355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ксения Васильева » Импульсивный роман » Текст книги (страница 7)
Импульсивный роман
  • Текст добавлен: 29 июня 2021, 16:00

Текст книги "Импульсивный роман"


Автор книги: Ксения Васильева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

В коридоре было душно, дом был мал, а тут прибавилось тряпичных узлов и людей и их частого горячего тревожного дыхания.

Юлиус вошел в предназначенную им комнату и увидел, что вещи брошены, неразобранные, посередине, а Зинаида Андреевна лежит на оттоманке, накрывшись шубой, и вид у нее нездоровый. Томаса сидит рядом, они о чем-то шепчутся, и лица у них серые и озабоченные. Обе, как показалось Юлиусу, посмотрели на него с осуждением, и он постарался сразу же стушеваться, потому что понял, что выглядит он после своей прекрасной прогулки по морозцу не так, как они, а радостно и румяно, что само по себе сразу ставит его в виновное положение.

– Где Эвангелина? – спросила Зинаида Андреевна со строгостью, и лицо ее заострилось и вместе с тем обвисло еще больше. Но тут в глазах возник ужас, потому что она незамедлительно подумала, что со старшей что-то приключилось. Юлиус ошибался, считая, что слишком весел и румян его лик.

– Скоро придет. Я оставил ее кое-что убрать, – ответил Юлиус, зная, что второй фразой он придаст первой весомость и правдоподобие.

И Зинаида Андреевна успокоилась. Вчера, уезжая в пылу обиды и страха, она не подумала как следует ни о мебели, ни о старых сундуках на чердаке, в которых хранилось не только старое тряпье и разрозненные читанные журналы, но и многое нужное, а кроме того, был там тайник у Зинаиды Андреевны, о котором она забыла вчера, а сегодня вспомнила и расстроилась. И не лежали там дорогие украшения и эмалевые табакерки с настоящими перлами – там были вещи никому не интересные и не нужные, но дорогие сердцу Зинаиды Андреевны. Папенькин парадный вицмундир, пересыпаемый нафталином ежегодно, матушкин венчальный наряд, шкатулка из лака, полная поздравлений, пригласительных билетов и записочек, ее и Юлиусовых. А вот на самом дне лежала, пожалуй, и драгоценность. Японский веер, с рисованными тонкой кистью тоненькими пластиночками из дорогой кости. Про веерок этот знал только Юлиус, да и то, конечно, забыл. Веер этот подарил Зиночке Иван Егорович, подарил перед самым своим отъездом. Откуда этот веер был у старика, Зиночка не знала и никогда его ранее не видела. И, не доверяя свекру, считая, что он не хочет им с Юлиусом счастья – из-за того, что они уничтожили его булочную, – Зиночка из суеверия и чтобы отвести от своей семьи дурное (принесенное подарком старика), засунула веер на дно сундука. И никогда не доставала. Хотела все время кому-нибудь подарить (злая сила, заключенная в веере, могла принести несчастье только их семье. Говорят, что одна и та же вещь имеет две противоположные силы: если одному она приносит несчастье, то другому счастье, вспомните о веревке повешенного), да каждый раз, уже решив о подарке, жалела веер, его необыкновенную красоту. Теперь Зинаида Андреевна вспомнила о веере и подумала, что зря она каждый раз завлекалась его красотой и зря оставила в доме, пусть даже на чердаке, в старых вещах.

Зинаида Андреевна успокоилась ответом Юлиуса, тем более стоял белый день.

– Ты сказал, чтобы Эва все накрыла? – осведомилась Зинаида Андреевна уже по-деловому. И не дождавшись ответа, продолжила – Видишь, я даже не распаковываюсь. И неудобно перед Аннетой, и места мало, и вообще надо домой. Революция или не революция. Подумаешь, какой ты богач. А они, говорят, трогают только богачей. Не поздоровится бедняжкам Залецким. Они и капиталы имеют в банке, мне говорили, и сын был офицером.

Мысли обгоняли друг друга, и Зинаида Андреевна, бросив Залецких, которым худа вовсе не желала, а так, прикидывала, кому в городе надо бояться, – снова перешла к своим делам. В городе есть новая власть, и тебе, Юлиус, надо к ним пойти и с ними поговорить. Люди же они. Аннета говорит, что Глафира не имела права так врываться и что, наверное, она сама это сделала, без приказа, и то, что мы уехали, – глупость несусветная. Я тоже так думаю. Но что сделано, то сделано, день-два побудем здесь. Пусть нам отдадут не весь дом, я согласна, и магазин отберут, в конце концов, в пользу бедных. Мы будем работать, ведь работать же у них будут где-нибудь.

Зинаида Андреевна еще долго говорила о том и сем. И так и сяк обсматривая сложившееся положение их семьи. Ведь только они сбежали из своего дома! Какой позор и какая трусость. И все Юлиус!

А Юлиус в ужас приходил от того, что своими руками толкнул любимую дочь неведомо куда и зачем. И ничего не сказал ей, погрузившись в свою незначительную, легкую, нервическую явно, боль. Она, юная, взбалмошная, необыкновенно красивая, одна в доме! Ужас все сильнее накатывал на Юлиуса, когда он выхватывал из монотонной и длинной речи жены сообщения о новой власти, Фире, Залецких и прочем подобном. Сегодня утром и вчера все казалось ему внезапным благом, а теперь вдруг приобрело новые грозные очертания. Именно для Эвы. Юлиус молчал – не мог же он ввести Зиночку в состояние его ужаса. Он должен поддерживать, пока возможно, свою простенькую версию и через некоторое время, под любым предлогом, бежать назад и как угодно умолять Эвангелину прийти сюда.

Сейчас же он сказал, что на минутку приляжет (он вдруг почувствовал себя таким слабым!), потому что неважно спал ночь. Зинаида Андреевна тут же всполошилась и стала выспрашивать, как он себя чувствует, и вглядываться ему в лицо. Юлиус отвечал как можно громче и веселее, что чувствует он себя прекрасно и что вообще все не так уж и плохо, но он неважно спал, волновался за них. А что сейчас он поспит полчасика и пойдет к новым властям в действительности выяснить свое положение. Эти достойные и разумные речи убедили Зинаиду Андреевну, и она тихо вышла из комнаты (ранее услав Томасу, как несмышленку, не могущую слушать взрослые разговоры – Томаса здесь снова стала ребенком), чтобы не мешать Юлиусу и вновь и вновь переговорить с Аннетой о всех делах. А Юлиус горько подумал, что всегда, видимо, был потенциальным лгуном, раз, начав лгать, он продолжает это делать.

Меж тем Эвангелина отпила чай, согретый отцом, оделась как можно тщательнее, навернула косу как у взрослой дамы и уселась к окну за маленький с инкрустацией ломберный столик, принадлежавший еще отцу Зинаиды Андреевны, ее деду, и раскинула пасьянс на сегодня, указавший мелкую удачу. Гадалка же их любимая посулила ей «в девушках оставаться», но вопреки этому чувствовала себя Эвангелина превосходно. Она была по-настоящему свободна, могла делать все что хочется и – внимание! – не ходить в гимназию. Солнце слепило окна, день сверкал, искрился, и ей предстояли приключения. Сейчас она не пугалась одиночества и удивлялась тому, как истерично и трусливо вела себя вчера вечером. Нынче мир опустился в ее душу. Мир, который никогда не царил в ней и не имел даже временного прибежища. Она делала все спокойно и не срывчато. Возможно, резкость и сердитость не были ее натурой, а только всегдашним недовольством. Она снова кинула считалочку – оказалось, что девушкой она будет богатой и знатной, и к тому же дамой… Эвангелина засмеялась, потянулась, встала со стула. Потянулась она изящно и грациозно, а не как-нибудь враскорячку, как тянутся многие наедине с собой. Потому что все хорошее и красивое чаще человек делает при других, чтобы обольстить. А будь он всегда один, был бы – как говорил необыкновенный господин Гоголь – свинья свиньей. Конечно, не каждый. Некоторые и наедине с собою сохраняют приятный облик, каковой приобретается обычно для гостей или визитов, для игры в карты, например, в канасту или бридж. Самая, замечу, интересная игра, будь она даже в Акулину или в Петухи, это та, которая на азарт и деньги. Не хотите на деньги, все равно играйте на азарт – на любовь, кофточку или комнату на даче. Только вот на счастье играть невозможно – это вещь, о которой никто ничего не знает, которую никто, кроме истинных счастливцев (а есть ли они, истинные-то?!), не просекает. Вообще в карты без азарта играть не только-то скучно, а тоскливо до дурноты, до сна прямо в гостях.

Эвангелина, потянувшись и встав со стула, отправилась к зеркалу, к трюмо в маменькиной комнате: девочки, подросши, отчаянно завидовали этому трюмо. Эвангелина, конечно; Томаса так, для солидарности. Овальное трюмо стояло у самой светлой стены, и в нем – в стекле отличной пробы – передавались даже мельчайшие подробности лица и фигуры. Наверное, поэтому Зинаида Андреевна последнее время стала говорить о том, что ей зеркало велико, смотреть на себя в капоте или домашней блузе она может и в небольшое. Юлиус каждый раз на это возражал чем-нибудь комплиментарным, и разговор о зеркале на этом заканчивался. А дочери, вытянувшие было шеи и замершие, куксились и думали, что зеркало так никогда и не выедет из маменькиной комнаты. Совсем недавно Зинаида Андреевна снова сказала, что хватит ей портить себе настроение и что надо наконец перетащить трюмо в детскую. Юлиус с необычным для него жаром красноречия возразил, что девочкам с их молодостью зеркало не нужно, а нужно ей. Потому что зеркало – это стекло (тут Юлиусовы глаза таинственно блеснули), а значит, оно полно тайн и доброты. И если оно и указывает на следы времени, то только для того, чтобы внести ноту необходимости грусти и размышления. Говорят, зеркала берут, но, беря, накапливают и отдают. Тайна, тайна… Разве мало сказок о зеркалах?

Так вдохновенно воспевал Юлиус свою любимую, малую мира сего, а Эва смотрела и думала: сел на своего конька. И не знала, что презрение отражается на прелестном ее овальном личике и искажает его. Заметила это Томаса, которая тогда все прощала сестре (а вообще-то, уж очень ангельские надо иметь все время мысли, чтобы прелестное лицо всегда было прелестным, потому что именно на неземной красоты лице отражение вполне земных, а может, и низменных, мыслей невыносимо, на безобразном же простительно, не так ли?).

Эвангелина с нетерпением подошла к трюмо и встала перед ним в позу, которую особенно любила. Испанка с кастаньетами. Одна рука с подробно сложенными пальцами над головой, другая – на талии. У Эвангелины сердце замирало от собственной красоты, когда она прямо, а потом через плечо, из-за спины гляделась в себя. Но одежда! Эвангелина бросила позу испанки с кастаньетами. Темно-зеленое форменное платье с белым воротником и пелеринкой. Плоский бантик у горла, туфли черные, простые, на маленьком каблучке, даже не на венском! А за границей, в Париже, говорят, носят золотые, с утиным носом и высочайшим гнутым каблуком. Да она станет выше всех здешних мужчин, если наденет такие туфли (всех «мужчин» она отождествляла с Юлиусом). Один Шурочка Ипатьев был высоким. Он был чем-то похож на оловянного солдатика. Так прямо, неподвижно-прямо держал он свою тонкую фигуру в затянутом френче.

Эвангелина приопустила веки и стояла теперь примерной девочкой-послушницей с ангельским личиком и такими же мыслями. Приблизив лицо к зеркалу, она подышала на него и сквозь туман стала всматриваться в свои глаза. Она прищуривалась, подмигивала лихо и делала «развратный взгляд». За этим занятием она провела немало времени. Потом спустилась вниз, еще сожалея об оставленном зеркале, но утешив себя тем, что не один и не два раза она еще подойдет к нему и развлечется. Кое-что она сегодня узнала. Как лучше она смотрится. Близкий план и дальний. Достоинства тонкой фигурки при высокой груди. Чернота волос и странно светлые брови. Разве раньше она могла столько времени смотреть в трюмо, мамочка бы тут же начала воспитывать.

Она сбежала по лестнице, звонко припрыгивая на каждой ступени, и если бы умела петь, то и спела бы, но Зинаида Андреевна, как вы знаете, не поделилась своим талантом с дочерьми. Ей чудесно одной! И потому сейчас нужно быстро уйти. Пока они с воплями не прибежали сюда. Эвангелина надела пальтишко и поморщилась – оно могло бы быть и получше – надвинула на лоб мерлушковую шапочку, переделанную из мамочкиной шляпки. Поверх повязала тоненькую невесомую оренбургскую шальку.

На улицу она вышла и зажмурилась. От солнца и солнечного снега. С минуту постояла, как и Юлиус, и пошла походочкой-походкой, появившейся сегодня – не сегодня! – сейчас. Медленная, высокомерная и игривая. А если присмотришься, то и другое увидишь. Эвангелина пошла, конечно, в другую сторону от тети Аннетиного дома. Рот она прикрыла муфтой, надетой на руку. Но глаза смотрели зорко – знакомых, правда, не замечали, а вот всех незнакомых улавливали сразу. Шла Эвангелина не смущаясь, хотя на улице не было девиц ее возраста и круга. Но это ей было вполне безразлично. Городок знал, что Болингеры выехали из своего дома и живут из милости в тесном домике подруги матери, тети Аннеты. Потому так спокойно и шла Эвангелина. Разве можно сидеть вчетвером, с вещами, в тесноте и духоте маленького домика? Да еще и с хозяевами. Подумайте сами. Вот она и будет приходить в свой дом, пока он пуст. Страшно? Нисколько. Ну, может быть, немного. Даже наверное. Но дышать у тети Аннеты в доме невозможно. Крошечный домик… Ужасно. И отец, конечно, с ней. Иногда. Это только до того момента, как все выяснится. Нет. Она вовсе не приносит себя в жертву, что вы! Что? Мамочка неважно, папа – ничего. Томаса еще маленькая… Спасибо, передам. Храни и вас…

Так разговаривала Эвангелина со всеми знакомыми, которые еще не встретились ей, с теми, кто не поймет ее муфты и остановит чуть не за руку. Она не боялась этих встреч, но продолжала твердить: нет, что вы, я не боюсь. Но надо же кому-нибудь. И потом, папин магазин…

И разговор либо прекратится, либо перейдет на тему об отце. О его неудачах всегдашних. Сначала намеками, а потом и попрямее начнет собеседник выуживать у дочери городского неудачника разные подробности (потому что хоть и революция, а все равно чужие, пусть и прошлые неудачи интересны!). Особенно когда насчет деловых способностей Алексея Егоровича… (Даже post faktum дух захватывает, как они, бедняжки…) Вот их и задабривала Эвангелина, уча как урок коротенькую будущую беседу.

Снег заголубел, засинел провалами, утерял свою хрустальную веселость, стало зябко, Эвангелина съежилась в пальтишке, не приспособленном к таким долгим прогулкам. Но домой не возвращалась, – уверена была: ТАМ СИДЯТ ОНИ, ЕЕ РОДСТВЕННИКИ. Длинный Эвангелинин носик посинел, и она стала выглядеть жалкой, очень юной, плохенько одетой девицей. Проявилось все это на холоде. А улиц непройденных оставалось уже мало. Скоро останется одна – к тети Аннетиному дому. Эвангелина подходила к гимназии. Улицы все больше засинивались и были пустынны, а тут у подъезда суетились люди. И все мужчины. А если по правде, – мужики. Они снимали с подвод какие-то ящики. И громко разговаривали. Эвангелина остановилась, потому что подходить к такой компании барышне все же было нельзя, хотя она и позволила себе многое. Тут она и увидела Фиру. Та вышла из гимназии с высоким человеком в длинной офицерской шинели без погон и в мятой солдатской шапке. Фирка что-то ему объясняла, сильно размахивая руками. Человек слушал и смотрел, как мужики разгружают телеги. Эвангелина чего-то испугалась – а если честно признаться, то Фирки – и быстро пошла прочь. Но, уходя, она обернулась и увидела, что вслед ей смотрят и Фирка и высокий в офицерской шинели и солдатской шапчонке. Она постаралась идти ровно и не быстро, чтобы те не подумали, что она боится. Заходя за угол, Эвангелина передернула плечьми, будто от холода, и качнула бедрами, – для того, высокого незнакомца. Старого или молодого. Красивого или урода. Злого, доброго, порядочного, продажного. Для убийцы или святого. Мужчины, которого она пока и не разглядела. За углом уже облилась горячим потом, сошел налетевший внезапно угар, и она застеснялась самой себя.

Потемнело на улице, и Эвангелина пошла к дому. Перед домом невольно остановилась. Что же ей делать? Она замерзла, устала, голодна. И тут из переулка вынырнули Фирка и мужчина в длинной шинели и солдатской круглой шапчонке. Эвангелина муфтой закрылась от неожиданности, но глаза не опустила, и так они и прошли мимо друг друга: мужчина и она, глаза в глаза, но она его не разглядела. Фирка что-то опять говорила мужчине. Единственно, что показалось Эвангелине еще на площади, что военный похож на Шурочку Ипатьева, такой же высокий и прямой, как из дерева струганный. И лицо так же серо и скуласто, как у раненого Шурочки. Шурочкиными блеклыми глазами посмотрел на нее мужчина в шинели, так ей показалось.

Ветер вдруг вспыхнул в сгущающейся темноте. Острый ветер, предвещающий назавтра колючую слепую метель, которую Эвангелина любила так же, как и солнечный хрустящий снежный денек, – сегодняшний денек. Она любила зиму всякой, а если подумать, то и весну, и лето, и осень! Темную, серую, с дождями и от того уютную. Дома.

Еще издали увидела она, что в гостиной светится окно. Она остановилась. Ветер заледенил ее, но нужно было таиться, чтобы по тени, силуэту узнать, кто дома, и принять решение. Так думала она, а окоченевшие ноги несли в дом, они вступали уже в переднюю. Пока она снимала пальто, она не сумела отгадать, кто же здесь. Если и матушка, то без тети Аннеты, что неплохо. Тетю Аннету переговорить трудно. Она может сбить с толку кого угодно. Перед дверью в гостиную Эвангелина вдруг дернула шпильку, и коса стала вновь гимназической косой, какою не была целый сегодняшний день. Эвангелина, стоя перед дверью, вдруг дико подумала, что в гостиной Фирка с высоким. Дух у нее зашелся, и она робко вошла в гостиную. Не поднимая глаз от полу, увидела полудетские черненькие туфли, как у нее, и тут же из робкой постаралась сразу превратиться в независимую – в гостиной была Томаса. В расстегнутом пальто, в платке, спущенном на шею.

– Здравствуй, – сказала Томаса.

– Здра-авству-у-уй, – ответила как можно длиннее Эвангелина, чтобы хоть как-то подготовиться, потому что не могла пока понять и определить, с чем сестра послана и одна ли она здесь.

Томаса видела все. Какой робкой и виноватой вошла Эва в гостиную, и как смешалась, увидя ее, и как быстро «приняла вид». Все это увидела и поняла младшая сестра, она вдруг научилась понимать взгляды, движения, даже походки, то есть то, чему раньше не придавала значения. Всего уже произошло между нею и сестрой за малое время. Томаса успела и удивиться сестре, и возненавидеть ее на короткое время, конечно, и снова полюбить, жалеть и думать о ней ежеминутно. И мучиться тайной того, что вчера произошло здесь между отцом и сестрой, почему отец так странно неподвижно лежит с тех пор, как пришел отсюда, хотя все, что он сказал об их с Эвой решении, было разумным и с ее точки зрения. Однако никто ее в расчет не брал. Только когда стемнело на улице и в доме зажгли лампу, отец открыл глаза и смотрел долго в окно, а потом зашевелился на оттоманке, пытаясь встать. Они с Томасой были одни. Зинаида Андреевна сидела у Аннеты. Она, правда, глянула раза два в дверь; увидев, что Юлиус спит, успокаивалась. Сердилась она на мужа за то, что он никак не идет к новой власти выяснять их положение. А Томаса видела, что отцу плохо. Он не спал. Она это понимала. Иногда он открывал глаза и смотрел на комнату удивленно и смутно. Вот только когда стало темнеть, он ясными глазами посмотрел в окно и попытался встать. Но не смог этого сделать. И увидел Томасу. Тогда он улыбнулся и сказал: вот как я устал.

И тогда Томаса быстро – она чувствовала, что скоро придет мамочка, – сказала:

– Папа, я схожу за Эвой.

Юлиус снова попытался встать. И почти смог. Томаса подскочила к нему и ощутила, как трясутся у него руки от напряжения и насколько у него нет сил.

Но вдвоем они дошли до кресла. Юлиус присел на него и сказал совсем тихо: я тебя одну не пущу. Пойдем вместе.

Но Томаса уже обертывала голову старым Зинаиды Андреевниным платком, на туфли натягивала боты и говорила звонко и не своим голосом:

– Папа, я сейчас. Я скоро. Папа, только ты маме не говори. Я быстро. Никто меня не тронет. Я скоро. Мы с Эвой. Только маме, ради бога!

И не слушая ничего (хотя Юлиус молчал), Томаса выбежала на улицу. Ей казалось, что прямо на пороге ей встретится Эва, которая тут же «сделает вид», потому что она гордячка, всегда была ею и осталась. Конечно, отец вчера сказал Эве, что придет за нею, иначе быть не могло. Но разве Эва может догадаться, как отцу плохо. Томаса только сейчас, на бегу, поняла, как плохо Юлиусу. И может быть, это Эва, ненормальная, наговорила ему что-нибудь, а сейчас мучается от этого и боится идти к ним? Томаса добежала до дома за несколько минут, хотя расстояние было немалым. Она даже задохнулась и закашлялась, но не остановилась ни на секунду. Вдали от родных ей стало казаться, что положение у них катастрофическое, что все они пропадают и гибнут и что если она не поспеет, то прежде всего погибнет Эва и их ничто уже не спасет тоже. Тут она увидела, что дом их темен. Эвы там не было. Но Томаса не думала плохого: просто у Эвы не горит лампа, она спит, дремлет, плачет…

А вдруг Эва бежит другими переулками к тети Аннетиному дому? Как Томаса об этом не подумала, дурочка! Отец не догадается послать за нею Колю, да и не сможет со своею вечной вежливостью и стеснительностью. Хотя Томаса знала, что это-то отец попросит Колю сделать! Но ей нужно было как можно дольше чувствовать, что все не страшно и почти в порядке и скоро снова начнется скучная, но такая милая позавчерашняя жизнь. По инерции спешки Томаса не сняла пальто и платка и обежала весь дом единым духом, крича громко: Эва! Где ты, Эва!

Эвангелины не было.

Успокоившись немного, но так и не сняв пальто, Томаса села в гостиной и рассудила, что должна Эву подождать. Ждать. А вдруг Фирка утащила ее объясняться к новым властям? Мало ли что. Томаса чувствовала себя сейчас главой семьи, она видела, как сдали сразу родители. Но как ни запугивала себя Томаса, мысли ее о сестре заканчивались неожиданным припевом: ничего с ней не случилось.

Томаса зажгла свет, чтобы не было одиноко и чтобы тот, кто первый придет, знал, что она здесь. Когда стукнула входная дверь и тихо зашелестели шаги, она поняла, что это Эва. Кто еще так крадучись войдет, умеет войти? Шаги затихли. Эва чего-то боялась, подозрительным страхом, но не ужасом, когда кричат и бегут вон.

А когда Эва вошла, Томасе не захотелось ни объясняться, ни говорить обычные меж ними ласковые слова: душка, душечка, милочка, прелесть и т. д.

Она встала, накручивая на голову по-бабьи платок, и сказала спокойно:

– Пойдем, Эва. Мама велела бросить все и идти. Завтра папа идет к властям.

Говоря это, Томаса застегивала пальто, надевала варежки, но слышала, что Эвангелина не двигается. Томасе было шестнадцать, и она уже не была такой маленькой, как представлялось сестре. Томаса была некрасивой, а маленькой – нет.

Теперь все было застегнуто, надето и надо было ждать Эву. Томаса глянула на сестру. И увидела сестру вовсе не в позе готовности. Наоборот. Эва прочно и как бы надолго прислонилась к дверному косяку и рассматривала Томасу с очевидным интересом. Будто та проделывала бог весть какие удивительные вещи, а не застегивала пальто. Томаса, глядя прямо в ее коричневые, светлые – ах какие красивые глаза! – сказала:

– Идем же, Эва. Папа и мамочка волнуются.

Эвангелина медлила с ответом. Она смотрела на Томасу и думала о том, что вот сейчас или никогда. Или сейчас кончится это тем, что она все-таки уйдет с сестрой, или… Отца к ней не пустили, это ясно. Он же не сумел ее уговорить, привести. Внезапно с тоскливой нежностью Эвангелина вспомнила отца, каким он был вчера, как лежал, молчал, не звал ее никуда и сегодня сбежал утром, боясь ей надоесть. О господи! Она же все понимает! Но изменилась жизнь, и она выбирает новую, измененную; пусть даже плохую, дурную, грязную, без родителей, без сестры, без прошлого. Какую угодно, но новую. Так распаляла она себя, не зная о новой жизни ни с птичий носок, а определяла ее для красоты и собственного жертвенного величия.

Поэтому медлила с ответом. Напрягая все силы, чтобы сейчас, разом, отделаться от своего прошлого.

– Никуда я не пойду, – сказала она, принимая свою любимую испанскую позу. – Я папе об этом вчера сказала. Что он там выдумал про меня? Я сказала, что не пойду, и он сам со мною согласился. – Уле-Эве уже было без разницы, предает она Юлиуса или нет. – Пойми, это невоз-мож-но. Возвращаться. Пойми, Тоня, – вдруг назвала сестру ее крещеным именем, которое почти забыла. – Пой-ми. Не-воз-можно. Меня зазывают, а я не хо-чу. Я стану жить так, как мне хочется, а не кому-то. Мне от родителей ничего не надо, пусть забирают все, что здесь есть. – Эвангелину совсем покинула мимолетная тусклая нежность к отцу, и ей хотелось предстать перед Томасой взрослой девицей, которая вправе решать сама свою судьбу.

У Томасы сделалось каменное лицо – наверное, на словах об отце. Вот как? Но разве не вместе они хихикали над ним ежевечерне, лежа в постелях и обсуждая дневные новости. Без отца не обходился ни один пододеяльный хохот. Отец был для них Юлиусом и шутом. А теперь Томаса обижается, стоит Эвангелине сказать что-нибудь совсем невинное. Какая хитрая девчонка. Маленькая, толстая, злая. Глаза у Эвангелины вспыхнули как рождественские свечи на темной до поры елке. Но Томаса опередила ее:

– Ты гадкая, Эва.

И Томаса прошла мимо сестры в дверь с тем же каменным лицом. Эвангелина еле сдержалась, чтобы не ущипнуть ее пребольно, еле-еле удержалась.

Прошептала, скорее прошипела:

– Только больше без послов!

А Томаса? Что Томаса! Она шла по коридору. Как будто за ее спиной не оставалась родная сестра, в пустом доме, одна, которая, может быть, и не хочет жить с ними, но это никак не касается их любви. Где же эта любовь? В которой Томаса клялась Эве каждый вечер, где? Куда подевалось обещание никогда не покидать друг друга? Эва не хочет жить с ними? Ну и что! Томаса может остаться с нею. Не остаться, ладно, но спросить хотя бы – Эвочка, милочка, почему ты не хочешь с нами жить? Мы тебе надоели? И, может быть, тогда бы они подумали вдвоем, что же такое новая жизнь и что такое они в ней. Не умирать же им, в конце концов. Или, может быть, умирать? Ну нет, она умирать не собирается! Эвангелина была вне себя. Хлопнула входная дверь. Томаса ушла. Эвангелина кинулась к окну и увидела на синем снегу квадратную тень Томасы и дальше ее саму, такую же квадратную, идущую быстро прочь. Вот она завернула за угол. Все. Пусть себе идет, сказала Эвангелина, и голос ее показался ей незнакомым. Она прошла в диванную, в кухню, в гостиную и зажгла везде лампы. Самой светлой оказалась диванная, самая маленькая в доме. Эвангелина подошла к фортепиано, подняла и опустила крышку, села в угол диванчика, подобрала ноги… И тут, в стороне, где бежала сейчас Томаса, раздался выстрел. Эвангелина замерла. Дом, от внутренней вездесущей тяжелой тишины колыхался, как бочка на волнах. Из черноты окна, издалека, неслись еще выстрелы и странно молчали собаки, которые раньше, казалось, в давние-давние времена, заливались лаем на любой звук.

Сейчас. Войдут к ней. И убьют. Эвангелина знала, что будет кричать. Разрывая до крови рот и не чувствуя боли. Она оглянулась. Никого. Сзади! В поту она повернулась лицом к двери. От резкого ее движения заколебался огонек в лампе (керосин, видно, уже кончался, лампа еле светила). ОНО ТАМ! Больше смотреть в муть комнаты она не могла, неслась в переднюю, на ходу вдевая руки в рукава пальто, схватив только шальку, тонкую, как паутинка. Выскочила из дома. Не закрыла дверь. Не видя ничего перед собой, в распахнутом пальто, она бежала в сторону тети Аннетиного дома. Кто-то крикнул ей вслед, но она летела как аэроплан. Она услышала за собой бег, когда он был совсем близко, рядом с нею. Сил не стало, Эвангелине казалось, что из горла у нее сейчас хлынет кровь, так велико было напряжение последних минут. Кто-то ухватил ее за рукав, и она, покачнувшись, остановилась. Ей не пришлось оборачиваться – тот, кто остановил ее сумасшедший бег, вышел перед ней и протянул ей что-то, от чего, как от обличающих документов, она отшатнулась. Это была ее шалька, которую она в беге выронила на снег. А отшатнулась она от нее, потому что шалька в ночи виделась как комок бинта. Ей протягивали этот комок, и она наконец различила шальку. Всего-то шальку. Она взяла ее и, не понимая, что с нею делать, держала в руке и глянула на того, кто дал шальку. Кто молча стоял перед ней. Это был военный в длинной шинели и шапчонке, которого она недавно видела с Фиркой. Лицо у него было белое, а нос темнел на этом лице, потому что человек замерз. Губы его от долгого холода (наверное, он целый день пробыл на улице) прилипли к зубам и были плоские и тоже темные, и Эвангелина смотрела на это странное лицо и боялась. Она была готова снова бежать, но человек не позволил, учуяв ее движение. С трудом раздвигая темные губы, человек спросил:

– Чего вы, барышня, так испугались?

Эвангелина не могла отвечать, она продолжала смотреть в лицо человека и, покоряясь его жесткой воле, медленно двинулась куда-то. Он сбоку, все еще держа ее за руку, посмотрел на нее и отрывисто и хрипло сказал:

– Застегните пальто и повяжите платок.

Эвангелина послушно и неловко, она была без перчаток, застегнула пальто, накинула шальку на голову, только теперь ощутив, как морозно на улице.

– Чего вы так испугались? – снова спросил ее теперь уже немного знакомый голос.

– Не знаю, – ответила она, и вправду теперь не зная, почему так бежала.

Она вдруг подумала, что, может, попросить этого человека проводить ее к родителям, но не попросила, опасаясь его самого.

– За мной кто-то гнался, – сказала она еще.

– Куда вы бежали? – спросил снова человек. И она почувствовала, что ему это важно почему-то. Сказать, что к тете Аннете? Нет, тогда он поведет ее туда, а ей идти туда опять расхотелось.

– Туда… – неопределенно мотнула Эвангелина головой.

– Так куда же? – несколько раздраженно спросил ее человек.

Он не отставал от нее, и оказалось, или казалось, что он ее все-таки провожает.

– Туда, – уже тверже сказала Эвангелина и повернула к своему дому. Выходило все-таки, что человек этот ее провожает! Он тоже повернул вместе с нею. Теперь Эвангелина смогла отдышаться. Человек искоса взглянул на нее, когда она с хрипом закашлялась, и ей показалось, что он ее жалеет.

Скоро они подошли к ее дому. И, если следовать правилам, которые ей прививали с детства, то она должна была остановиться перед дверью, сделать маленький книксен и с достоинством удалиться в дом. Дав понять человеку, оказавшему любезность, что более в нем не нуждаются и знакомство на этом заканчивается. Если же молодой человек захочет еще увидеть барышню, которой случайно помог на улице, то сделать это он может через общих или приобретенных знакомых. Но Эвангелина об этих правилах и не вспомнила, потому что хоть и прошло чуть больше суток, а для нее все бывшие правила, порядки и законы стали прошлым. Домой ей входить страшно. И человек не уходил. У него тоже были какие-то свои соображения. На Эвангелину он не претендовал, это она видела, хотя это «претендовал, не претендовал» осталось в прошлом, но вдруг ожило. Эра сама просеивала, что к чему, и оставляла то, что сгождалось. Вот и это сгодилось, и значит – ур-ра! – останутся отношения между мужчинами и женщинами такими же, как и были. Будут любовь и ревность. И равнодушие. И слезы! И будут заключаться браки и рождаться дети. А значит, мир останется незыблемым. ЭВОЭ, – воскликнул бы Парис.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю