотно сказал Гулоян, словно ему вдруг расхотелось говорить про Федяка и про всю эту историю с «тигром».

– Лучше Федяка у нас бронебойщика никогда не было, – добавил Шрайбман. – Я его давно знаю, с самой Волги.

Бронебойщики замолчали, Варвара больше не расспрашивала их.

За их спиной, откуда-то из-за реки и леса, на небосклон выкатилась большая красная луна. Поднимаясь по небу, она постепенно уменьшалась, теряла красный цвет и вскоре уже блестела над ними холодной серебряной поверхностью, вокруг которой на большом расстоянии померкли звезды. В темноте Варваре казалось, что на бесконечно большом поле, которому ни конца, ни края нет, затерялся только один окон и в нем только они трое; теперь она видела, что совсем близко от того окопа, в котором она сидит, темнеют высокими брустверами другие окопы, неровной линией разбросанные по всему полю. И не только справа и слева от их окопа были окопы других бронебойщиков, – Варвара увидела, что и спереди и сзади них в земле сидят люди, и поняла, что эти люди тоже не спят, околдованные, как и она, сиянием лунной ночи; что и они думают в эту минуту каждый о своем и что, наверное, их мысли как две капли воды похожи на ее мысли.

– Дети у тебя есть? – спросил Гулоян.

– Есть, – ответила Варвара. – Девочка у меня.

– И у меня девочка, – прошептал Гулоян, – только я ее еще не видел… Родилась, когда я уже на войне был… Твою как знать?

– Галя.

– Красивое имя… А мою жена назвала без меня Рипсиме. Есть у нас, армян, такая святая – Рипсиме. Я написал жене: зачем ты назвала мою дочку Рипсиме? Если в меня пойдет, святая из нее все равно не получится… Пойди, написал я, в загс и скажи, что отец просит переписать имя. Что такое Рипсиме? Зачем Рипсиме? Пусть запишут Надежда. «Ты знаешь, сколько тысяч километров между нами? – написал я Кнарик. – Пусть она будет нашей надеждой».

Гулоян волновался, и его волнение невольно передавалось Варваре.

– А у меня никого нет, – вздохнув, сказал Шрайбман. – Жена ушла от меня перед самой войной, надоело ей за сапожником – я на четвертой обувной фабрике в Киеве работал, – нашла себе продавца из «Гастронома»… – Он помолчал и добавил, обращаясь к Гулояну: – Ну и что же, ходила твоя жена в загс, как ты велел?

– Конечно, – засмеялся Гулоян, – армянская жена послушная… Я бы ей показал «Гастроном»!

Гулоян посмотрел на небо, которое тем временем потемнело, и сказал совсем другим голосом:

– Смотрите, какая маленькая тучка, а совсем заслонила луну.

Они тоже поглядели на небо.

Продолговатая, темная внутри тучка наплыла на луну и погасила ее металлический блеск. Странно было видеть, что тучка без всякой видимой причины разрастается, словно ее раздувает ветром, и распространяется по небу.

– Большой дождь будет, – сказал Гулоян, передергивая плечами, словно вода уже лилась ему за воротник.

– Все знает! – восхищенно прошептал Шрайбман. – И «тигра» остановить сумел, и все знает… И когда дождь пойдет, и как жену к рукам прибрать! Аж зависть берет! А поглядеть на него – такой из себя невидный.

– Что вы делали до войны? – спросила Варвара.

– Я учитель, – помолчав, ответил Гулоян, – преподавал армянский язык и литературу. У нас уже в пятом столетии были свои писатели. Писали они на древнем языке, которого теперь никто не понимает.

Он пробормотал что-то по-армянски. Незнакомые слова показались Варваре вестью из какого-то иного мира, где все выглядит не так, как она могла бы себе представить, – и люди, и их дела, и их судьба…

– Две тысячи лет тому назад, – медленно, словно читая урок детям, сказал Гулоян, – две тысячи лет тому назад, а может, и больше в небольшое армянское селение Гарни пришли римские оккупанты. Что такое Гарни? Три десятка хижин из дикого камня, скрепленного глиной. Римляне построили храм из мрамора и казармы для гарнизона. Глубокую горную котловину использовали под амфитеатр. И храм, и казармы, и амфитеатр строили армяне. В храме чужеземные жрецы учили армян молиться жестоким чужеземным богам, в казармах растлевали душу народа, на арене цирка привезенные из Африки львы разрывали армянских юношей… Через две тысячи лет, окончив Ереванский университет, Арам Гулоян прибыл в Гарни преподавать армянский язык и литературу в школе и увидел поросшие виноградной лозой террасы римского амфитеатра, руины мраморного римского храма и армянское село, домики из обломков розового туфа на глиняном растворе, которые перестояли все: оккупантов, их богов и их казармы…

Шрайбман вздохнул осторожно и совсем тихо, словно ему больно делалось от этого вздоха.

– Я тоже мог бы много рассказать… – сказал Шрайбман, помолчал минутку и закончил: – Если б знал…

Молния распорола темное небо, над окопом прокатился гром. Гулоян снова забормотал по-армянски. Напрягая слух, Варвара услышала:

Допумен, допумен, допумен цзиере,

Хпумен, хпумен, хпумен пайдере…

Что означали эти слова, она не понимала, но в звуках незнакомого языка ей чудилась та сила, что преодолевает все: тысячелетний гнет, кровь, страдание…

– «Тигр», – вдруг сказал Гулоян. – Подумаешь, «тигр»!

Он словно вернулся из бесконечной дали, заметил рядом с собой Варвару, вспомнил, зачем она тут, и сказал хриповатым голосом:

– Ты сходи, корреспондент, если тебе нужно, потом уже нельзя будет… Возьми плащ-палатку.

У Варвары слезы набежали на глаза, она взяла плащ-палатку и вылезла из окопа.

Когда Варвара вернулась, уже падал частый теплый дождь. Они накрылись плащ-палаткой и сидели тихо, прислушиваясь к своим мыслям, чужие и близкие друг другу, дети грозного века, что шел по земле и перепахивал ее железом и засевал кровью.

5

Капитан Петриченко возвращался из штабной столовой против обыкновения медленно, словно его не ждал столик с карандашами и надоедливыми телефонами в приемной генерала Савичева, словно у него было много свободного времени и он мог себе позволить послеобеденную прогулку. И в столовой Петриченко вел себя более чем странно: немудреные военторговские кушанья остывали перед ним на столе, в конце концов он отодвинул стакан мутного компота из сухофруктов, отыскал свою фуражку и вышел. Серый песок длинной улицы лежал раскаленной полосой между двумя рядами плетней и побеленных мелом штакетных заборчиков. Если б Петриченко мог видеть сейчас свое лицо, он испугался бы: всегда розовое, оно посерело п цветом походило теперь на песок штабной улицы. То, что Петриченко услыхал из разговора генерала Савичева с Катериной Ксаверьевной, наполнило смятением его душу. Не его вина была в том, что он занимал место за столом в приемной генерала Савичева. Он не искал и не добивался этого места – оно само нашло его и постепенно начало воспитывать на свой лад. Возможно, если б он не услышал разговора генерала с женой, это место до конца довело бы свое дело и сделало бы с Петриченко то, что сделало со многими молодыми людьми, которые не по своей воле занимали такие места во время войны.

«Нет, – говорил себе капитан Петриченко, приближаясь к избе генерала Савичева, – не я виноват в том, что офицер из отдела кадров перенес мою карточку из одного ящика в другой и этим поставил меня на то место, которое я занимаю. Но я буду виноват, если захочу остаться на этом месте вопреки своей совести. Нет, я не захочу и не останусь. И не буду откладывать, сегодня же скажу генералу, пусть ищет себе другого адъютанта… Не прячет же он своего Володю от пуль! Не должен и меня держать у своих телефонов».

В тени двух старых верб у избы генерала Савичева высокий, стройный младший лейтенант в форме летчика спорил с часовым. Младший лейтенант что-то горячо доказывал солдату. Часовой кивал головой, будто соглашался с каждым его словом, но, когда младший лейтенант кончал говорить, упрямо хмурил брови и с неподвижным лицом, держа руки на автомате, висевшем у него на груди, отвечал:

– Приказано никого не пускать.

Петриченко, уходя в столовую, сам приказал часовому никого не пускать к генералу. То, что часовой кивал головой, означало, что он вполне понимает младшего лейтенанта; а то, что он все-таки не пускал его в избу, говорило, что он добросовестно выполняет приказ, который выше его понимания и которого он преступить не может.

Младший лейтенант вдруг подался лицом вперед к часовому, заложил руки за спину и начал шевелить сплетенными пальцами. По этому движению капитан и узнал в младшем лейтенанте Володю Савичева – молодой летчик с удивительной схожестью повторял характерный отцовский жест, только он получался у него более быстрым и резким.

Петриченко поспешил к летчику, первый козырнул, что выдавало его взволнованность, и сказал:

– Вам к генералу? Вы Володя?

Младший лейтенант тоже козырнул, стукнув каблуками, и протянул Петриченко большую мальчишескую руку.

– Я Володя, – весело сказал он. – Откуда вы меня знаете?

– Я адъютант генерала… – Петриченко подумал, что какой же Савичев генерал для Володи, и поправился: – Алексея Петровича… Идемте, я сейчас доложу. Вы знаете, что ваша мама… – Петриченко опять поправился: – Вы знаете, что Катерина Ксаверьевна тут?

Лицо Володи Савичева вспыхнуло, в глазах блеснул удивленный огонек и сразу же погас. Казалось, он хотел что-то спросить у капитана Петриченко, но сдержался и молча пошел за ним в избу.

Володя Савичев еще в самолете решил сразу же по прибытии на фронт повидать отца, но после налета немецких бомбардировщиков на аэродром, во время которого погибло двое его друзей по училищу и капитан, начальник их группы, он уже не мог оставить товарищей, большинство из которых и не знало даже, что у него отец – известный генерал. Собственно говоря, теперь, когда, еще не прибыв на место назначения, они успели побывать под огнем, этот факт Володиной биографии не имел уже значения не только для них, но и для него самого.

Убитых похоронили на пригородном кладбище вблизи аэродрома. Прозвучали три залпа, по-мужски коротко стриженные девушки – аэродромные радистки и подавальщицы из офицерской столовой – положили полевые цветы на свежую могилу. Мимо кладбища проходила большая фронтовая дорога, летчики остановили попутную машину и повезли на фронт документы погибших, завернутые в листок московской газеты.

В маленьком лесном хуторе, где помещался отдел кадров штаба ВВС, Володя терпеливо дожидался той минуты, когда закончатся формальности, связанные с назначением в часть. Больше всего он боялся, что их разбросают по разным частям, – с товарищами по авиаучилищу его соединяли теперь не только дни совместной учебы, но и пережитая потеря, похороны, три залпа и цветы на могиле друзей… Наконец все было готово. Листок назначения лежал у него в кармане, заложенный в новенькое офицерское удостоверение. Володя решил, что теперь уже может встретиться с отцом.

С чемоданчиками в руках все вместо они вышли из хутора. До штабного села было не больше двух километров. Им обязательно предстояло пройти это длинное, в одну улицу село, чтоб выйти на дорогу, где можно остановить попутную машину. Володя безошибочно угадал, в какой избе стоит отец (он так и подумал: «стоит», потому что это слово казалось ему более уместным, чем глубоко штатское и, следовательно, неподходящее для генерала слово «живет»).

В тени двух высоких старых верб переступал с ноги на ногу автоматчик в свежем обмундировании. Лицо у него было напряженное, словно из камня высеченное, на гимнастерке выше правого кармана виднелись две красные нашивки за ранения.

«Какой молодой, – подумал Володя, – а уже дважды ранен…»

У шлагбаума они остановились. Девушка-ефрейтор с большой темной мышкой на щеке приказала им «не сосредоточиваться и не демаскировать штаб». Разговаривала она с молодыми летчиками сурово, но мышка на щеке у нее прыгала от внутренней веселости: ей нравилось, что она может приказывать этим молодым, немного растерянным парням, которые – это сразу видно – прибыли на фронт прямо из училища…

«Придется им попробовать, почем фунт лиха», – думала Саня Пильгук, и веселые глаза ее суживались, словно она совсем не хотела видеть ошеломленных новою для них обстановкой молодых летчиков, остановившихся в ожидании попутной машины у ее шлагбаума.

Летчики прошли под маскировочную сетку, натянутую среди вишняка, и закурили.

– Между прочим, ребята, – сказал Володя деланно равнодушным, даже небрежным голосом, – тут мой старик воюет… Хоть и далековато он сидит от передовой, а все-таки… Надо мне наведаться к нему. Вы не возражаете?

Володя пошел по длинной улице вверх, к той избе, в которой, как ему казалось, должен был стоять его отец. Володя отходил от шлагбаума медленными небрежными шагами, такими же деланными, как и голос, которым он только что разговаривал с товарищами.

С каждым шагом, который отдалял его от товарищей под маскировочной сеткой и приближал к избе, где он рассчитывал встретить отца, Володя все яснее чувствовал, что и деланная походка его и деланный голос никого, тем более его самого, обмануть не могут. Он уже не шел, а спешил к автоматчику под старыми вербами, словно та внутренняя запруда, которую он сам построил для своих чувств, вдруг рухнула и дала свободный выход его волнению и теперь ему уже можно было спешить, чуть не бежать к отцу, радоваться близкой встрече с ним, быть самим собою.

Словно подтверждая старую истину, что быть самим собою слишком трудное искусство для молодого человека, Володя сразу же погасил в себе вспышку радости, когда услыхал от капитана неожиданное известие о Катерине Ксаверьевне.

– Мама? Как она тут очутилась?

– Прилетела, – словно извиняясь, сказал Петриченко. – Сегодня утром.

Володя не мог этого ожидать. Они ведь попрощались, мама была совершенно спокойна, согласилась не провожать его, даже написала короткое письмецо отцу… Как же и почему она очутилась тут? Мама всегда принимала неожиданные решения, они с отцом никогда не знали, что зреет под высоким белым лбом «хозяйки», как они оба называли ее. Значит, прощаясь с ним, она уже имела готовое решение. Это не могло быть внезапным желанием; мамины поступки только казались внезапными, потому что она никогда не открывала своих намерений до последней минуты… Что же она задумала? Может, что случилось с отцом? Нет, этот капитан предупредил бы тогда… Володя не мог предположить, что причиной приезда Катерины Ксаверьевны на фронт был он: ведь правда, что ж тут особенного, что он окончил авиаучилише и должен теперь воевать, как воюют все, и постарше и помоложе его? Перед глазами Володи возник аэродром, на котором приземлился их самолет, он услышал неожиданный стук зениток, забухали бомбы… Потом они стояли над раскрытой могилой на пригородном кладбище… Девушки в военных гимнастерках и подавальщицы в белых передничках положили цветы… Ничего особенного.

Володя не знал, что, соглашаясь в свое время на то, чтоб он пошел из девятого класса в авиаучилище, Катерина Ксаверьевна втайне надеялась, что, пока он будет учиться, война успеет окончиться… Она ошиблась.

Петриченко осторожно постучал в дверь к Савичеву.

Володя стоял у стола, касаясь пальцами заостренных кончиков разноцветных карандашей, веером торчавших из граненого стакана. Дверь открылась; отец быстрыми шагами пошел к нему, растерянный и непохожий на себя, совсем старый…

Обнимая отца, Володя увидел из-за его плеча мать. Поправляя обеими руками волосы, она спешила к нему, словно бесчисленное множество лет прошло с той минуты, как они попрощались.

Петриченко стоял у дверей бледный и отсутствующий, он глядел мимо них в окно, на залитую солнцем низкую траву во дворе, словно не хотел видеть этой встречи.

– Я на одну минуту, – сказал Володя, когда мать поцеловала его в лоб, как обычно, – меня ждут товарищи у шлагбаума.

У Катерины Ксаверьевны заблестели и потемнели глаза.

– Ты уже получил назначение?

– Получил, мама, мы все получили.

Алексей Петрович взял его за плечо.

– Идем, Володя, идем, – сказал Савичев и повел сына в свою затемненную ряднинкой комнату. – Петриченко, никого не пускайте ко мне.

Двери за ними закрылись. Володя увидел низкий побеленный потолок, перерезанный темными матицами, большой портрет на стене, простую деревянную ширму, за которой угадывалась кровать, небольшой, свободный от бумаг стол, несколько стульев, телефоны в желтых кожаных коробках… Так вот где стоит генерал Савичев! Он представлял это себе несколько иначе… Мама уже сидит за столом на отцовском месте. Отец отошел к завешенному ряднинкой окну… Нужно сесть. Володя нашел глазами стул и сел у стола напротив матери, чувствуя натянутость и принужденность, как на приеме у начальника.

– Куда тебя назначили, Володя? – откуда-то издалека прозвучал голос отца.

Переводя глаза то на спину отца, то на мать, Володя сказал, подавляя волнение и оттого еще больше волнуясь:

– В дивизию Кутейщикова… Нас всех назначили в одну дивизию, сегодня мы уже должны быть там. А вот попадем ли в один полк, неизвестно. Хорошо бы всем в один полк, мы так привыкли в училище друг к другу.

Он ждал большего от этой встречи. Мама молчит, у нее усталое лицо, она словно постарела, он никогда ее такою не видел.

Отец тоже волнуется, это ясно, – и что он волнуется из-за того, что волнуется мама, тоже ясно. Он военный и не может так близко принимать к сердцу то, что Володя получил назначение и сегодня уже должен быть в своей дивизии. Отец прекрасно знает, что такое война, он не может преувеличивать, как мама… Что преувеличивать? Опасность? Конечно, раз война, то должна быть и опасность, с этим надо мириться… Что касается его, то он не боится никакой опасности, и среди его товарищей нет ни одного, чтоб боялся.

Слов не слышно в этой крестьянской избе, но они все время разговаривают между собой – отец, мать и сын, – разговаривают на том языке, которому не нужны слова.

Катерина Ксаверьевна смотрит на Володю и видит по его лицу, что он все больше и больше отдаляется от нее, что он уже не принадлежит ей, что кто-то другой, сильнее, чем она, овладел ее сыном. Не в силах больше читать на лице Володи печальную для нее повесть его возмужания, она начинает смотреть на свои руки, которые ненужно лежат перед нею на столе, уже бессильные удержать ее мальчика.

«Нет, ты неправ, Алексей Петрович, что не захотел поговорить с командующим о Володе… Это только кажется, что он взрослый, он еще совсем мальчик; ты думаешь, ему легко будет в небе на утлом самолете против немецких летчиков? Они горят как спички, я сама видела в кинохронике, как горят немецкие самолеты, а если немецкие, то и наши, наверное, горят точно так же. Ты тоже не раз видел, и не в кино, а в настоящем небе. Ты не думай, я все знаю. Когда Володя пошел в это училище, я все перечитала про авиацию и летчиков, я все знаю! И сколько продолжается боевая жизнь летчика-истребителя, я тоже знаю…»

Савичев отошел от окна и остановился около Володи. Впервые война подошла так близко к генералу, впервые Алексей Петрович почувствовал сегодня, что война, которая раньше была для него общей тяжкой ношей миллионов людей и поэтому казалась относительно легким делом, вдруг стала его личным горем, личной проблемой, во сто раз более тяжелою оттого, что никто, кроме него, не может ее решить.

Алексей Петрович стоит рядом с Володей, положив руку ему на плечо. Надо что-то сказать сыну, но что именно? Он смотрит на сына, но продолжает молчаливый разговор с Катей, продолжает с ней тот безнадежный спор, в котором он не может ни убедить свою Катю, ни победить ее.

«Ты же видишь, Катя, у него давно уже сложилась своя собственная судьба, независимо от наших желаний и забот, независимо от наших страхов… Разве ты не понимаешь, что он давно уже не принадлежит ни тебе, ни мне, а только себе и сам решает, что для него хорошо, а что плохо? Решает безошибочно правильно, я горжусь этим. Ты думаешь, он случайно пошел сначала к своему начальству и только потом к нам? Его ждут товарищи. Им тоже он принадлежит теперь больше, чем нам. Представь себе, что я оставлю его тут, даже не навсегда, а на несколько дней. Я могу это сделать: Петриченко от моего имени позвонит кому следует, и все будет улажено. А товарищи ждут Володю у шлагбаума, и свой чемоданчик он оставил у них… Ты думаешь, ему легко будет вернуться за чемоданчиком и сказать: «Вы, ребята, езжайте без меня, а я тут погощу немножко у моего старика»?»

Катерина Ксаверьевна сказала:

– Ты обедал, Володя?

Алексей Петрович обрадованно и преувеличенно весело подхватил ее слова:

– Давайте пообедаем втроем, я сейчас скажу Петриченко.

– Да нет, – Володя вскочил, – меня ведь ждут… Нас накормили в штабе, там замечательная столовая, лучше, чем у нас в училище.

Володя стоял посреди избы и все время что-то делал со своими руками – то закладывал их за спину движением, перенятым у отца, то поправлял пилотку и становился тогда похожим на мать: таким же движением она отыскивала и поправляла шпильки в волосах.

Катерина Ксаверьевна подошла к Володе, хотела обнять, подняла даже руки к его плечам и вдруг затряслась в неслышном плаче.

Савичев сказал:

– Что ты, Катя, не надо…

– Не надо, мама, – сказал Володя и поцеловал мать в мокрые глаза. – Я уже взрослый, мама.

Губы его задрожали, он отвернулся и снова стал поправлять пилотку.

Володе вдруг стало жалко отца и мать, очень жалко и совестно, что они стоят перед ним такие растерянные и беспомощные, не зная уже, что творится в его душе. Еще больше, чем перед отцом и матерью, Володе стало совестно перед самим собой. Он понял, что больше, чем самого себя и своих родителей, которые еще недавно были для него самыми дорогими и самыми близкими людьми, он любит подавальщицу из столовой авиаучилища, маленькую Тоню со смешной рыжеватой челочкой на лбу, что нет теперь для него в мире никого родней и ближе ее.

Как могло случиться и как случилось, что Тоня вошла в его сердце и так свободно и просторно расположилась в нем, что ни для кого другого там не осталось места, Володя не мог бы сказать. Были же девочки в школе, с которыми он сидел на одной парте, бегал на стадион, ходил в бассейн для плавания, в кино, не замечая и не чувствуя разницы между ними и собою, той разницы, которая делает таким болезненно тревожным и наполненным мальчишеское существование.

Почему же именно Тоня, неуклюжая девчонка с толстенькими ножками, с первой же минуты, как только он увидел ее в длинной низкой столовой, заставила так горячо биться тот комок мышц в его груди, который до сих пор его не тревожил?

Тоня шла меж длинными столами, высоко поднимая перед собою жестяной поднос с полными тарелками, так что еле виден был ее белый выпуклый лобик и челочка. Она подошла к их столу, посмотрела на всех доверчивыми, по-детски голубыми глазами и почти шепотом выдохнула:

– Берите сами!

Володя сразу же вскочил со стула, начал снимать тарелки с подноса и расставлять их перед товарищами. Ребята засмеялись, а один из них – он уже лежит теперь под бугорком земли на кладбище у аэродрома – многозначительно продекламировал:

 
Ах, попалась, птичка, стой,
Не уйдешь из сети…
 

Володя покраснел – эта минута и решила все.

Тоня тоже не окончила десятилетку, отца ее уже успели убить на фронте; она жила с матерью поблизости от авиаучилища, трехоконный домик был виден, если стоять в воротах у проходной.

И мама у Тони была такая же маленькая ростом, как Тоня, и челочка у нее так же точно прикрывала белый выпуклый лоб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю