355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Первомайский » Дикий мед » Текст книги (страница 33)
Дикий мед
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Дикий мед"


Автор книги: Леонид Первомайский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)

Выстрела Лажечников не услыхал потому, что в эту минуту по всему берегу затрещали выстрелы: бойцы стреляли с левого берега по немцам на обрыве, хоть в этом не было никакого смысла; немцев не было видно, и слепой огонь не причинял им вреда.

– Раненых мы не спасем, – сказал Лажечников, отдавая бинокль Музыченко.

Музыченко и сам понимал это. Слободянюк не вмешивался в их разговор – он лежал с карандашом в руке над картой, исчерченной полосами и усеянной разными условными значками. Его усталое лицо было сосредоточенно, он так сжимал впавший, беззубый рот, что скулы резко выпирали под кожей, иссеченной черными мелкими точками, как у шахтера.

Воздух над ними запел на все голоса. С двух сторон вдоль реки наплывали на переправу, на овраг и на лесистые холмы немецкие бомбардировщики. Их прикрывали истребители, шедшие по сторонам и сверху. И, словно заранее зная, что бомбардировщики должны появиться, из глубины обороны, из-за леса, вылетели наши истребители, прибавляя свое завывание ко всем звукам, которыми наполнилось небо. Теперь воздушная карусель шла уже в три яруса, и трудно было не только стрелять по немецким самолетам, но даже и выделить их из этой массы блестящих, продолговатых, с распластанными крыльями тел, которые непрерывно менялись местами, обменивались пулеметными очередями и пушечными выстрелами.

– Вы бы сошли вниз, товарищ полковник, – неуверенно сказал Музыченко.

Лажечников промолчал.

Слободянюк лег лицом на карту, красно-синий карандаш покатился по ней и сквозь щель между досками упал на землю. Музыченко пожал плечами и тоже лег вниз лицом. Только Лажечников, неудобно стоя на коленях, глядел в серо-голубые просветы неба меж ветвями над головой, в которых то появлялись самолеты, то с воем исчезали… Лес застонал и закачался. Небо в просветах между ветвями потемнело. Лажечников лег на спину и руками, не глядя, нащупал плечи Музыченко и Слободянюка.

Бомбы падали близко, осину шатало, дощатый настил колыхался, как лодка на волнах. Лажечников весь отдавался этому колыханию – тут ничего нельзя было поделать: кто угодно на его месте был бы бессилен перед этим водоворотом железа, раздавленных, сломанных деревьев, вскинутых взрывами комьев влажной земли, смешанной с сорванными листьями, горячих волн воздуха, которые били снизу в доски и, казалось, поднимали и раздвигали их.

Вероятно, все это длилось недолго, возможно, всего лишь краткие секунды, но эти секунды растягивались в сознании Лажечникова в бесконечную цепь еще более коротких отрезков времени, наполненных мыслями, воспоминаниями, беспокойными движениями сердца, которое теперь вмещало в себя всю пережитую жизнь с ее болью и радостью, с собственной судьбою и судьбами близких и далеких людей, с которыми эта жизнь сплеталась, входя как уток в основу бесконечного полотна, что ткется и ткется без конца, а когда обрывается, то опытный старый ткач подхватывает тонкую нить ловкими пальцами, завязывает новый узелок, и опять бегает челнок, и опять ткется бесконечное полотно. «Нехорошее письмо написал я мальчику, – подумал Лажечников. – Надо будет заново написать, когда все это кончится… Он не поймет».

Бомбы валили лес, осина каким-то чудом еще стояла, ее шатало во все стороны. Лажечников теперь лежал на «насесте», прижавшись головой к стволу осины, и смотрел вниз, на землю. По прибитым к осине ступеням лез, поднимая к нему маленькое лицо, лейтенант Кахеладзе. Большой шлем его свалился с головы на спину, тонкий ремешок врезался в горло под подбородком. Зачем ему сюда? Не надо ему сюда! Кахеладзе хватался за ступени, шатался вместе с осиной, на Лажечникова надвигались его глаза, они становились все больше, приближались, обнимали Лажечникова – совсем другие глаза вдруг вспыхнули перед ним, отразив в себе все небо, и погасли…

13

Варвара Княжич долго шла пешком, вещмешок натер ей плечо, попутных машин все не попадалось. Весь длинный июльский день прошел в ожидании на разных перекрестках, у разных контрольно-пропускных пунктов, в разговорах с незнакомыми регулировщиками, солдатами и офицерами. Где искать дивизию Повха, Варвара не знала. Никто из случайных знакомых не мог ей ничего посоветовать. Отвечали, что армия, в которую входила дивизия Повха, отошла на запасный рубеж, что бои продолжаются с неослабевающей силой, – все это не предвещало Варваре ничего хорошего. Но Варвара знала теперь лишь одно: ей надо во что бы то ни стало найти дивизию Повха, где бы она ни была, и в той дивизии полк, которым командует Лажечников. Все сомнения, которые раздирали ее, все умные решения, которые она принимала раньше, весь порыв самоотречения, который не позволил ей в первый день немецкого наступления броситься туда, где был Лажечников, – все это рассыпалось прахом. Теперь она уже знала, что только рядом с Лажечниковым может быть спокойной и счастливой.

Розыски лучше всего было начинать с корреспондентского хутора. Берестовский при ней отправился в дивизию Повха, он мог бы сказать, как его найти. В корреспондентский хутор Варвара решила не заезжать. Начнутся расспросы: где была, что видела?.. Что она может ответить! Слушала песни капитана Гетя в ивовой пуньке? Под вечер Варвара добралась до уже знакомого ей обменного пункта и у длинного низкого строения, где стояло несколько грузовиков, увидела Васькова.

Варвара остановилась у машины и терпеливо ждала, пока Васьков кончит грузиться.

– К нам? – угрюмо спросил Васьков, не глядя на нее.

Варвара подумала, что шофер обижается за карточки, которые она все еще не напечатала.

Васьков только махнул рукой, когда на выезде из ворот обменного пункта Варвара сказала, что была очень занята и что карточки скоро будут готовы.

– А зачем они Васькову? На себя любоваться не с руки, а чтоб жена слезы проливала, вспоминая, какой такой у нее был Васьков, – тоже радость небольшая.

Васьков гнал машину по знакомой дороге, быстро стемнело, уже не видно было его лица, только по тому, как горбился шофер, как втягивал он голову в плечи, можно было понять, что Васькову невесело, что какой-то червяк грызет его беззаботную шоферскую душу.

– Плохое письмо из дому получили, Васьков? – спросила Варвара.

Васьков не ответил. Варвара не повторила вопроса: не хочет Васьков делиться с ней своею заботой – не надо, может, ему так легче. Наученная опытом своей внутренней жизни, Варвара знала, что у каждого человека в каждую минуту его жизни есть большая или маленькая тайна, которую он оберегает и не хочет никому выдавать, потому что считает эту тайну личного переживания важной только для себя и ни для кого другого не интересной. Другое дело, что есть люди, по виду которых никогда не узнаешь, чем наполнена их жизнь, люди с крепким защитным покровом, сквозь который не скоро доберешься до их сути. Она не относится к таким людям. Хорошо, что сейчас темно и Васьков не может прочесть того ожидания, которое написано на лице Варвары. Хорошо, что можно молчать и думать о своем… Мотор гудит равномерно, машина подпрыгивает на выбоинах, давно уже остался позади обменный пункт и те перекрестки, у которых она целый день жарилась на солнце, ожидая попутных машин, и та ивовая пунька, где легла ей на грудь молящая рука Кустова, – все это уже далеко от нее.

Наверно, Варвара не смогла бы вынести всего, что случилось с нею за эти дни, если б не жила в душе у нее тайна ее любви. Ни на минуту не угасал в ней тот огонек, отсвет которого можно было видеть в ее глазах, тот маленький огонек, которого все же хватало, чтоб осветить особенным светом и согреть особенным теплом все, что она видела вокруг. Свойством ее любви, которую она упрямо скрывала и не могла скрыть ни от себя, ни от людей, – свойством ее любви было освещать и согревать все существующее вокруг. Любя Лажечникова, Варвара любила не только себя и свою любовь к нему, она любила всю землю и всех людей на земле. Любовь наполняла ее добротой, иногда она даже боялась, что эта доброта ослепит ее, сделает неспособной видеть разницу между добром и тем злом, которое существует в мире и которое надо ненавидеть.

«Нет, я не могу быть только доброй, – думала Варвара, – не могу быть только доброй и жалеть всех без разбора. Если я буду жалеть всех, то я должна жалеть и фашиста, который вот уже два года разрушает, жжет, убивает на моей земле… Разве я могу жалеть того фашиста, который убил Шрайбмана, и Гулояна, и других, кого я не знаю, не видела никогда? У каждого из них была своя радость в жизни, и эта радость наполняла их добротой, но они не могли не противостать убийству, не должны были допустить, чтоб радость и доброта ослепили их. Моя доброта относится только к добру, когда же она начнет относиться и к злу, она сама сделается злом, я перестану быть доброй, сделаюсь равнодушной ко всему, что происходит не только во мне и со мною, но и вокруг меня, во всем мире…»

– А я заезжал к вам, – вдруг прервал ее мысли Васьков. – Два раза приезжал… Да вас все не было.

Видно, что-то оттаяло в душе Васькова, раз он решил заговорить с Варварой.

– Боевой народ ваши корреспонденты!.. Я там у вас с одним познакомился… забыл, как фамилия… свой в доску, хоть и подполковник!

– Пасеков?

– Он и есть, Пасеков!

Чем мог затронуть душу бывалого шофера Пасеков?

Пасеков не произвел на Варвару особенного впечатления, разве что умение его быть «своим в доску», как выразился Васьков, заметила она, когда готовились ко дню рождения Дубковского, к празднику, который так плохо кончился… Значит, у Пасекова есть еще что-то, кроме качеств «рубахи-парня», она этого не заметила, а Васьков заметил.

– Подполковник Пасеков на штурмовку летал.

– Ну? – восхищенно откликнулась Варвара.

– Я сам сначала думал, что ну! А выходит, летал, – не отрывая глаз от темной дороги, продолжал Васьков. – Встретил знакомого летчика – вместе выходили из окружения, – с ним и летал… Тот летчик раньше был пехотой, а потом переучился.

– Он вам сам рассказывал?

– Зачем сам? Там у них шофер есть, шофер и рассказывал. Летчика, говорит, ранило, но он дотянул-таки до своего аэродрома, только потом упал без сознания, много крови потерял… А Пасеков сел и написал в газету, как и что было… Интересно будет теперь прочесть.

Чтоб написать о боевых действиях летчиков, не обязательно подниматься в воздух. Война не спорт. При всех своих качествах Пасеков не такой человек, чтоб искать острых ощущений там, где другие идут на смерть.

И вдруг Варвара со всей ясностью поняла, зачем Пасеков летал на штурмовку. Он не мог оставаться наблюдателем там, где каждый отдает себя до конца. И не потому он полетел на штурмовку, что встретил знакомого летчика, – глупости! Она хорошо знает унизительное чувство непричастности к боевому коллективу. Это чувство не раз заставляло ее уклоняться от прямых корреспондентских обязанностей и браться за такие вещи, о которых потом жутко было и вспоминать.

Варвара усмехнулась в темноте. Она невольно поставила себя на одну доску с Пасековым. Хорошо, что никто не может увидеть в эту минуту ее лицо, – имел бы случай убедиться, какие самодовольные дурехи бывают на свете. Только представить ее в кабине самолета, который летит над колонной немецких танков, пикирует, стреляет из своей пушки или сбрасывает бомбы, – умереть со смеху можно! Нет, она не способна на такие подвиги. Васьков вдруг свернул с шоссе и поехал, как Варваре показалось, прямо по полю, подминая колесами грузовика темную стену высоких хлебов.

«Как же мы тут проедем?» – подумала было Варвара, но прежние ее мысли были сильнее, и она уже опять думала не о дороге, а о Пасекове и о его полете на штурмовку.

Варвара охотно думала о Пасекове. Его полет не был продиктован необходимостью, как не было продиктовано необходимостью и ее ползание по полю, вытаскивание и перевязывание раненых. А что же ты должна была делать? Варвара не на шутку рассердилась на себя. Смотреть, как раненые истекают кровью, ожидая санинструкторов, и фотографировать их искаженные страданием лица? Могла бы ты после этого глядеть людям в глаза? Могла бы не презирать себя? Да пропади они пропадом, все снимки, какое ей дело до того, что она корреспондент! Она не только корреспондент, но и человек… Вот до чего можно докатиться! Когда утрачиваешь разницу между добром и злом, становишься механизмом для выполнения прямых обязанностей, машиной без сердца и души. Пасеков правильно сделал, что полетел на штурмовку.

Варвара поймала себя еще на одном преступлении.

Она пряталась за мыслями о Пасекове от мыслей о себе, потому что ей было страшно – она и хотела и боялась новой встречи с Лажечниковым, воображала и не могла вообразить, как эта встреча произойдет, как она подойдет к нему, что скажет… Господи, что она может ему сказать! Просто ей нужно быть рядом с ним, нужно видеть его, слышать голос, а слова… Варвара никогда не умела произносить те горькие и желанные слова, которые звучали в ней, ей казалось, что они теряют все свое волшебство, если их произнесешь вслух; не любила она и слушать эти слова, не любила и боялась. Хорошо, что Лажечников умеет сдерживаться, он ни словом не дал ей понять, что и его душу потрясло видение фосфорических пней, – что это было так, Варвара не сомневалась. Он не мог не чувствовать того же, что чувствовала она на сказочной поляне, она знала это безошибочно и была благодарна Лажечникову за то, что он ни тогда, ни потом не поспешил со словами, которые могли бы разрушить все очарование их ночного похода в батальон капитана Жука. Он даже смог погасить иронией трепет и восторг, вспыхнувшие в нем: «Гнилые пни – только и всего!» В иронии Лажечникова было больше настоящего чувства сильного человека, который знает цену своему сердцу, чем могло бы вместиться в словах, которые легко произносят другие.

Лажечников будто говорил там, в лесу: «Ты думаешь, что чудо окружает нас? Нет, не думай так, как и я не думаю. Знай, как это знаю я, что чудо в нас самих, в этой нашей встрече, всколыхнувшей и твою и мою душу. И надо беречь это чудо, иначе оно исчезнет, погаснет, как погаснут эти фосфорические пни, едва рассветет, – погаснут, и страшно будет глядеть на них. И ты подумаешь: неужели я могла верить, что эта гнилая древесина может так пылать, так струиться вверх, к темному синему небу, усеянному звездами, так пугать и так манить!»

Машина шла без дороги по холмам. Впереди что-то неясно белело – Варвара не сразу поняла, что это над черной грядой ночных деревьев поднимается колокольня гусачевской церкви.

– Приехали, – сказал Васьков, ловко развернул грузовик и прижал его бортом к кирпичной церковной ограде под низко нависшими ветвями деревьев. – Плохо ехали, да хорошо доехали.

Васьков вылез из кабины, Варвара передвинулась на его место, протиснулась между баранкой руля и сиденьем и тоже вышла, – с ее стороны дверца не открывалась, упиралась в ограду.

– Кого ты привез? – услышала Варвара знакомый голос.

Она не сразу узнала, кому он принадлежит.

– Да вот… Привез! – проговорил Васьков, и Варвара опять уловила в его голосе ту же неохоту разговаривать, которая поразила ее при встрече на обменном пункте, как будто он поборол эту неохоту в дороге, а теперь она опять одолела его.

– Фотокорреспондент Варвара Княжич. Мне к командиру дивизии.

– А, это вы! – придвинулось к ней в темноте лицо Кукуречного. – Давненько не были.

Кукуречный стоял перед ней в темноте и, казалось, переминался с ноги на ногу. В его словах и голосе Варваре снова почудилась неуловимая нотка не то смущения, не то жалости, но она опять не поняла, к чему это относится, и не придала этому значения. Кукуречный помолчал, вздохнул и сказал:

– Ну что ж, пошли к командиру дивизии.

И уже после того, как они нырнули в пролом церковной стены, он на ходу повернул к ней лицо, которое теперь казалось серым пятном в темноте, и сказал, будто оправдывался в какой-то вине, угнетавшей его:

– Тут у нас такое было… Не слыхали?

– Пришлось отойти? – сказала бодро Варвара, думая, что ее бодрость поможет Кукуречному побороть чувство вины, которое, по ее мнению, переживали тут все в связи с вынужденным отступлением дивизии. – Километров на десять – пятнадцать, наверно, не больше?

– За каждый этот километр большой кровью заплачено, – неожиданно горько отозвался Кукуречный, и Варваре сделалось стыдно, что она забыла об этом, хоть кровь лилась и на ее глазах в бригаде Кустова и она своими неумелыми руками старалась спасти хоть несколько капель этой горячей живой крови.

– Ох, правда, – прошептала она так тихо, что Кукуречный не расслышал.

– Что вы сказали? Осторожно, тут кресты на могилках… И генерал наш тут похоронен, вот где пришлось нам воевать! Вы что-то сказали?

Варвара молчала. Не получив ответа, замолчал и Кукуречный. Она шла за ним через могилы, хватаясь за кресты, и тут ей впервые пришло в голову, что среди крови, которой оплачены были пятнадцать километров отступления дивизии Повха, могла быть и та кровь, которая так властно звала ее сюда. Но она сразу же отбросила эту страшную мысль. Нет, нет, ничего не могло случиться с Лажечниковым! Не может она потерять свое чудо, едва поняв, как оно ей нужно. Варвара даже улыбнулась, отбрасывая свой страх, как ничем не обоснованный, совсем детский… Весь огонь и все железо войны казались Варваре предназначенными для кого угодно, только не для Лажечникова. Варвара даже не заметила, как эгоистично это чувство, так ослепляла ее вера в свое счастье.

Полковник Повх сидел в церковной ризнице за небольшим столом. От его тяжелого дыхания колыхался шаткий огонек коптилки на столе. В граненом стакане без блюдечка остывал мутный чай. В углу стояла железная койка под коричневым грубым одеялом, окна, завешенные плащ-палатками, не пропускали воздуха, пахло сыростью, смесью ладана и плохого табака. Подпирая бритый подбородок кулаком, Повх смотрел на груду бумаг, лежавших перед ним на столе.

Командир дивизии поднял голову, когда Варвара поздоровалась, несмело переступив порог ризницы, и молча протянул ей руку через стол. Он оглянулся, увидел, что в ризнице нет ни стула, ни ящика, и так же молча показал раскрытой ладонью на койку, – мол, садитесь.

Варвара осторожно села на край низкой койки. Кукуречный постоял в дверях, ожидая приказаний командира дивизии, потом, не дождавшись, поднял руку к фуражке:

– Разрешите идти, товарищ полковник?

Повх кивнул; его круглый бритый череп поблескивал в свете коптилки, за очками не видно было глаз – толстые стекла казались совсем темными, и потому, что Варвара не видела глаз командира дивизии, ей становилось не по себе. Она вздохнула, теребя пальцами ремешок своего фотоаппарата, и сказала, будто это не было ясно и так:

– Вот я опять к вам, товарищ полковник.

Повх повернул к ней лицо, сбросил очки резким коротким движением, рука его остановилась в воздухе, – он разглядывал Варвару усталыми, воспаленными глазами, разглядывал и изучал одновременно, потом, словно закончив изучение, усадил свои очки на место.

– А что вам у нас делать? Героических подвигов мы не совершили! Видите, куда допустили немца, и не только допустили, а людей своих положили без счета – бойцов и командиров… Мог бы назвать вам не одну фамилию…

Повх положил большую руку на груду бумаг, лежавшую перед ним.

– Вот сижу, подписываю… Уведомления семьям, посмертные реляции – кому медаль, кому орден… А двоих даже на Героя представляем. Я бы назвал вам фамилии, да вы никого из них не знаете.

Командир дивизии замолчал, потер ладонью бритый череп и опять положил руку на бумаги.

– Бумажки, бумажки… А за каждой человек, своя судьба, свой подвиг! Командиры батальонов пишут и командиры полков. Политотдел пишет, полковник Курлов все носит мне. Это я вам неверно сказал про героические дела. За каждым этим уведомлением, за каждой реляцией столько героизма, что хватило бы на две войны. Только людей этих уже нет, и вы их не сфотографируете… Вот о чем я говорю.

Полковник снова замолчал, теперь уже надолго. Глядя в бумаги, он нащупал на столе толстый граненый красно-синий карандаш, покатал его по столу – карандаш затрещал гранями, словно пустил короткую пулеметную очередь, – столешница была фанерная. Полковник решительно зажал карандаш в пальцах и, не читая, подписал несколько бумажек.

Варвара широко раскрытыми глазами смотрела на Повха. Только теперь до ее сознания дошел смысл его тяжелых, через силу выговоренных слов. Завтра пойдут эти бумажки по всей стране, и в далеких селах, может где-то в тайге, на Дальнем Востоке или на Урале, в десятках городов будут их получать неизвестные люди – матери и отцы, жены и дети… Нет героев в дивизии полковника Повха! Да разве каждый, кто отдал свою кровь, совершил лишь один подвиг верности, не отступил с боевого рубежа перед лицом железной смерти, – разве каждый верный солдат не герой?

Полковник положил карандаш на бумаги и, глядя прямо перед собой на беленую стену ризницы, проговорил с тихой гордостью, будто отвечая на мысли Варвары:

– Отошли, ничего не скажешь, отошли… На нас такой кулак обрушили, что поневоле пришлось отойти. Отошли, но остановили!

– Остановили? – переспросила Варвара, вся еще в плену своих мыслей.

– Остановили фашиста! Выдохлось его наступление, закапывается в землю, переходит к обороне… Теперь мы будем наступать!

Голос полковника Повха звучал уверенно и даже весело. Лицо его уже не казалось Варваре усталым, оно словно приобрело неожиданную резкость и упорство, мускулы щек напряглись, упрямый подбородок был полон энергии.

– Пойдем вперед – целые танковые кладбища увидите. Теперь он покатится в свою берлогу, покатится – нечем ему нас остановить!

Повх с силой ударил кулаком по столу, коптилка качнулась и чуть не упала, он подхватил ее, придержал, понюхал сложенные щепотью пальцы они пахли бензином – и вытер их о китель.

– Вот как я развоевался! – усмехнулся Повх. – А вы что же молчите?

Варвара не могла сказать ни слова. Все, что она услышала и увидела, а главное, что поняла, сковало ее, она сидела в странном оцепенении, не способная ни слова промолвить, ни пошевельнуться, только смотрела широко раскрытыми глазами на Повха и за его широкими плечами и массивной головой, на беленой стене ризницы, подкрашенной красновато-желтым светом коптилки, будто на экране, видела все, что произошло за эту неделю с его дивизией. Видела немецкие танки, надвигающиеся на окопы, видела фашистских автоматчиков на бронетранспортерах, всматривалась в карусель бомбардировщиков с черными крестами над передним краем – над тем передним краем, который для нее давно уже был не условной линией на штабной карте, а стеною живых и до боли близких сердец, из которых льется кровь в окопах, под гусеницами танков, от пулеметного огня, от разрывов снарядов и бомб… Что он говорит, полковник Повх? Голос его опять звучит как реквием всем, кто пал за эту неделю.

– У меня теперь, считайте, совсем новая дивизия. Не говоря уж о солдатах, нет ни одного прежнего командира роты. Командиров батальонов мало осталось в живых, из трех командиров полков только один… Вы, кажется, были в батальоне капитана Жука, фотографировали танк? Батальон капитана Жука остался на плацдарме.

Как это остался на плацдарме? Что значат его слова? Ну как это ты не понимаешь, лег костьми, сложил голову… Бедный капитан Жук, как смешно вращал он глазами, как топорщились его усы! Значит, и он лег костьми? Ходил по земле человеком, любил – наверное, была у него жена и дети, мечтал к ним вернуться, а лег костьми… Повх, кажется, еще о ком-то говорил, о командирах полков – из трех только один… Сердце рванулось в груди и сразу же замерло, сжатое болью, словно остановилось над пропастью: еще мгновение – и полетит в бездну, где только тьма и тишина. Командир дивизии не называет фамилий, – может, он щадит ее? А разве он знает, что ее нужно щадить? Откуда он может это знать, если она сама так долго не знала?

Варвара закрыла глаза и снова открыла их, почувствовав на себе внимательный взгляд командира дивизии. Знает, он все знает – поняла Варвара, – все знают и все щадят ее… И Васькову было тяжело разговаривать с ней, пока он не вспомнил о полете Пасекова, и Кукуречный был так растерян и смущен потому, что знает и решил щадить ее…

Варвара опустила голову под взглядом Повха, который, держа в руке очки, будто говорил ей: «Конечно же мы знаем… Разве вы из тех, кто может скрывать?..»

Резко колыхнулся огонек гильзы-коптилки. Вошел полковник Курлов, без фуражки, с пачкой бумаг в руках, и остановился у стола. Он не обратил внимания на Варвару, возможно просто не заметил ее.

– Вот наконец все, – сказал Курлов, положив бумаги на стол перед Повхом. – Подписывай, Андрей Игнатьевич!

Варвара услышала, словно из-за толстой глухой стены:

– А о полковнике Лажечникове кому пошлем? У него только малолетний сын в детдоме,

Повх взял верхний листок из пачки бумаг и смотрел на него поверх очков. Варвара поняла, что это и есть уведомление о смерти Лажечникова, которое некому посылать, разве что заведующей далеким детдомом.

– Дайте мне, – сказала Варвара тихо.

Курлов удивленно глядел на нее. Повх кивнул, положил перед собой листок и размашисто подписался красным концом карандаша под несколькими строчками, напечатанными на машинке с фиолетовой лентой. Потом он поднял глаза на Варвару, которая уже стояла у стола, и сказал, протягивая ей уведомление:

– Я знаю, это принадлежит вам.

Варвара вышла на ночные холмы сквозь пролом в церковной ограде. В темноте белели проложенные грузовиками колеи. Никто не остановил ее. Грозная тишина царила под звездами, и в этой тишине громко и больно билось ее сердце. Она шла сама не зная куда и ничего не видела перед собой, кроме неотчетливых полос колеи. Потом темные стены высокой пшеницы обступили ее, ветерок слегка раскачивал их, они шумели, как отдаленный прибой; колосья, из которых давно уже высыпалось зерно, касались ее лица. Когда-то она уже шла так, не спрашивая дороги, и такая же тишина была в ее сердце. На руках у нее была девочка, ее ребенок… Большой город с его неустанной тревогой, борьбой и страданиями остался позади, августовский простор открывался перед ней, и в этом просторе она была одна со своими мыслями об утрате, которую, казалось, нельзя пережить. Звездочка вышла на небо, посмотрела на нее с девочкой на руках и оказала: «Уже поздно, переночуй ночку в поле, а утром пойдешь дальше…» И она ночевала ночку в поле, и Галя лежала у нее на руке, упираясь острыми коленками ей в бок, и ровно, спокойно дышала, потому что ничего не знала.

Галя так и не знает, где ее отец, не спрашивает о нем, забыла… Как же она могла забыть, не помнить того большого, доброго человека, который дал ей жизнь, держал в больших теплых ладонях, подбрасывал к потолку и ловил ее, испуганную и обрадованную, и прижимал к себе, маленькую, беспомощную капельку родной крови?

А ты разве не забыла? Она не помнила, а ты помнила… Галя прожила свой век без него, а ты – ведь он был твоей жизнью, как же ты могла забыть его для другого?

Варвара словно отдалялась от сегодняшнего своего страдания и с каждым шагом по темной дороге меж высокими хлебами приближалась к своему прежнему горю. Но старое горе не приближалось, как она ни ускоряла шаги, а сегодняшнее страдание не отставало, шло за ней по пятам.

Оба они жили в ее мыслях, в ее сердце, не споря друг с другом и не сердясь на нее, будто оба они понимали, что она не властна над своими чувствами, что за нею нет вины в этом мире, где страдание и радость, любовь и смерть не исключают друг друга, а стоят рядом и делают жизнь жизнью.

Их уже не было, они не могли ее слышать, а она говорила с ними, как с живыми, хоть и без всякой надежды, что они услышат ее из своей дали.

«Что вы делаете с моей душою, – говорила Варвара, – зачем она вам, что вы ее раскалываете надвое? Вас уже нет, и я не нужна вам, вы можете существовать без меня, как без воздуха, без дня и ночи, без хлеба и соли… А что вы оставили мне, живой, кроме бесплодной жажды, которую нечем утолить? И ты, далекий, и ты, близкий, оба вы не хотите удовлетвориться частью, обоим вам нужна вся моя душа. Тебе, далекому, потому, что она принадлежала тебе, была твоей, ты уже знаешь ее, и тебе горько там, где ты находишься, без моей души. А ты, близкий, – тебе моя душа только могла принадлежать, ты не успел ее ни понять, ни узнать; зачем же она тебе, ты легко мог бы обойтись… Зачем вы разрываете мою совесть? В чем ваша власть надо мною?»

Саша стоял напротив нее над кроваткой Гали, он протянул к ней руки, милые руки, поросшие рыжими волосами; она подошла и поцеловала его в глаза… И сразу же Саша исчез, а она уже сидела с Лажечниковым у дивизионного шлагбаума, ела дикий мед, который расплывался золотым озерком на дне трофейного котелка, и Зубченко, старый добродушный солдат, говорил, стоя в стороне:

– Дикий мед должен горчить… Природная пчела и с горького цветка взяток берет.

Несчастливые? Почему она думает, что они несчастливые? Они оба ушли с целой, нерасколотой душой, только ей суждено было понять, что значат слова той страшной своей откровенностью песни, которую пел танкист со странной фамилией – капитан Геть:

 
Колеться серденько
Начетверо моє…
 

Медленно светало. Вдалеке, за гусачевскими холмами, неохотно просыпалась война… Варвара шла уже по дороге, и ночные ее думы и видения, так мучавшие ее, словно расплывались в синеватой дымке рассвета.

В корреспондентском хуторе ее ждал вызов в редакцию.

14

Миня стоял у дверей Людиной избы. Два вещмешка лежали на низкой, вытоптанной траве у его ног, Пасековская машина уже ожидала Миню у ворот.

Миня исхудал и загорел за эти дни, его красивые маленькие усики уже не так резко чернели на лице, в глазах блуждала блаженная усталость. Ему все удавалось в этой командировке. Он нигде не задерживался больше, чем нужно было для дела, но вел себя всюду одинаково хорошо; в частях даже бывалые солдаты удивлялись храбрости лейтенанта с фотоаппаратом, который ради своих снимков лез в огонь, будто не замечая того ада, что кипит вокруг.

Днем он мотался на попутных машинах, летал на «кукурузниках», ходил пешком, фотографировал пехоту в окопах, летчиков на аэродромах, артиллеристов на огневых позициях, танкистов на марше и в бою, а ночью возвращался к Люде в избу, проявлял пленки и утром уже отправлял их в Москву. Все было бы хорошо, если б не телеграмма из редакции и не это вынужденное прощание. Люда стояла, опершись плечом о дверной косяк, по привычке сложив руки под высокой грудью. Она красиво оделась, как на праздник, уложила косы тяжелым кренделем, концы желтого платка, выплывая из-за плеч, в ритме дыхания медленно поднимались и опускались на ее груди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю