Текст книги "Когда пробудились поля. Чинары моих воспоминаний. Рассказы"
Автор книги: Кришан Чандар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
– Нет, – сердито отрезала Судха.
– Ваша семья жила в квартале Джандан?
– Да.
– Однажды я был в вашем доме. Я видел вас… Говорил с вами… О, теперь вы так хороши, а тогда были совсем неказистой… Да, я вас видел… говорил…
– Когда, когда это было?! – в волнении воскликнула Судха.
Управляющий долго глядел на нее, потом с трудом произнес:
– Я – Моти.
Судха онемела.
– Это большое… большое несчастье для меня, что я тогда на вас не женился, – продолжал управляющий. – Я не разобрался, не сумел вас понять. Да и можно ли было разобраться в те короткие минуты, что мы провели вместе? Ваш истинный облик был скрыт под заурядной внешностью… А я был молод, жаждал богатства, мечтал о светлой, нежной женской коже… Та, что стала носить мое имя, была белолица, и она принесла в мой дом деньги, а вместе с ними – злой, вздорный и неверный нрав. В течение нескольких лет у меня родилось пятеро детей, но скольких из них я могу назвать своими? Не знаю, не знаю… Люди болтают разное… А я слушал людей. И пил. И ходил к другим женщинам. И меня отравил яд – яд болезней, вина, постоянной неприязни, холодного равнодушия… Я весь пропитан этим ядом, он сжег меня. Та женщина… ее уже нет в живых, так что упрекать ее не стоит. Да и что я мог бы ей сказать? Ведь это моя вина. Виноваты вот эти мои глаза, которые не сумели разглядеть вас. Я нашел драгоценный камень, принял его за стекляшку и отбросил. Простите меня! Вы бы не согласились стать моей женой? Ведь я еще не старик, и… я никогда не знал настоящей любви, только мечтал о ней.
Он говорил, а Судха смотрела на него потухшим, мертвым взглядом. «И теперь ты пришел ко мне! – думала она. – Старый, плешивый, безобразный, изъеденный болезнями… Теперь ты предлагаешь мне брак. Мне, которая отдала тебе всю себя… Ты даже не знаешь, что я убила свою молодость, придумывая тебя. Сколько весен любви я потеряла в мечтах о тебе, сколько неистовых желаний юности распылила в память об одном лишь твоем взгляде? Всю жизнь я ходила по улицам – одинокая, рядом с твоей тенью. Я одна бывала в темных парках, воображая, что ты со мной; одна сидела в кино, оставляя соседнее место пустым – для тебя; сама делала себе подарки – сари и драгоценные безделушки – якобы от тебя, тратя на них свои деньги, заработанные тяжким трудом. Мой отец умер. Моя мать умерла. А дети моего чрева все звали и звали меня – издали, совсем издали, – но я не пошла ни к одному из них. Я сделала тебя амулетом своей души и до сорока лет прожила, зажмурив глаза, сжав губы и прикрыв ладонями уши, с одним лишь желанием – быть рядом с тобой. Была ли я этим счастлива? Я никогда ничего у тебя не просила – ни свадебного обряда, ни брачной ночи, ни улыбки ребенка. Ничего! Для меня существовал только отблеск, отражение лица друга, мираж… А сегодня ты явился в мои владения, чтобы сжечь этот мираж на адском погребальном костре…»
Все эти мысли теснились в голове Судхи, но сказать хоть слово не было сил. Уронив голову на стол, она горько рыдала. Управляющий взял ее руку. Судха отшатнулась от него, вскочила и выбежала из кабинета. Не слыша умоляющих слов Моти, просившего ее вернуться, она торопливо спускалась по лестнице.
Вечернюю тьму размывал электрический свет, прохожим было видно заплаканное лицо Судхи, но она не обращала внимания на любопытные взгляды и не сдерживала рыданий. Вот и парк Асафа Али. На секунду мелькнула мысль – войти, сесть под деревом, прислониться спиной к стволу… Нет, кончено, все кончено! Прекрасный принц ее мечтаний больше не придет. Никогда не придет.
Тогда Судха стерла с пробора красную полосу, соскоблила со лба знак супружества и разбила браслеты о парковую ограду. Отныне и до конца дней своих она останется вдовой.
ПИСЬМО, ДЫШАЩЕЕ БЛАГОУХАНИЕМ
Перевод Н. Толстой
Монна, любимая!
Мой поезд отошел от станции Карджат и направляется в Пуну. Я держу в руках твое письмо. Голубой конверт, голубая бумага, а на ней написанные голубыми чернилами жестокие слова: «Я принадлежу Розарио, а тебе остается забыть меня или умереть». Забыть тебя я не в силах, и потому я умру. Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых. Я знаю, что это событие ничуть не изменит привычного уклада твоей жизни. Все вещи останутся на своих прежних местах: и зеленые шторы твоей гостиной, и софа, и шкафы с книгами, и граммофонные пластинки. На том же месте останется плетеное кресло, в котором я сидел и наблюдал, как ты красишь ногти. Возможно, что после меня придет другой и, сидя в этом кресле, так же будет смотреть на тебя. Все будет так, как было, другим будет лишь возлюбленный. Я знаю, моя смерть не заставит тебя содрогнуться, вздох не сорвется с губ твоих и ты не уронишь ни единой слезы. А Розарио посмотрит на тебя с усмешкой и, обняв, поведет к обеденному столу. Не спеша орудуя ножами и вилками, вы будете ожидать смены блюд, не думая о том, что сегодня кто-то уже отведал последнее блюдо за столом жизни, что для кого-то больше не существует ощущения голода и он позабыл, какой запах имеет пища. Ибо, когда человек умирает, для него умирает и вся вселенная, а вместе с нею и запахи травы, города, распускающихся почек… Для мертвого не существует ни запаха, ни желания, ни страданий любви. Он уже не может услышать звуки скрипки, не может наслаждаться свежестью воды или, остановившись на углу какой-нибудь улички и раскуривая сигарету, смотреть на проходящую мимо красивую женщину с тем невинным восторгом, который вызывает у нас созерцание небольшого белого облачка, медленно проплывающего в небесной вышине. Да, со смертью умирают для человека и все запахи жизни! Потому-то смерть так печальна, и эта печаль так же неизбежна, как и сама смерть.
Чтобы свести последние счеты с жизнью, я уехал из Бомбея. Ты, может быть, спросишь почему? Все дело в том, что в Бомбее живешь ты и Розарио, и там твой дом, и та укромная веранда, где мы часами вели долгие беседы, играя плющом, обвивающим круглые колонны. В Бомбее набережные, которым знакомы наши шаги, и шелестящие листья пальм, которые слышали наш шепот. Вот почему я не могу умереть в Бомбее и еду в Пуну. Там на скачках я проиграю свои последние деньги, а вернувшись в гостиницу и закрыв за собой дверь, я поставлю на карту последние мгновения своей жизни и тоже проиграю их. Я не мог завоевать твою любовь, и я умру, ибо ничего другого мне в жизни не нужно!
Ночь подходит к концу. Все, вокруг окутано предрассветным туманом. На горизонте еще не видно золотого сияния солнца. Туман сгущается. Печальная темнота ночи медленно растворяется в неверном свете приближающегося дня. В воздухе повеяло свежестью: наш поезд приближается к Западным Гхатам. Приплывшие издалека тяжелые облака прильнули к зеленым склонам гор, пряча в своей груди слезы любви. Облака эти, как и я, печальны. О странники облака, вы пронеслись над неведомыми бурными волнами океана и теперь явились сюда, чтобы поведать вершинам гор о своей грустной любви; вы уноситесь дальше, а гордые зеленые горы, как та, которую я люблю, продолжают стоять неподвижно, исполненные высокомерия, и не протянут рук своих, чтобы хоть на миг остановить облака, влагу души которых они выпили!
А поезд несется вперед. Напротив меня у окна спокойно спит красавица из Гоа, прислонившись щекой к плечу своего мужа. Какая удивительная, нездешняя, искренняя, непонятная улыбка бродит на ее лице! Что снится ей? Чей образ заставляет ее улыбаться? Какие цветы распускаются в ее воображении? Какие светлячки мерцают в ее сердце? О прекрасная, молю тебя, дай мне хоть маленькую часть сияния этих светлячков, отведи и мне уголок в твоих снах, подари мне немного нежного запаха этих цветов! Я не хочу умирать, но иного выхода нет! Видно, не суждено мне было узнать счастье: щека милой не прижалась к моему плечу, и волосы мои не переплелись с ее кудрями! Та, кого люблю, сейчас в объятиях другого. Разве могу я теперь жить? О красавица из Гоа, скажи, могу я жить? Но она только улыбалась во сне, и я, отвернувшись, стал смотреть в окно. Но что это? Неужели промелькнул твой дом? Нет, конечно, нет! Но как он похож на твой: те же ступени, та же укромная веранда, те же шуршащие тяжелые портьеры и тот же плющ, обвивающий колонны! Помнишь, Монна, тот день, когда я впервые пришел к тебе и взоры наши встретились. О, мои глаза поняли то, что ты хотела сказать своим взглядом, и знаю, что и ты поняла молчаливый язык моих взоров. Ты вышла на веранду проститься со мной, и на несколько минут мы остались одни. О, тогда Розарио не было между нами. Он стоял в стороне, униженный и побежденный. Я уехал, а ты долго еще махала рукой мне вслед. На всю жизнь с тех пор запечатлелась в моей памяти эта веранда, и ты, веселая и счастливая, посылающая мне прощальный привет, и Розарио, наблюдающий за нами из-за колонны. Я помню и другой вечер, наш последний вечер, когда Розарио был властелином, а я – презренным нищим. Я спросил тебя: «Монна, мне уйти? Скажи, уйти? Да?» Ты ничего не ответила. Только опустила ресницы. Руки твои бессильно повисли. Розарио улыбался, и мне вдруг показалось, что вместе с ним насмешливо улыбаются стены комнаты. Я молча поднялся. Никто уже не пошел провожать меня, никто не послал мне прощального привета. Медленно подняв портьеру, я вышел на веранду. Она была пуста, цветы поникли, неподвижно висели тяжелые занавеси. Усмехнувшись, я сказал себе: «А ведь кто-нибудь сегодня взращивает в чьем-то сердце цветы любви, а твой удел – опустевшая веранда! Ступай отсюда, ступай, в пустые небеса всматривающийся путник!» Я на мгновение оглянулся: вот дверь, за которой были ты и Розарио. Нас разделяла пустая веранда!
Я скоро умру, но, когда ты придешь на веранду, аромат цветов напомнит обо мне. Но нет, я заблуждаюсь! Даже воспоминание обо мне не наполнит благоуханием твою жизнь, ибо это воспоминание – цветок без запаха.
Я перестаю сознавать, о чем пишу и куда несется мой поезд, поезд, бегущий из Бомбея в Пуну, – этот символ движения. Из Бомбея в Пуну и из Пуны в Бомбей – вот две границы его жизни. А может быть, существуют еще две границы: рельсы и провода электрической компании Тата[29]. Он не должен переступать эти границы, в противном случае он умирает. Да-да, умирает! Ты помнишь, как однажды мы путешествовали вдвоем и Розарио написал тебе полное упреков письмо. О, это письмо столкнуло с рельсов поезд твоей жизни! Наша поездка кончилась печально: поезд, на котором мы ехали, потерпел крушение. Сколько тогда погибло народу, сколько осталось раненых, искалеченных на всю жизнь людей! Все это произошло потому, что поезд вышел за пределы дозволенного! То же происходит и с людьми, пытающимися нарушить границы жизни, и в этом нет ничего удивительного. И ты и я остались живы после проклятия Розарио – вот что поистине удивительно! Ты упала на цветочный ковер, а я рядом с тобою – на листья дикого банана. И знаешь, я думаю не о нашем нежданном спасении, нет, в памяти моей запечатлелось другое: когда я упал, пестрая бабочка взметнулась с земли, и я нечаянно раздавил ее пальцами. Несколько раз она шевельнула своими красивыми крылышками и замерла навсегда. Помню, на пальцах у меня осталась пыльца с ее крылышек, а она продолжала смотреть на меня окаменевшими глазами: «За что ты погубил меня, маленькую невинную бабочку? Что я сделала тебе дурного? Почему ты насильно вторгся в мой мир?» До сих пор волнует меня ее молчаливая жалоба.
Знаю, ты назовешь меня глупцом, и я не найдусь, что ответить тебе. Но я знаю и то, что мир, в котором ты живешь, мир, влюбленный в фантастические сны, мир, ненавидящий бабочек, тоже не сможет ответить на ее вопрос. И сейчас, сидя в поезде, я думаю, отчего пыльца ее крыльев не сходит с моих рук? Подобно пятну на руках леди Макбет, этот след останется навсегда. Но кому я говорю об этом? Ты намного превзошла леди Макбет. Ты не заметишь крови на своих руках, а если и заметишь, то скоро отмоешь!
Остановка. Одни вышли, другие вошли и уселись в вагоне, и ничего не случилось. Никто не умер, никто не родился, не произошло несчастья, поезд не сошел с рельсов, никто не попал под колеса. Никто не почувствовал ни любви, ни ненависти, ни дружбы – ничего не случилось. Только на остановке сошло четверо и четверо вошло.
Мне видно, как на рисовых полях трудятся крестьяне, неподалеку от станции бойко торгует продавец гороха и какая-то женщина в зеленом с алой каймой сари, по виду работница, кормит горохом своего маленького ребенка.
Я откашлялся и плюнул на платформу. Знаю, как тебе не нравилась эта моя отвратительная привычка. Может быть, именно потому я и плюнул. Поверь, я не хотел рассердить тебя, я просто хотел посмотреть, как ты брезгливо сморщишь свой носик. Не знаю, отчего мне сегодня хочется копаться в собственной душе. К чему? И ты, прячущая тело свое в шелк, а губы – под слоем помады, увидев душу мою обнаженной, не почувствуешь ли ты еще большего отвращения?
Поезд медленно отходит от станции. Теперь мы огибаем Западные Гхаты. Косые полосы дождя заволакивают от взоров весь пейзаж. Работающие на полях крестьяне пригнулись к земле и покрыли головы сплетенными из сухих листьев зонтами… Молодая женщина, спокойно спавшая на плече мужа, проснулась от шума дождя и заговорила о чем-то на чужом мне языке. Восточная живость сквозила в ее чертах, а кровь ее, казалось, была согрета индийским солнцем. У этой красавицы из Гоа, говорившей по-португальски, был поистине удивительный голос. Какая-то необыкновенная прелесть, заключавшаяся в нем, нежность и красота тембра покорили меня. Не знаю, о чем она говорила, но смысл ее речи, казалось, был мне понятен. В мелодичности речи слышался шум дождя, наполнявший собой все окрест. Муж ее улыбнулся, и они стали смотреть в окно, взявшись за руки. Рядом с ними, закутавшись в черную шелковую шаль, сидела старуха, по-видимому, свекровь молодой женщины. На шее у нее висел серебряный крест, ее измученное, высохшее лицо, застывшее в неподвижности, напоминало лицо мумии. Она была похожа на ту печальную католическую монахиню, душа которой давно охладела, и ни одна струнка сердца уже не задрожит от тех электрических волн, которые исходят от сидящей рядом с ней пары. Так оно и должно быть, ибо, когда остывает сердце, уходит и жизнь!
Эта бедная старуха, похожая на мумию, и в самом деле казалась мертвой. А ты, что сейчас в расцвете юности, ты, вечно смеющаяся, – ты-то живая?
Женщина из Гоа продолжала говорить. Как звенящий ручей, текли слова из ее уст. Ее муж тихо улыбался и все глядел в лицо жене, и оно из оливкового становилось розовым. Вот щеки ее покрылись румянцем, а через несколько минут лицо ее уже пылало. Ее коралловое сари было в нескольких местах разорвано, да и сандалии были не новые. Углы сумочки, которую она держала в руках, сильно потерлись. Все на ней было поношенное, только лицо сияло молодостью и свежестью. У нее была молодая душа и молодая улыбка, а голос, прохладный и свежий, как дождь, был мечтателен и сладок.
Муж, улыбаясь, указал на что-то за окном. Она подняла глаза. Я тоже взглянул. Там, на склоне горы, пастух и пастушка пасли овец. На коленях у пастушки лежала маленькая овечка, а пастух, опершись на плечо девушки, играл на рожке. Ничего особенного не было в этой давным-давно знакомой, милой сердцу картине. Но вдруг – что это? Отвернувшись от окна и закрыв лицо руками, молодая женщина кинулась на грудь мужа и горько зарыдала. Я остолбенел: что случилось? Отчего она плачет? Я с изумлением смотрел то на нее, то на встревоженного мужа, старавшегося успокоить ее. Вдруг старая «мумия» метнула на молодого человека сердитый взгляд и бросила что-то резкое. Тот, казалось, был опечален. Женщина продолжала рыдать. Старуха не утешала ее. Она села на свободное место рядом со мной и стала смотреть в окно. От черной шелковой шали исходил странный, незнакомый мне запах. Так, наверно, пахнут мумии, когда их вынимают из гробницы. Я взглянул на нее: худые старческие руки дрожали. Но вскоре она овладела собой. Недвижная, она пристально глядела в окно. Воцарившуюся тишину нарушали лишь всхлипывания молодой женщины. Я спросил у старухи:
– Что сказал ей муж? Отчего она так плачет?
Та посмотрела на меня с удивлением:
– Кто тебе сказал, что он муж ей? Он ее брат.
– Брат! – Я так и остался сидеть с раскрытым ртом.
– Чего ж тут странного? – несколько резко сказала старуха. – Ее муж в тюрьме.
– В тюрьме?
Старуха кивнула головой:
– Его приговорили к двадцати восьми годам.
– А что он сделал? Убил кого-нибудь?
– Нет.
– Ограбил?
– Нет.
– Так в чем же дело? Не понимаю.
– Чего тут не понимать? Все ясно, да что делать? Он мой сын, и его заключили в тюрьму, и через день я его уже никогда не увижу. Они увезут его в Лиссабон.
– В Лиссабон?
– Да, он боролся за освобождение Гоа.
– Но… но… – Мой взгляд упал на женщину, утиравшую слезы. – Но эта женщина очень красива, а на пути…
– Да, она едет в Гоа и, как мой сын, будет бороться за его освобождение. Она думает, что ее тоже арестуют и отправят в Лиссабон. Оттого она и радуется. Вот она, молодость Гоа, – добавила старуха.
Я в изумлении смотрел то на старую мать, то на ее невестку. Наконец, не выдержав, спросил:
– Если она счастлива, то почему плачет?
– Как ты глуп! О боже, отчего мужчины такие дураки?! – воскликнула старуха, воздевая руки к небу. – Разве ты не видел, как счастливы эти пастухи, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга. При виде такой любви какая жена не вспомнит о своем муже? Ох, как ты глуп!
Она отвернулась. Я сказал:
– Позволь еще спросить.
– Ты больно много спрашиваешь!
– Только один вопрос, старая мать, прошу тебя, только один вопрос! Твой сын приговорен к двадцати восьми годам тюрьмы, а на твоих очах я не вижу ни единой слезинки!
Старая женщина сердито оглядела меня с ног до головы. На ее лимонно-желтом лице выступила краска гнева. Она сказала:
– Для чего мать рожает сына? Только чтобы дать ему жизнь или чтобы вложить в его руки новый мир? Каждая мать хочет дать сыну новый мир. Пусть этот мир будет не на много, но все-таки лучше того, в котором живет она сама, а сын, когда станет мужем, передаст его своему сыну. Тогда у отцов с детьми получается новое родство, тройная связь, они как одна цепочка. Если же мать не может дать сыну новый мир, то чем же ты отличишь ее любовь от любви коровы к теленку?
Гоанка смотрела на меня гневно, словно я был повинен в аресте ее сына. Смешанное чувство удивления и уважения вызвала во мне эта бедная старуха, на глазах которой не было и следов слез, хотя сын ее приговорен к ужасному наказанию. Глядел я и на ту, что пыталась улыбнуться сквозь слезы, словно она в свадебном паланкине ехала в дом свекра, чтобы счастливо зажить с мужем.
Монна, наша любовь не выходила за пределы гостиной. Твой Розарио – директор банка, того банка, хозяева и управляющие которого четыре сотни лет назад ограбили бедняков Гоа. Ни ты, ни я, ни Розарио не замечали, что, пока мы, сидя в гостиной, ставили свою благоухающую, как цветок, любовь в вазу сердца, там, на улицах, текла кровь и наш Гоа горел.
Монна, дело не в том, забыть мне тебя или умереть. Длится ли человеческая жизнь шестьдесят, или сто шестьдесят, или тысяча шестьсот лет – все равно это очень маленький отрезок времени, такой же короткий, как вспышка молнии. Погибнут старые звезды в небесах, и родятся новые, земля по-прежнему будет вращаться вокруг солнца, как и раньше, а мы обратимся в прах. У тебя в жизни еще так много времени, столько оборотов успеет совершить Земля, поэтому не спрашивай, жить или умереть. Конечно, жить!
А что ты сделала в своей жизни? Любила ли ты кого-нибудь от всей души? Дала ли другу добрый совет? Поглядела ли ты с улыбкой на ребенка врага, и там, где была тьма, заиграл ли луч света? В чем смысл твоего существования?
Смотри, Монна, над Гхатами занимается утро. Поезд подходит к Пуне. Показались долины, поля, крестьянские домики. На полях работают крестьяне, и кажется, что плуг врезается в самую грудь земли. Наш поезд идет по возвышенности, и далеко на восток простирается земля. Смотри, Монна, как сейчас оттуда, с востока, брызнет солнечный луч, алый, как знамя революции! Стало светло-светло, и свет этот разливается повсюду… Наступает утро…
Покуда не встало солнце, нельзя увидеть путей, по которым движется жизнь. Но когда наступает утро, всякому видно, откуда встает солнце, ибо то место красно, как кровь! Вот кровь обратилась в пламя, потом пламя сменилось светом, и видно, как черная земля превращается в возделанное поле. Из труб показался дымок. Радуга заиграла в засохших каплях дождя на окнах поезда. На траве блестит роса, а высоко-высоко в небе птицы, расправив крылья, взлетают над покатыми плечами облаков, приветствуя солнце.
Монна, я решил: я не умру, и я не забуду тебя. На твою глупую и слабую любовь я отвечу большой и сильной любовью. Монна, я не поеду в Пуну, я еду в Лиссабон, и за железной решеткой я буду ждать того утра, когда ты вместе с людьми моей страны, расправив крылья, будешь приветствовать солнце!
КАЛУ БХАНГИ
Перевод В. Крашенинникова
Давно собирался я написать о Калу Бханги, но всякий раз отгонял от себя эту мысль – что можно было о нем рассказать? Я пытался приглядеться к его жизни, вникнуть и понять ее, однако не находил ни крупицы материала. И все-таки, когда я сажусь писать очередной рассказ, перед моим мысленным взором, не знаю почему, возникает образ Калу Бханги. Улыбаясь, он спрашивает меня:
– Молодой господин! Почему вы не напишете обо мне? Сколько лет вы пишете рассказы?
– Восемь лет, Калу Бханги.
– А сколько рассказов вы написали?
– Шестьдесят два.
– Так чем же я плох, молодой господин? Почему вы не напишете обо мне? Вспомните-ка, сколько уж лет живу я в вашей памяти и жду этого рассказа. Ведь я, Калу Бханги, ваш старый слуга.
Я не знаю, что ответить ему. Он, Калу Бханги, прожил такую однообразную и неинтересную жизнь, что я, хоть убейте, ничего не могу из себя выжать. Было бы неверно думать, что я просто не хочу писать о нем. Вовсе нет! Долгое время я вынашивал эту идею. Не раз я брался даже за перо – однако рассказ так и не родился. Вот и стоит до сегодняшнего дня Калу Бханги в уголке моей памяти: в руках у него старая метла; изуродованные узлами вен заскорузлые ноги, костлявые бедра, ввалившийся старческий живот, волосатая грудь, потрескавшиеся губы, широкие ноздри, впалые щеки, голый череп сверкает над темными провалами глаз.
Да, до сегодняшнего дня не один герой моих рассказов являлся ко мне и, поведав о своей жизни, покидал меня. Обворожительные женщины, рожденные моей фантазией мужественные, сильные характеры, демонические личности приобретали в моем мозгу реальные очертания и, одухотворенные, уходили в мир. Но Калу Бханги по-прежнему оставался у меня перед глазами со старой метлой в руках.
Калу Бханги наблюдал всех, кто жил в нашем доме. Он видел, как его обитатели любили и ненавидели, плакали и смеялись, он видел их в разных ситуациях, во все периоды их жизни. С детства до самой старости смотрел он и на незнакомых людей, заходивших в двери этого дома: он сметал сор с их пути, а сам отходил в сторонку и стоял там, как положено бханги-мусорщику.
Но теперь он сделал шаг вперед и застыл у меня перед глазами, словно для того, чтобы я мог лучше разглядеть его. Голый череп Калу Бханги блестит, на губах – немая мольба. Долго, очень долго смотрю я на него. Что же написать о нем? Видимо, мне не удастся так просто отделаться от Калу Бханги. Сегодня, может быть, я в конце концов напишу о нем…
Мне было семь лет, когда я впервые увидел Калу Бханги. В последующие двадцать лет, вплоть до самой его смерти, он нисколько не изменился: ноги в венозных узлах, тот же цвет лица, лысина, те же выщербленные зубы и все та же метла, вместе с которой он, казалось, и явился на белый свет. Метла эта была как бы частью его тела. Каждый день Калу Бханги выносил из палат судна больных и протирал карболкой полы в больнице. Потом он наводил порядок сначала в бунгало доктора-сахиба, а потом в бунгало аптекаря-сахиба. Затем он забирал с собой козу аптекаря-сахиба и корову доктора-сахиба и пас их в лесу. Когда начинало смеркаться, он пригонял их обратно к больнице, запирал в хлев, готовил себе что-нибудь поесть, ужинал и укладывался спать. Целых двадцать лет наблюдал я, как он регулярно, изо дня в день проделывал одно и то же. За все эти годы он ни разу не болел. Факт этот, конечно, примечательный, но не настолько, чтобы он мог послужить материалом для рассказа…
Что же делать – Калу Бханги заставляет меня писать о нем! В безмолвном взоре его столько мольбы, столько тоски и горечи, что я берусь за перо и в который раз задумываюсь: о чем же писать?
Когда в рассказе «Анги»[30] я строил воздушные замки и глядел на мир сквозь призму романтики, Калу Бханги был передо мной. Когда я начал отходить от романтизма и, налюбовавшись переливами красок в рассказе «Красота и животное», писал рассказ «Разбитые звезды», он и в ту пору не оставлял меня в покое. Когда я закончил рассказ «Веранда» и увидел нищету «тех, кто дарует нам хлеб», а затем смотрел, как по земле Пенджаба текут реки человеческой крови, даже и тогда Калу Бханги стоял у меня перед глазами, стоял молча, недвижимо.
Но теперь-то уж ему придется уйти, потому что я начинаю писать о нем. Выслушайте же этот неинтересный, скучный рассказ о Калу Бханги, чтобы он наконец избавил меня от своего несносного присутствия.
Родители Калу Бханги и по касте были мусорщиками. Насколько мне известно, деды-прадеды его тоже были мусорщиками и точно так, как и он, из века в век проживали в наших краях. Калу Бханги не был женат, никогда не влюблялся, никогда не выходил за пределы своей деревни. Днем он работал, ночью спал, на следующее утро вставал и снова принимался за работу. Так и текла его жизнь с самого детства.
Впрочем, у Калу Бханги была одна любопытная привычка. Он любил, когда какое-нибудь животное, корова или буйвол, лизало ему голову. В полуденную пору нередко приходилось мне видеть такую картину: под голубым небом, на бархатном ковре изумрудно-зеленой травы, под палящими лучами солнца, на меже посреди полей, окружающих больницу, сидит на корточках Калу Бханги, а корова медленно-медленно лижет его лысину.
Калу Бханги дремлет, все ниже склоняется его голова – и наконец он засыпает. В такие минуты душа моя наполнялась удивительным покоем. Вся вселенная, казалось, была исполнена какой-то нежной, усталой красоты.
За свою жизнь мне довелось видеть красивейших женщин, распустившиеся чудесные цветы, довелось любоваться великолепнейшими пейзажами, но, не знаю почему, никогда и нигде не ощущал я такой безыскусственной величавой красоты, такого покоя. В мои семь лет поле казалось мне бескрайним, небо ясным и необыкновенно синим. Словно зеркало, сверкает на солнце лысина Калу Бханги, а корова все лижет и лижет его голову. Ох, как хотелось мне вот так же, склонив голову, сидеть возле коровы и так же мирно засыпать! Однажды я сделал было такую попытку, но получил за это основательную взбучку от отца. Беднягу же Калу Бханги отец бил так жестоко, что я заплакал от страха – боялся, как бы он не убил его. Однако на другой день Калу Бханги как ни в чем не бывало с метлой в руке явился подметать наше бунгало.
Калу Бханги очень любил животных, и они платили ему тем же. Наша корова, наверное, готова была жизнь за него отдать, равно как и коза аптекаря, хотя, говорят, коза вероломна и коварна, как женщина. Поил обоих животных – Калу Бханги, задавал им корм – Калу Бханги, пас в лесу – Калу Бханги. Как отец понимает лепет своего ребенка, так он понимал каждое их движение. Не раз я увязывался следом за Калу Бханги. В лесу он давал животным полную свободу, но корова и коза шли рядом с ним, не отставая ни на шаг. Сразу было видно, что все трое – большие друзья. Завидев по дороге пучок зеленой травы, корова опускала голову, а коза принималась общипывать листочки с кустарника. Калу Бханги тоже срывал какие-то травинки, угощал ими козу и лакомился сам, беседуя с животными, а корова и коза отвечали ему то мычанием или блеянием, то движением ушей, взмахом хвоста или стуком копыт. Но понять, о чем они толкуют, было нельзя.
Постояв на одном месте, Калу Бханги двигался дальше. Корова переставала щипать траву, коза оставляла свой куст, и оба животных шли следом за Калу Бханги. Если на пути им попадалась маленькая речка или родник, Калу Бханги растягивался на берегу и пил, сложив губы трубочкой, как это делают животные. Корова и коза, следуя его примеру, тоже пили воду. Когда Калу Бханги ложился отдохнуть на траву, коза укладывалась рядом, поджав ноги, как мусульманин на молитве, а корова ложилась с другой стороны. Она жевала свою бесконечную жвачку, и такая безмятежность, такое удовлетворение отражались в ее взгляде, что мне всегда казалось, будто рядом с Калу Бханги сидит большая грузная женщина, которая только что приготовила еду мужу и теперь, взяв в руки иглу, не спеша что-то вышивает.
Кроме коровы и козы, у Калу Бханги был еще один друг – собака. Она сильно хромала на одну лапу и не могла бегать вместе с другими псами – те вечно грызлись с ней, и бедняга была всегда голодной и искусанной. Калу Бханги перевязывал ее раны, частенько подкармливал ее. То он мыл ее, то выбирал из шерсти блох, то угощал кусочком черствого хлеба. Однако собака эта была эгоисткой. Она являлась к Калу Бханги лишь два раза – в полдень и вечером, а подкрепившись и подождав, пока Калу Бханги перевяжет ее раны, снова убегала куда-то. Встречи Калу Бханги с хромой собакой были недолгими. Собака эта мне совсем не нравилась, но Калу Бханги всякий раз встречал ее с искренней радостью.
Калу Бханги знал всех лесных птиц и зверушек. Если на дороге ему попадалась букашка, он осторожно поднимал ее и сажал на ветку кустарника. Услышав крик мангуста, он отвечал ему, мастерски подражая его крику. Он прекрасно знал повадки всех обитателей леса. В то время для меня, семилетнего мальчугана, он казался лучше собственных родителей.
И наконец, Калу Бханги умел удивительно вкусно поджаривать кукурузу. Медленно и осторожно поворачивая початок над слабым огнем, он разговаривал с ним, как со старым другом, которого знал не один десяток лет. Многие жарили кукурузу, но куда им было до Калу Бханги! У них она неизменно получалась сырой и безвкусной. Но в руках Калу Бханги кукурузный початок начинал сверкать красотой, словно невеста, разодетая в золотистый свадебный наряд. И мне казалось, что сам початок чувствует, как любит его Калу Бханги, потому что разве может без любви родиться такая красота? Я часто приходил к нему и с аппетитом уплетал хрустящие зерна. Как-то меня поймали за этим занятием, и я был строго наказан. Попало и бедняге Калу Бханги. Но на другой день он опять, как всегда, с метлой в руке явился в наше бунгало.








