355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ксения Васильева » Импульсивный роман » Текст книги (страница 10)
Импульсивный роман
  • Текст добавлен: 29 июня 2021, 16:00

Текст книги "Импульсивный роман"


Автор книги: Ксения Васильева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Эвангелина была почти уверена, что это так, тем более что слово У-КОМ ей ничего не говорило, да она его и не поняла и забыла.

Но вот идти в пансион Эвангелине было не в чем. Форменное платье она изрезала, а остальное мамочка взяла с собой, зная, что дочь придет утром (где оно, это утро, ушло два дня назад!). Тогда она вспомнила про мамочкины сундуки на чердаке. Может быть, там что-нибудь она найдет? И Эвангелина побежала на чердак. Копаясь в сундуке, выбрасывая из него и шкатулки, и дедов вицмундир в специально сшитом для хранения мешке, Эвангелина наткнулась на венчальный бабушкин наряд, который заставил ее забыть и голод и пансион. На венчальном платье были и рюши, и небольшие фижмочки в виде турнюра, и бисером шитая накидка. А какой была фата с венцом! Фата, которой можно было укрыться всей, и от докучных взглядов, и от жениха самого. Плотная, шелковистая, с густым запутанным цветочным рисунком (не зря мамочка не давала им лазить на чердак! Они бы с Томасой давно фату примерили и разорили!). Только фата была желтой. От времени, поняла Эвангелина, и от того фата стала казаться еще более ценной. Прижав фату, как что-то живое, к груди, Эвангелина продолжала рыться в сундуке, отбрасывая кучу ненужного хлама: дедовы сапоги, сутаж, намотанный на картон, старое белье. Она докопалась до дна, покрытого плотной бумагой. Эвангелину охватил азарт находок, и она подняла бумагу. Конечно! На железном дне сундука лежало что-то, завернутое в тряпочку. У Эвангелины даже руки задрожали, когда она вывернула из остатков мамочкиной ночной рубашки веер. Он лежал на ее ладони скромно, тускло поблескивая. Тонкий рисунок на кости кистью нельзя было рассмотреть, и Эвангелина раскрыла веер. Ах, как он раскрылся и стал завлекать ее. Как заиграли тоненькие картинки на его пластинках. И кольцо скрепляло матовое, она подумала – серебряное, а на самом деле платиновое. А на кольце еще тонкая крученая вервь, которая в старые времена звалась – снурок. Эвангелина уже голода не чувствовала, так завлекли ее находки. Любопытство заняло ее мозг, и ей стало хорошо, не скучно. Но сам по себе чердак ей не нравился, хотя и вспоминала она вчерашнюю ночь, когда ходил по чердаку человек и потом дотронулся до ее волос.

А если бы она пошла с ним и раскрыла перед ним сундук и вытащила все богатства – фату, наряд, веер? Что бы он сказал? Тут она себя остановила. Что бы сказал? Ничего бы не сказал этот человек со ртом клоуна и глазами куклы. Он не то что на платье или фату, на нее-то не смотрел. Эвангелина резко встала с колен и ударилась о балки потолка. А все-таки он погладил ее по голове. Провел рукой по ее волосам, непокорным и мягким, как хитрое живое существо. Готовое всегда вырваться. Из прически, из-под шапочки. Не то что волосы Томасы! Гладкие, всегда жирные серые пряди. Как она их ни моет!

Прижимая находки к груди, Эва сошла вниз. Голод утолила печеньем и холодным чаем. Ей не терпелось скорее сделать то, что она придумала. Театр. Зеркало. Наряд. А завтра она пойдет в пансион. И наденет Фирину кофту, которую нашла в сундуке, мать забыла, видимо, отдать ее Фире. Кофта синяя, в белый горошек, со стоячим воротничком. Фира, конечно, толще, но Эвангелина все ушьет, и будет даже забавно, как она вырядится под городскую мещаночку. В зеркале она увидела необыкновенно прекрасную даму в венчальном наряде. Платье тоже местами пожелтело, и это придавало ему еще более драгоценный вид. Эвангелина приседала низко, подавала руку, беседовала лукаво, прикрываясь веером. Она вальсировала и танцевала менуэт. Принимала бокал с вином. Сердилась и от кого-то отворачивалась, но среди толпы все искала и не находила кого-то, и нервничала, и била тяжелым веерком по ладони, равнодушная ко всем кавалергардам и франтам. Они ей надоели. И постепенно она осталась одна. Бал окончился, когда пришел тот, которого она ждала. Он был затянут в лосины, и его светлые, почти белые глаза льдисто блестели. Она встала ему навстречу и еще издали протянула руку, которую он взял нежно и поцеловал поверх перчатки, саму перчатку то есть. И они пошли по переходам и анфиладам, и она ни разу не сделала ни одной ошибки: не наступила на шлейф, не встала в испанскую позу, которая хотя и нравилась ей, но была вульгарна. Эвангелина понимала это. А он вел ее и вел по залам и переходам, и те, кто еще оставался во дворце, шептались, что это сын великого князя, что он долго болел и потому о нем ничего не было слышно. Великий князь не хотел, чтобы знали про это. И о мальчике ходили только смутные толки, что он живет на юге у моря и что врач надеется. А мальчик закончил курс гимназии и умен необычайно. И вот теперь он выздоровел и, проезжая с юга, остановился в городке. И увидел Эвангелину. Увидел, и все? Ну нет! Вот он держит ее за руку и ведет, ведет… На ней свадебное платье. Их венчают.

Ах, кто ступит первым на коврик? Ах, как наденутся кольца? Вот вам и Болингера дочка, магазинщика неудачливого. Думали, в кассе будет сидеть или со стыда на бестужевские курсы отправится, где девицы курят и носят мужские некрасивые блузы?

Но тут свадьба кончилась и делать стало нечего. Эвангелине снова стало скучно. Силы и возбуждение ушли. Она стояла перед трюмо. И в пансион не успела. Эвангелина подумала, что, может быть, достанет и своим туда бумагу. Попросит у Фиры. А то ведь мамочка наверняка уже поссорилась не раз с тетей Аннетой. Они издавна были подругами, потом тетя Аннета уехала надолго, и когда они увиделись снова, то часто и бурно ссорились. Разговор начинался мирно, тетя Аннета, как всегда, рассказывала о том, как ей жилось в Париже, или Цюрихе, или где-то еще. Мамочка настораживалась. Конечно же тетя Аннета должна была сказать что-то не то. И она говорила. То начинала восхищаться парижским балетом, то, рассказывая о Риме, восторгалась Вечной дорогой и углублялась в историю, как будто была профессором. Мамочка тут же сердилась и говорила: слава богу, я не была в этой ужасной Европе, где все стоит на голове. Слава богу, смеясь подхватывала тетя Аннета, а то бы там со смеху попадали от твоих бурнусиков. Вот тут мамочка ссорилась взаправду. Она не терпела насмешек. Особенно над своим вкусом, над бурнусиками (она их сама так нежно называла), которые сама шила и думала, что выглядит просто и элегантно. Она обшивала бурнусики тесьмой либо мехом от старых воротников, и выглядели они, по правде говоря, престранно. Но в городке знали ее бурнусики и не удивлялись уже им давно. Тетя Аннета находила самое, казалось, незаметное и привычное, называя своим именем, ничуть не меняя, и открывала в этом привычном второй смысл, смешной. Так вот они ссорились. И мамочка обижалась безмерно.

Эвангелина понимала, каково ей живется у тети Аннеты. Хотя они и любят друг друга, как подруги. Томасе там хорошо. Есть Коля-кадетик, маленький, черный, тоже некрасивый. Они просто созданы друг для друга, потому что оба некрасивые и искать им нечего и мечтать не о чем. Только Томасе о Коле, Коле о Томасе. Что делает Юлиус, Эвангелина предположить не могла. Без своего магазина, без своих стеколышек. У него там нет ничего, что бы его занимало. Она здесь, стеколышки здесь. А что они едят? Как они разместились? Эвангелина впервые подумала об этом. Она заметила, что только по вечерам к ней приходят такие вот близкие мысли о родных. Эвангелина усмехнулась, представив, как мамочка следит за Томасой и Колей. Она, конечно, никогда не поехала бы к Аннете, если бы не обстоятельства. Зинаиде Андреевне чудилось, что Коля слишком уж свободен, что детство за границей сказалось на нем пагубным образом. И Зинаида Андреевна боялась Коли, почти так же, как ярмарочного соблазнителя, приезжавшего с аттракционом в их городок. Этого типа боялись все женщины. Цирк-шапито. Кроме разных номеров, был и такой: великий соблазнитель женщин с Гавайских островов. Ничего недостойного он не совершал, но присутствующие на сеансе женщины два дня ходили влюбленные в него по уши. Гавайский соблазнитель был маленький и желтый. Его лицо было бы похожим на лицо ребенка, если бы не черные узкие усики и морщины на лбу. Скулы были гладкими, а лицо темногубым и загадочным. Выходил на подмостки он в красных блестящих брюках и без рубашки, и желтое тело его было худеньким и детским. Но вдруг он напрягался, и под гладкой желтой кожей образовывались клубки и переплетения мускулов. За один взгляд на него люди платили втридорога, а дамы, ни одна, не согласились подняться к нему на помост, дабы быть соблазненной в одиночку. Как ни уговаривал их толстый и доброжелательный директор цирка-шапито. Что соблазнение безболезненно, скромно и достойно. Он предлагал мужьям садиться рядом за прозрачную занавеску и видеть все. Кроме взгляда, ничего не будет, уверял директор, и дама освободится от наваждения в любую секунду, гаваец же ее и освободит. Но несколько минут дама будет любить только его, гавайца. Дамы не соглашались идти на помост, но были тайно влюблены в гавайца без всякого специального сеанса и платили за вход на представление, только чтобы взглянуть на него. За полдела платили.

Тетя Аннета хохотала, когда мамочка рассказывала об этом. Она сказала, что в Европе о таком не слыхивали и что это какой-нибудь, конечно, жулик из мордвы. Но потом, правда, задумалась и сообщила, что, может, в нем и кроются гипнотические силы и кто знает, кого он смог бы увезти вместе с цирком-шапито. И вот, к несчастью, Коля казался Зинаиде Андреевне похожим на гавайца, и на этом подруги тоже скрестили шпаги-шпильки. Аннета нервно курила папироску и говорила, что Зиночке пора лечиться, – заподозрить ее сына в том, что он похож бог знает на кого! Зинаиде Андреевне было стыдно, что она это сказала, само сказалось, а извиняться не стала, мало ли ее Аннета обижала. Но в глубине она все равно думала, что у Коли задатки гавайца, недаром он на него похож. Как ни крути. А тут нате, на Рождество Томаса только с ним и танцевала. А потом ходила к тете Аннете на мороженое, крученное ею в парижской мороженщице. И теперь они, Коля и Томаса, вместе, в одном доме. Как тут не волноваться Зинаиде Андреевне.

Эвангелина прошла в гостиную. И вдруг эта неприбранная комната увиделась ей в своем непристойном разбросе. Как могла она не прибрать за день гостиную! А если бы кто-нибудь зашел к ней? Какого бы стыда нахлебалась Эвангелина в бабушкином венчальном платье и с гостиной как хлев. Эвангелина вздохнула и пообещала себе завтра все прибрать. Тогда ей станет спокойно и легко и не надо будет бояться, что кто-то зайдет. Все в порядке. И то, что она нашла веерок и венчальный наряд, показалось ей хорошим знаком.

Надо еще избрать себе лицо. Оно будет таким, каким было сегодня на переходах с сыном великого князя, надменным по отношению к другим и нежным… К кому?.. Но такого утра, какое у нее было с Фирой, больше не будет никогда.

Стояла полная зимняя ночь, а Эвангелина все бродила по дому со свечой. Отвлекаясь движением своим от тишины и желая приручить себя к одиночеству. Ах если бы теперь было лето! Июнь. Когда ночь не наступает, а просто идет серенькое, как перед дождем, утро. И все было бы на своих местах, и никто бы не удивился, если девушка в белую ночь, подбирая юбки от сырости, идет медленно к парку. Ах если бы лето! Но сколько бы она ни говорила это «ах!» – стояла зима, и мороз, и до рассвета много часов темноты. А спать ложиться надо, потому что ноги ее не держат. И это, наверное, хорошо, она сразу заснет. Ее уже не пугают, как в детстве, лешие, домовые и черти, а вот что-то пугает еще больше. Пустота дома. Но сегодня все же не так. Она идет по лестнице со свечой и не дрожит. Вошла в спальню, легла в кровать, холодную и сырую, вспомнила тут же еще один грех: не затопила печь за целый день. Завтра. Все завтра.

Солдат на улице обрадовался: наконец в доме, за которым велела следить Глафира Терентьевна, перестал бродить огонек. Дом затемнел. Перестала в окнах мельтешить белая длинная фигура, которой солдат пугался, особенно когда фигура приникала к окну и, казалось, смотрела на него. Мужчина это или женщина, он не понял.

Фира сказала Машину, что у Эвангелины всю ночь «ходил свет» и что либо хозяева вернулись, либо… Фира не договорила, потому что не умела выдумывать, а слежку устроила за домом из своего интереса: вернулись ли хозяева и кто к Евке ходит. Машин выслушал Фиру молча, но, когда она вышла, матюкнулся. Опять эта девица и этот дом. Он потер лоб, поморщился, потому что невыносимо болела голова. Привычная боль от крепкого движения ладонью по лбу, приводила Машина во всегдашнюю четкость. Надо же было ему завязаться с этой чернявой девицей. Надо же было ее встретить. Он уверен, что ничего там нет, но если уже что-то говорят, то проверить он должен. В городок приходят войска, и это уже не шутки.

…Мелькание свечи всю ночь. Это могло означать и то, что Эвангелина (он не заметил, как назвал девицу Эвангелиной, именем, которое он не мог поначалу и произносить, так оно его коробило) бродила по дому в полном одиночестве, переходя из комнаты в комнату, и то, что кому-то она подавала сигналы. Почему он должен доверять ей? Как тухлая килька он развалился от красоты девицы и теперь пытается закрыть на все глаза и сюсюкает по поводу ее одиночества и страхов. Ерунда все это на постном масле, и нечего ее оправдывать. Не вышло вчера, так сегодня сигналы подает. А тогда бежала как вскинутая, шаль дорогую потеряла, даже не остановилась, не подняла. Не заметила? Пусть не заливает баки. Мороз все даст заметить. В Петрограде сказали ему: тихий городок. Вот он, тихий городок. Уж лучше бы сразу – громкий, тогда ясно было бы, что к чему. Тихий. Того и гляди нож в спину всадят или «Боже, царя храни» запоют. В глаза не смотрят бывшие, проходят мимо, глаза в снег.

Лоб пришлось тереть снова. Потом Машин глядел на кровь на пальцах. Протер. В Петрограде смеялись: Михаил до мозгов протрет и не заметит.

Машин встал, подошел к окну, взял берестяную коробочку с махоркой, скрутил козью ножку и с наслаждением затянулся. Сделал еще затяжку и подумал, что с этими магазинщиками наконец надо ставить точку. Дел у нею хватает и без них. Задавил окурок в банке из-под ландрина. Он еще не знал, как будет ставить точку, но думать над этим не собирался. Придет само. Как всегда. Он был острый человек, Михаил Машин.

Шрам, который так пугал и притягивал Эвангелину, был получен им во время драки, а еще чище – во время родительской воскресной порки, когда рванулся из гордости от отцовских рук и оборвал рот об угол скамьи (и не пикнул даже). Но возможна ошибка. Шрам получен в другом месте и при других обстоятельствах. Однажды его поймали хожалые из враждующей шайки и велели выдать, где запрятано ворованное, а наш герой уже тогда был личностью незаурядной и молчал, принимая все пытки стойко, как мужчина. Атаман взревел – ты долго будешь молчать, щенок, и, подойдя к Михаилу, разодрал его рот рукой, волосатой и в колючих перстнях. А может быть… Но вариантов множество, выбирайте любой – и, в конце концов, где получен шрам, уродующий героя, неважно, важно, что он есть и, кроме того, что он героя уродует, его и красит.

Мысли Машина вновь вернулись к этой злосчастной семейке. В раннее предрассветное время он был отдан самому себе, потому что дальше никаких мыслей без определенной задачи он позволить себе не может и никаких отклонений на лирику. Еще полчаса он может курить, сидеть, думать, спать наконец, но спать в пять часов утра – роскошь непозволительная. Машин посмотрел на часы. Даже меньше чем полчаса.

Странная семейка. А в общем, что в ней такого уж странного. Самая обыкновенная, обыкновенней не бывает. Папаша, мамаша, дочки. Папаша – неудачник и трус. Мамаша – заполошная дамочка, девчонки – неоперившиеся птенцы. И никто из них ничего не понимает. Хотят, чтобы было все по-прежнему – привычно, неизменимо. А это невозможно. И начинается в слабых головенках раскардаш. Ничего умом постигнуть не могут, потому что мозги всю жизнь спали – посапывали, как на пуховиках. Черт-те что. И он всерьез будет ими заниматься? Да что он сдурел, что ли? Машин даже дернулся от презрения к себе.

А девчонка, Эвангелина, не такая, как они, куда-то рвется, чего-то хочет, а чего? Не понимает. И сколько таких в этом тихом городе! Скольким надо мозги прочищать. Дали работенку в Петрограде. Надо! Надо ему на фронт идти, а не здесь с бабьем и мужиками-дохляками вожжаться. Машин разозлился. И опять на себя. Не смог доказать там ничего и отправился. Теперь он думал о семье Болингеров с брезгливой жалостью. Убежали, как дураки, куда-то, живут там по-свински, девчонку бросили одну, дом стеречь. Кстати, Глафира не права, дом их для сирот не подойдет. Мал. Да и их привлечь надо как-то к новому, семейку затхлую. Отдать им верх, пусть обратно переезжают и свою дочь стерегут. А магазин и низ сделать библиотекой, ее в городке в помине нет. Пусть девица в читальне работает, «Хижину дяди Тома» пропагандирует. Машин усмехнулся, он заметил тогда, как она к книжке относится. Странная девчушка все же. Что-то в ней есть. А чего-то нет. Как она от своих отказалась. Раз – и нету. «Не хочу с ними…» И ничего в ней не дрогнуло. Крепкий орешек. Вот пусть наедине с книгами помягчеет.

И хватит следежки, хватит придумывать. И Фире сказать, чтоб не в свое дело не лезла. Он сам сумеет разобраться. Не маленький. Мужчина двадцати одного года. Достаточно. И практика всякая есть.

Напряжение вдруг оставило Машина. Он снова посмотрел на часы. Времени оставалось на короткий перекур. Закрутил снова козью ножку. Попыхивая, стоял у окна, отдыхая и ни о чем уже не думая.

Как все мальчишки его возраста, он зачитывался когда-то Натом Пинкертоном и Ником Картером. Это были гении, боги – и жизнь. Он свято верил в их существование и мечтал жить так же напряженно, страшно и весело – да, черт побери! – весело, как они. И случилось так, что юность его совпала с революцией (или наоборот), в которой только так и можно жить – напряженно, страшно, весело – ожидая выстрела из-за угла и, главное, научившись не бояться его и не только не бояться, но и презирать. И не презирать даже, но просто не думать о нем, как не думаем мы о многом привычном и жизненном. А если уж и случится такой выстрел, то принять его, и все. Причем под выстрелом разумелся не только именно сам выстрел, комочек металла в теле, а и брюшной тиф, и холера, и госпитальная койка, и полное забвение, если что-то напортачишь.

А возможно, Машин не читал ни Ника, ни Ната, читал он «Маленького лорда Фаунтлероя», прелестного и доброго ребенка, но сам от этого не стал ни прелестным, ни мягким, чему и радовался теперь, но чему сокрушались и маменька его в шелках и бархатах, и папенька во фраке. И что совсем похоже на правду – то жил Машин с самых юных дней у старшего брата, модельного дамского сапожника, не богатого только из-за продолжительных запоев. Михаилу часто приходилось дошивать дамскую туфлю или ботинок под руководством брата, лежащего тут же, в мастерской, на оттоманке, поставленной ради этой цели и для таких случаев. Опухший, еле ворочающий языком брат, плача и матюкаясь, кричал: остановись, корова безрогая! Тудыть твою… Ты что понаделал? Ботиночки самой королевны сшиваешь, так твою разэтак!

Михаил белел от напряжения, исправлял шов. Королевна приходила, и брат, снова пьяный, но выбритый и в чистой рубахе, объяснял ей, что, хотя и приболел сильно, но заказ выполнил. Королевной оказывалась и местная проститутка, и адвокатша, и жена чиновника. Все женщины для брата были королевнами, потому наверное, что он не был никогда женат или потому и не женился. Михаил же невзлюбил королевен за то, что их туфельки доводили его до отчаяния, а сами они, суя ногу в чулке ему под нос, вовсе не думали, что этот худющий подросток-подмастерье удивляется, что от ног королевен несет самым обычным потом, а не амброзиями и черемухой, как сладко пел его брат, снимая с ноги очередной королевны мерку.

Так ли, этак проходила юность Машина, но для дела революции, которому, он знал, он отдает всю свою жизнь до конца, он был готов на все. Для дела, которое сначала брезжило смутной мечтой, воспаряющей в каморке сапожника или в потомственном парке, вдали от бегающей и ищущей Мишеля гувернантки, а стало жизнью, непохожей на детские придумки. А может быть, как раз и похожей. Более чем нам с вами кажется. Детские мечты бывают буйны, но очень конкретны и близки к истине.

Теперь Машин шел в столовку и на работу. Мысли о семейке ушли, скорее всего навсегда. Но туда же, в столовку («пансион»), спешила и Эвангелина, она больше не могла быть одна. Она была в Фиркиной кофточке, которую ушила, в юбке, переделанной из форменного платья, и приобрела вдруг вид модисточки легкого нрава или горничной из хорошего дома, но которая не оттолкнет руки гостя, тянущейся потрепать горняшку за шейку, ушко, талийку. Надменности, которую она избрала вчера своею маской, – не было. Дома на лице ее гуляла скука, а сейчас было любопытство и ожидание, что же ждет ее в пансионе. Быстро шла она по улицам, в надвинутой на лоб шапочке, повязанной поверх оренбургской шалькой, которую потеряла бы, если бы не тот человек. Она не называла его даже про себя теми именем и фамилией, что он сказал. Ничего странного в имени и фамилии не было и вместе с тем было. Невозможным казалось сочетание Миша Машин. День был снова яркий, и Эвангелине приходилось щуриться от его блеска, и это доставляло неизъяснимую радость: снег, прищур глаз, яркость дня и будущий обед. Ей встретилась знакомая дама, и, ощутив внезапно свое неуместно счастливое лицо, она, не успев его переиначить, так и поклонилась знакомой даме – розовая, счастливая, с прищуром глаз, кокетливым и улыбчивым. Знакомая кивнула в ответ с каким-то вопросительным взглядом, который отметила Эвангелина, но, не желая портить себе настроения, отмела тут же. Знакомая остановилась, посмотрела ей вслед, желая окликнуть, но, покачав головой, не окликнула, а пошла дальше. Слухи интересны тем, что, неся долю истины, они самозаряжаются на ветреных своих дорогах и несутся дальше, наполненные воздухом, и разной дорожной мелочью, и тем, что заносит, наносит в них ветер. Люди, конечно, дают им первоначальный пинок, но потом – потом люди их же и пытаются останавливать, не могущие уже переносить их величины и безумия. Так дико взглянула на Эвангелину знакомая, потому что слухи о «бедных Болингерах» достигли уже и безумия и величины. Там была и правда и неправда, как, впрочем, во всех без исключения слухах.

А Эвангелина подошла к гимназии. Ее фантазии насчет пансиона начали развеиваться, как дымок от выстрела из старинного ружья. Будто и густой дымок, будто и надолго, а от первого дуновения рассеялся.

В гимназию входили мужики в зипунах и рабочие с фабрики при ружьях и перепоясанные ремнями. У подъезда стояли телеги. И не видно было ни одной женщины. Эвангелина остановилась, как бы ожидая кого-то, а сама стала наблюдать за подъездом. Кто еще войдет и выйдет.

Прошел мастер с фабрики, которого Эвангелина знала. Он приходил к отцу за какими-то особыми очками, потому что от ядов стали плохо видеть глаза. Отец написал в Петербург и в Германию, и мастеру прислали прекрасное выгнутое пенсне, которым он очень гордился. И к Рождеству он присылал или приносил Болингерам подарки. Потому и запомнился Эвангелине мастер. Теперь он шел в У-КОМ. Это приободрило Эвангелину, а когда она увидела спускающуюся по высоким ступеням старуху аптекаршу, которую знал весь город и ее знаменитую аптеку на современный лад, то Эвангелина твердо направилась в гимназию. Теперь нечто вроде конторы.

Войдя в вестибюль, Эвангелина пошла к гардеробной, но гардеробная была забита мешками, а на мешках сидел здоровенный дядя и доброжелательно смотрел на вошедшую. Она спросила его, можно ли здесь раздеться (вот дура, право, но умнела с каждой минутой), и дядя, захохотав, хлопнул себя по колену и сказал: вот здеся и скидавайся. Эвангелина не помчалась от него, как сделала бы совсем недавно, а медленно оглядела с головы до ног и, качнув презрительно и осуждающе головой, пошла прочь от гардеробной. А дядя озлился от ее взгляда. Если бы она ругнула его как следует, он добродушным бы и остался. Но ее нарочитый свысока взгляд обозлил его, и он готов был вскочить и кричать: контра прошла, ребята, контра!

Она уже не была для него молодой женщиной, с которой он просто пошутил, и вся недолга. Она стала для него классовым врагом, ибо только враг мог ответить на добрую шутку таким ненавистным взглядом. Но мужик, к счастью Эвангелины, был толст и должен был сторожить мешки, потому, проследив, куда пошла «контра», чтобы знать, он сравнительно быстро успокоился, хотя не забыл ни Эвангелины, ни ее взгляда.

А она бродила потерянная по гимназии, по знакомым коридорам, но теперь уже не знакомым (гимназию как таковую она не вспоминала и не жалела – так ей и надо!), полным сизого махорочного дыма самокруток. Людей в коридорах было множество, и все они чего-то или кого-то ждали, наверное долго, потому что у многих был истомленный вид, а некоторые – совсем простые мужики – сидели на корточках у стен и подремывали. На дверях классных висели бумажки с фамилиями и словами, значит в У-КОМЕ есть присутственные места. По коридору несся стук «ундервудов-Универсаль». Паркет хранил еще темно-красный блеск, но в основном был заляпан грязью, залит лужами с сапогов и калош, в которых мокли и окурки, и обрывки газет, и спички.

На нее смотрели или равнодушно, или с недоумением. А иногда подозрительно. И потому она никак не могла спросить, где же столовая. Ни одно лицо не вызвало у нее желания спросить. Они все казались ей злыми, а на самом деле были большей частью усталыми людьми, умученными голодом и войной, а также своим положением, которое не всегда было ясным. Эвангелине стало казаться, что Фирка посмеялась над нею и никаких обедов здесь нет и быть не может, но уходить ей все же не хотелось, и она решила обойти всю гимназию. На втором этаже она вдруг увидела на двери бумажку со знакомой фамилией: «М. М. Машин». Она так вздрогнула, будто увидела самого Машина, а не бумажку с фамилией. Ей показалось, что дверь чуть приотворена, и она бросилась бежать, не зная, что носиться по зданию У-КОМЕ не следует. Так странны и страшны показались ей написанные на бумаге три «М». Она неслась до тех пор, пока ее не прихватили двое высоких мужчин в полувоенном.

– Вы куда? – спросили они враз, и Эвангелина остановилась как вкопанная, тяжело дыша. Но уже будучи почти умной, она сказала:

– Я от Машина. – И поняла, что сделала правильно. Двое безынтересно отвернулись. Машин разберется во всем сам.

И у этих двух она осмелилась спросить, где столовая. Один из них буркнул: на первом этаже – и они совершенно перестали на нее даже глядеть.

Эвангелина пошла вниз, на мешках толстого мужика уже не было, он мчался на телеге в деревню за продуктами и забыл об Эвангелине навсегда. А Эвангелина вспомнила его со страхом. Наконец она нашла столовую. И уже не удивилась ничему, потому что, бродя по бывшей гимназии, что-то стала прозревать и посмеялась бы над собой даже утренней, которая думала об альпийском пансионе. И что можно взять бумагу для мамы и Томасы. Какой же вздор у нее в голове, какой мусор! Она даже не заметила Машина, который за столиком у окна поглощал тушеную капусту.

Эвангелине, когда она вышла на улицу, показалось, что после еды она не посильнела, а ослабла. Медленно брела она к дому. Блеск с улиц ушел, и туча надвинулась на городок. В доме ее никто не встретил. Было холодно, и окна промерзли изнутри. Она так и не затопила печь, а не раздеваясь села в диванной. Даже в пальто было здесь знобко, но о топке печи она и думать не могла. Ничего ей не хотелось. Никого она не ждала, не плакала и ни о чем не думала. Так и задремала, в пальто, шапочке и ботах. Перед сном ей пришла в голову мысль: а может, не надо было уходить из У-КОМА? Там люди…

Проснулась она от холода и сразу же стала корить своих. Вот как они ее любят! Сестра давно должна была прибежать к ней, просить прощения или хотя бы следить из-за угла, какой Эва входит в дом, какой выходит, во что одета и веселый ли у нее вид. Отца она просто не могла понять. Он обязан уже давно быть здесь. Но, видимо, там всех держит мамочка, Томаса им все рассказала, и с прибавлениями. А может быть, кто-нибудь видел, как из дома выходил Машин или Фирка… Мысли о Машине согрели ее. Она не видела его уже двое суток. А ей ведь надо спросить про дом сирот и про нее саму. Кто теперь, кроме него, ответит на ее вопросы? Не Фирка же… Стало темно. Пора зажигать свет. В лампе почти не осталось керосина, да и свеча одна. Все они с собой забрали! Когда она зажгла свечу, то увидела брошенное венчальное платье, о котором забыла. Да оно сейчас и не развлекло бы ее. В ней росла безнадежность, даже страха не было, этого живого, горячего человеческого чувства. Она все же расстегнула пальто и сняла шапочку. Что было еще делать? А, ничего…

Машин, туго перепоясанный портупеей Машин, шел по скрипящему мерзлому снегу к этому дому с одним отсветом в окне. Машин помнил эту комнату, диванную. Прямо по коридору. Машин поеживался в легкой шинели. Сегодня на нем была другая шапка, круглая, низкая, со смушкой. Сзади шел красногвардеец. Тот, который мечтал о жене Лизавете и о деревне и которому в городе не надо было ничего. Фамилия его была Липилин, из деревни Городище. Ни в одном из городов ничего ему не было нужно. Ни магазинов, ни девок, ни баб, ни свету, ни тьмы египетской. Другие бегали, ухватывали, прикрадывали, девок трахали, а ему нипочем была чужина́, и таскался он со своим ружьем как укор. Как вечный странник. За не понятые им грехи. Без дома, без жены, без семьи. С винтовкой.

Машин шел уверенно, быстро, будто торопился исполнить дело. А в самом не было ни уверенности, ни быстроты. Сегодня в столовой он видел Эвангелину, ее покрасневшие от холода руки и нос, ее глаза, которые она поминутно прятала, опускала, ее старенькое пальтишко. Жалкость и грусть были в ней. Совсем не такой она была два дня назад, когда насмешливо таскала его по дому, играла в даму и ничего не понимала, совсем ничего. Сегодня в столовке она вызвала странную жалость, хотя была молода, красива и здорова. Если бы Машин не увидел ее в столовке (Фира, наверное, дала ей пропуск!), он никогда не появился бы в этом доме. Все бы Фире разъяснил и через Фиру наладил бы (если это возможно) что-то в жизни этой неумехи и ее семейки. А тут он ощутил, что каким-то образом отвечает за девчонку, что обязан сам ей что-то сказать и объяснить, а не через Фиру. Должен. Иначе работы своей он себе не представлял – каждый, кто вот так мечется, имеет право на его время и… душу. Но он взял с собой Липилина, чтобы не было… чтобы ничего не было возможно. Девчонка с капризами. Так он думал, заставлял себя думать так, а сам боялся себя. Очень уж сердечно, с тоской, пожалел он сегодня Эвангелину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю