Текст книги "Когда пробудились поля. Чинары моих воспоминаний. Рассказы"
Автор книги: Кришан Чандар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Шано, которая приехала из затхлого, душного, тягостного одиночества своего дома, нашла в больнице покой и внимание со стороны мягкосердечного доктора. Сначала у нее появилась надежда на выздоровление, потом надежда стала желанием, а желание – жизненной силой. Шано ехала в больницу, чтобы умереть, – Шано, ничего не видевшая в жизни, в пятнадцать лет ставшая девушкой-вдовой, Шано, близкие которой денно и нощно молили бога о ее смерти. Смерть была для нее единственным выходом.
Шано знала, что старший брат ее мужа оставил ее в больнице, чтобы она умерла подальше от глаз соседей и знакомых, подальше от родной деревни и полей, чтоб никому из семейства не пришлось возиться с умирающей. А когда она умрет, брат ее мужа захватит себе ту землю, единственной наследницей которой она могла бы считаться. Потому он и хотел, чтоб она поскорей умерла. И Шано желала себе смерти. В первое время в больнице она тоже думала, что чем скорее умрет, тем лучше будет для всех. Девушка-вдова живет семье на горе, обществу в укор и жизни в тягость. Чем скорее окажется эта обуза в погребальном костре, тем лучше.
А тут этот странный доктор – он уверяет ее, что жизнь всякого человека священна, что неважно, вдова она или замужем, богата она или бедна. Говорит, что проклята не она, а те, кто не дает пятнадцатилетней вдове выйти вторично замуж, что позор для общества лишать бедных женщин самых естественных прав, что хуже всех те, кто не выносит человеческого счастья.
Шано смотрела в глаза этого странного человека, слушала его мягкие слова, ощущала прикосновение его рук, когда он при осмотре выстукивал ее, и затеплился в ее сердце огонек надежды – ей захотелось жить. Моему отцу казалось, будто он подрисовал свежими красками потускневшую картину. Он чувствовал себя реставратором самой жизни.
Когда у Шано отросли волосы по плечи, она, краснея и смущаясь, попросила у доктора зеркальце и гребень.
Господин доктор сказал:
– Я принесу и зеркало и гребень, но с условием – ты смажешь волосы душистым маслом!
– О боже! Но я вдова – и вдруг косметика! Не могу…
– Можешь. Придется. – Доктор стоял на своем. – Если ты хочешь жить, тебе придется полюбить все ароматы жизни, всю ее красоту. Как ошибаются те, кто думает, будто со смертью мужа умирает и тело его вдовы. Так бывает, но очень редко.
На глаза Шано навернулись слезы.
– Когда он умер, я ничего не понимала. Я даже не успела рассмотреть мужа как следует. Встретила бы случайно – не узнала бы. А люди мне сразу стали говорить: «Теперь ты вдова». Да что я вам рассказываю, господин доктор! Никакой вдовой я себя не чувствовала. А потом поверила – вдова. Пятнадцать лет мне это втолковывали: и голодной оставляли, и насмешками изводили, и били. С утра до ночи топтали меня ногами. Что же делать, так в святых книгах написано.
– Жизнь – самая мудрая из святых книг.
– Что вы, господин доктор! Нельзя так говорить: беду на себя накличете.
– Я это каждый день твержу – и ничего!
Доктор засмеялся и вышел из комнаты, а перепуганная Шано долго стояла, молитвенно сложив ладони, перед изображением Рамы, которое она повесила в своей комнате.
– Всемогущий бог, прости его, – повторяла Шано дрожащим голосом, – он же просто так это сказал, не подумав. Меня накажи за его прегрешения, его не трогай!
С того дня как доктор распорядился доставить Шано зеркальце, гребень и душистое масло, по больнице поползли слухи. Моти Рам рассказывал своим друзьям:
– Ну, это уж чересчур! Выходит сегодня Шано из своей комнаты, причесанная, гребешок в волосах, а доктор тут как тут и своими руками вот такую вот красную лилию ей в волосы!
– Да, но и девица недурна, надо сказать, – заметил Паримал-шах. – Поправилась, налилась, как спелая груша.
– Так ее же всем лучшим кормят, во все лучшее одевают, в самой лучшей комнате живет, только и дела, что в саду гулять – тут не то что как груша нальешься, тут как яблочко закраснеешься. Что ж удивительного?
Оглянувшись, он заметил меня. Крепко схватив меня за ухо, Моти Рам проговорил:
– Вот что, парень! Я тебе дело говорю: зови свою мать обратно, а то доктор – тю-тю!
Мой отец заходил к Шано четыре раза в день: во время утреннего обхода, перед обедом, часа в четыре, прежде чем уйти из больницы, и вечером, после ужина. По вечерам отец просиживал у нее часа по полтора, а то и больше. Шано будто только и жила, что ожиданием его прихода; когда он появлялся, она трепетала, как молодое деревце. Несколько раз Шано просила разрешить ей накормить господина доктора едой собственного приготовления.
– Пока держится температура, думать ни о чем не смей. Поправишься – будешь угощать меня.
А Шано посмотрела на доктора огромными искрящимися глазами и ответила:
– И на это согласна.
Прошло месяца два. Шано больше не температурила, и отец согласился на ее угощение. Правда, всю провизию отец прислал из нашего дома, но готовить должна была Шано. Она была безмерно счастлива. Но еще больше она обрадовалась, когда, поев, доктор разрешил Шано помассировать ему ноги, Обыкновенно этим занимались санитары, которые дивились странным прихотям доктора.
Потом Шано начала вязать для доктора свитер. Как-то раз она сделала замечание старшей сестре, и та взорвалась. До сих пор старшая сестра сочувственно относилась к Шано, но мысль о том, что Шано многому научилась в больнице и может теперь попытаться занять ее место, не давала ей покоя. Она начала распространять слухи, будто Шано нечиста на руку.
Против Шано ополчилась вся больница. А она ничего не замечала вокруг, кроме улыбки доктора.
Неожиданно вернулась мама. Она уже поправилась и рассчитывала побыть еще месяц-другой у своих родственников в Лахоре. Мама и осталась бы там, если б не письмо Моти Рама. И отец и я, оба мы так обрадовались, что просто слов не могли найти. Я запрыгал от счастья вокруг мамы. Она схватила меня на руки и целовала без конца. С отцом мама держалась подчеркнуто холодно, но он на радостях не обратил на это внимания. Ему пора было в больницу, и он ушел, а мама сразу занялась домашними делами. Она отругала слуг, которые, по ее мнению, совершенно забросили хозяйство.
Вечером, перед сном, мать вдруг спросила:
– Кто такая эта Шанти?
– Какая Шанти? А, Шано…
– Может быть, для тебя она Шано, а для меня – мадам Шанти. Когда же это она успела тебе в душу влезть?
– Слушай, ну о чем ты говоришь?
– Я знаю, о чем я говорю. Я все знаю. Боже, дай ты счастья Моти Раму, сына пошли ему, светлого, как луна, жене его даруй свершение желаний! Этот святой человек обо всем мне написал.
– Моти Рам?!
– Да, Моти Рам! И Моти Раму незачем было скрывать от меня то, о чем уже все говорят! Над тобой вся больница смеется, вся округа! Во дворце уже знают о твоих художествах!
– Я же ничего не сделал…
– «Ничего не сделал!» – ядовито передразнила его мать. – Ты никогда ничего не делаешь! Сначала была эта отвратительная змееловка, а теперь еще Шано неизвестно откуда взялась. Я тебя спрашиваю, до каких пор я буду все это терпеть? Неужели тебе самому не стыдно?!
– Почему я должен стыдиться? Разве стыдно лечить людей?
– Лечить? Цветочки к волосам прикалывать – лечение?! Ужинать у нее – лечение?! По полдня сидеть у ее ножек, приятно беседуя, – лечение?! Если это лечение, тогда что такое любовные шашни?!
– Выбирай все-таки выражения!
Мать вскочила с постели и затопала ногами:
– Нечего мне выбирать выражения! Нечего меня одергивать! Не замолчу, пока она с белым светом не расстанется!
– Она выздоровеет и уедет отсюда сама.
– Куда это она уедет, интересно? Не затем она сюда приехала, чтоб уезжать. Конечно, она теперь тут останется. Выучится на сестру, потом начнет вместо сестры работать, а ту подсидит. Потом мое место займет – на это ей немного времени понадобится. Своего мужа загубила, теперь мою семью губит, ведьма несчастная! Но я не собираюсь скандалить с ней – я тебе в последний раз говорю: или завтра же ты выставишь вон эту ведьму, или ноги моей в этом оскверненном доме не будет!
Наутро мать объявила голодовку. За весь день она два раза выпила воды с лимоном, которую ей принесли из дома Моти Рама, – и все. Больше она ничего не ела и не пила, а я в этот день ревел не переставая. Я все старался уговорить отца, чтоб он не обижал маму, но его трясло от негодования, и я понял – он не собирается выписывать Шано из больницы. Так прошел первый день. Потом второй… третий… На четвертый день мама сильно ослабела, она даже говорила с трудом. Она ведь перенесла тяжелую болезнь, путешествие из Лахора тоже было утомительным, а дома сразу все это началось.
Отец ни с кем не разговаривал. Я вынес на веранду мячик для пинг-понга и пытался играть в пинг-понг об стенку. В это время вошел слуга и объявил, что Шано желает поговорить с мамой.
Мама слова не успела сказать в ответ, как, наклонив голову, вошла заплаканная Шано, в помятом дхоти с черной каймой. Губы ее пересохли, руки дрожали. Она припала к маминым ногам и сказала:
– Во многих жизнях была я грешницей. Иначе почему погибло мое счастье? Зачем я только приехала сюда! Под твоим домом я разводила огонь… Прости меня! Я уезжаю, я больше никогда здесь не появлюсь.
Мама не встала с кровати, она только откинула легкое покрывало Шано и всмотрелась в ее бледное измученное лицо: бесцветные щеки, потрескавшиеся губы, ввалившиеся глаза – красота Шано опять померкла.
Шано с усилием развернула сверток, спрятанный до тех пор в ее одежде, и достала свитер.
– Я для него вязала… – с трудом выговорила она. – Для того, кто всегда будет для меня выше бога. Если появится в твоем сердце желание понять боль другой женщины, довяжи своими руками. Больше я ни о чем тебя не прошу.
Шано положила недовязанный свитер на мамину кровать. Плотно сжав губы, она вышла из комнаты, но споткнулась о порог и чуть не упала. От резкого движения край дхоти соскользнул с ее головы – голова была выбрита. Я ни разу раньше не плакал из-за Шано, но тут, снова увидев ее бритую голову, разрыдался.
После отъезда Шано отец ни с кем почти не разговаривал и замкнулся. Казалось, в нем что-то угасло. Много месяцев после этого я не слышал его любимой песенки. Мама, которая раньше терпеть не могла его песенки, теперь многое бы отдала, чтоб услышать ее снова, но, когда она пробовала заговорить об этом, на лице отца появлялось выражение отчужденности, и мама быстро меняла тему разговора. Всем своим видом отец показывал, что не желает вспоминать об истории с Шано.
Через полгода после отъезда Шано мы узнали, что она умерла от чахотки у себя в деревне. Старший брат ее мужа приезжал в наши края по своим делам, заехал в больницу и сообщил об этом господину доктору.
В тот же вечер у господина доктора началась лихорадка, да такая сильная, что температура держалась выше сорока. Мама всю ночь не ложилась спать, ухаживала за больным, а ему не становилось лучше. На другой день установили, что у отца тиф. Температура упала только через одиннадцать дней. Отец ослабел, страшно исхудал – кожа да кости. Тиф дал осложнение на печень. Глаза у него стали желтыми-желтыми. Мать не отходила от него ни днем, ни ночью. Ее будто приклеили к отцовской постели. Это сильно сказывалось и на мамином здоровье, но о себе она не думала.
Раджа повел себя любезно по отношению к господину доктору и распорядился прислать нового врача. Тот лечил отца и подменил его в больнице. Новому доктору помогала старшая сестра. Из Лахора прислали множество лекарств, но отец все не поправлялся – желтуха продолжала мучить его. Отец буквально таял у нас на глазах.
Мать перепробовала на нем все народные средства, все наговоры, заговоры и мантры, давала ему лекарства, присланные хакимом Шамсуддином, поила настойками Шивы Рама. Но все впустую.
Доктор Гирдхари Лал, присланный в больницу вместо отца, делал все, что мог, однако отцу становилось хуже и хуже. Резко обтянулись ребра, глаза, когда-то так красиво блестевшие, запали и померкли, как стоячая вода, на ногах появились отеки.
Каждую свободную минуту мать проводила в домашней молельне. Она часто плакала, прячась в покрывало, но я ни разу не видел слез на ее глазах, когда она была в комнате отца – там она улыбалась.
Она по часам кормила отца, растирала ему ноги и находила время для своих молитв. Ночью, стоило отцу шевельнуться – мама была уже на ногах. Непонятно, когда она умудрялась спать.
Отец все видел, но ничего не говорил. С его пожелтевшего, угасшего лица не сходило выражение какой-то муки, глаза погасли, пересохшие губы и пальцы дрожали. У него началась бессонница. Он молча лежал на спине и неотрывно глядел в потолок. Казалось, жизнь постепенно оставляла его.
Доктора Гирдхари Лала все это приводило в отчаяние. Наш дом погрузился в густую тень уныния. Мы жили как во сне, говорили, двигались, что-то делали. Потом вдруг, будто заслышав поступь смерти, вздрагивали. А если ночью раздавался собачий вой, мама в ужасе прижимала руки к бешено стучащему сердцу, закусывала край покрывала и давилась беззвучными рыданиями. Всегда становится легче от пролившихся слез, потаенные же рыдания рвут душу.
Как-то раз перед нашей верандой появился йог. В одной руке он держал ритуальные щипцы, а в другой – трезубец[9]. За плечами его была подвешена большая сумка. Йог просил милостыню. Мама чуть не доверху наполнила его сумку мукой и рассказала ему о нашей беде. Она и деревьям готова была рассказывать о нашей беде, если б только умела. Она всем и каждому сообщала, как тяжело болен отец, и бросалась добывать всякое новое лекарство, о котором только услышит.
Йог терпеливо выслушал ее длинный рассказ и сказал:
– Я посмотрю на больного. Есть у меня кое-какие травы. Если они помогут, поблагодаришь Шиву-махадева.
Йог осмотрел пальцы на руках отца, осмотрел ногти сначала на руках, потом на ногах. Потом благословил отца и вышел из комнаты. На веранде йог покачал головой и сказал маме:
– Я не властен над его болезнью.
Мама залилась слезами и упала ему в ноги:
– Сделайте хоть что-нибудь! Хоть что-нибудь, йог-махарадж!
– Я не властен над его болезнью, дочь. Если бог захочет спасти его, он спасет. Я видел вестника смерти в его глазах.
Мама вскочила и бросила на йога горящий взгляд.
– Пусть явится этот вестник смерти! – выкрикнула она. – Я ему ноги вырву. Я сама из касты кшатриев! Я тоже поклялась! Пока я жива, смерть не коснется его!
– Как ты можешь остановить смерть? – спросил йог.
– Прежде чем ему умереть, я собственную жизнь отдам. А пока я живу – смерть не сможет коснуться его! Клянусь – не сможет!
Лицо матери пылало от гнева и яростной решимости. Я никогда в жизни не видел ее такой.
Йог внимательно посмотрел на нее, улыбнулся и сказал:
– Я хотел знать меру твоей решимости, дочь. Есть способ излечить его болезнь, но это так трудно, что тебе понадобится много храбрости и терпения.
– Я сделаю все, что прикажете, махарадж! – твердо сказала мать. – Если нужно, я продам все мои драгоценности, лишь бы вылечить его. Жизнь отдам, если нужно.
– Тебе не придется тратить деньги. Будет это тяжким для тебя трудом, но я вижу, ты готова к нему. Так слушай: есть такая лиана, называется она пхапхано. Она иногда растет и на полях, но обычно – в лесу. Все крестьяне ее знают. У нее некрупные плоды, на огурцы похожие. На вкус – сладковатые, но немножко рот вяжут…
– Да-да, я знаю, я их много раз на поле видела! – в мамином голосе снова зазвучала надежда. – Дети их еще любят.
– Правильно. Но в это время года их на поле не найдешь. Только в лесу, на тенистых склонах, где солнца нет. Этот плод холодок любит. Лечить мужа будешь сама. Никому другому не давай. Встань утром пораньше и иди в лес, собирай утреннюю росу с плодов в какую-нибудь посуду. Отдельно сложишь плоды. Росой напоишь мужа, но только смотри, чтоб до восхода солнца успела. Из плодов выжмешь сок и дашь ему через полчаса. Но все это ты должна успеть до восхода солнца. Сорок дней так будешь делать, и, с благословения Шамбху-махараджа, поправится твой муж.
Мама молитвенно прикоснулась к ногам йога и достала десять рупий. Йог от денег отказался:
– Дважды мне подал хлеб твой дом. Больше я не могу принять. Мне пора.
И он ушел, звеня щипцами и распевая мантры.
На другое утро мама взяла с собой Крипу Рама – одного из наших слуг – и отправилась в лес. Еще не начинало светать, когда она с Крипой Рамом вышла из дому, и не рассвело еще как следует, когда они возвратились с полной чашей росы и с плодами пхапхано. Мама была осмотрительна и, прежде чем давать отцу новое лекарство, всегда спрашивала у доктора Гирдхари Лала. Поэтому она тут же послала за доктором. Бедняга еще спал, но, узнав, в чем дело, немедленно явился. Разбуженный ни свет ни заря, он был не в духе, а при виде пхапхано и вовсе взорвался:
– Да это ж дикий огурец; его вечно жуют деревенские мальчишки, когда коз гоняют в горы!
– Знаю, – с большим хладнокровием ответила мама. – Мне у вас нужно выяснить другое: не повредит ему, если он выпьет этот сок?
– Ни вреда от него, ни пользы! – горячился Гирдхари Лал. – Пусть выпьет, и вы увидите.
– Хорошо.
К этому времени Гирдхари Лал потерял надежду вылечить отца и предоставил матери делать все, что она захочет. Он по-прежнему назначал отцу лекарства, но у него не осталось никакой уверенности, что отец выздоровеет.
Мама заставила отца выпить два глотка росы. Потом она дала ему сок за час до восхода солнца. И ей стало спокойнее.
На заднем дворике, на большом камне у забора, сидел Крипа Рам, выковыривая здоровенной иголкой занозы и бурча себе под нос:
– Колючек в лесу – ужасное дело! Опасно… На ровном месте они не растут почему-то… На горах, на обрывах, на круче… козам туда не пробраться… там вот и растется им в тени. Все ноги ободрал, штаны порвал, замерз, рано утром холод ужас какой! Я уж и так завернувшись в одеяло ходил, все равно всю дорогу зубами дробь выбивал. Тигрица твоя мамаша. А мой, говорит, сын не боится в лес ходить, ни в какие овраги не боится спускаться! Так куда я не мог спуститься – она сама лазила. Неужели сорок дней она меня с собой будет таскать?! Черти на твоей мамаше ездят! Я так не могу, я от места откажусь…
Крипа Рам ворчал весь день, но наутро опять отправился в лес. И на третий день тоже. И еще. На пятый день он взмолился. Тогда мама потащила с собой Джагата Сингха, но того тоже хватило только на пять дней, и маме пришлось взять в лес санитара Фироза.
В нашем доме установился порядок: мама вставала затемно и с кем-нибудь из слуг шла в лес. Возвращались они за полчаса, за час до восхода солнца. Мама не допускала никаких отклонений от этого правила, и каждое утро, до восхода солнца, отец пил росу и сок. Слуги уже несколько раз говорили, что ей нет никакой надобности самой ходить в лес, что они и без нее соберут росу. Она только головой качала в ответ.
– А если не найдете? – спрашивала мама. – Или принесете с опозданием? Или поленитесь собирать росу и принесете мне речной водички, тогда что? Нет уж, чем другим доверять, я лучше сама.
На одиннадцатый день мама долго не возвращалась из лесу. Не видно было и Фироза.
Мы ждали их. Солнце уже поднялось над горами, а мамы все не было. Отец несколько раз смотрел на дверь, потом опять молча устремлял глаза в потолок. Расстояние между солнцем и горами все увеличивалось. Слуги бродили с растерянным видом, перешептывались, потом начинали поговаривать, что надо сообщить в полицию. Мы все стояли на веранде, повернув лица в сторону леса, куда ушла мама, как вдруг вдалеке из-за перелеска показался Фироз. Маму он нес на руках.
Все побежали навстречу Фирозу, а я с плачем кинулся за взрослыми.
Фироз запыхался под тяжестью ноши. Маджид с Крипой Рамом внесли маму в спальню и уложили на кровать.
Отец услышал мой плач и медленно отвел глаза от потолка.
– Что случилось? – спросил он.
– Ваша жена сорвалась с обрыва, господин доктор, – ответил старик Фироз. – Очень опасный спуск, скользкий. А овраг глубокий, да к тому же темно было. В самом низу росли плоды. Их теперь мало в лесу. Я уговаривал госпожу не спускаться, а она – нет да и только! А сам я уже стар стал, господин, не мог решиться в этот овраг лезть. Я ей говорил, но она не послушала и начала спускаться. Спускалась, спускалась и поскользнулась, господин! На счастье, жива осталась, но сильно расшиблась, господин доктор…
Отец каким-то чудом ухитрился встать и подойти к кровати, на которой лежала мама. Мама была без сознания, волосы ее растрепались, в них не было ни шпилек, ни гребня, на лбу засохла кровь, щеки перепачканы глиной, лицо измученное. Тонкие, худые руки в синяках и ссадинах, ноги в крови. Она выглядела такой несчастной, что и каменное сердце не выдержало бы.
– Джанки! – позвал отец.
Но мама не слышала его.
Отец опустился на колени перед ней и заговорил хриплым, срывающимся голосом:
– Какой я негодяй, Джанки! Джанки, прости меня, прости меня, Джанки! Клянусь, я больше никогда… никогда… я…
Мама открыла глаза, с трудом подняла пораненную руку и коснулась густой щетины на отцовском лице.
– Я виновата, не ты – с трудом выговорила она. – Я должна просить прощения, не ты. Я думала, ты Шано отдаешь свою любовь, а ты ей только жизнь дал. Я поздно почувствовала это… она умерла… Я виновата в ее смерти и в твоем горе. Может ли виноватый вымолить прощение…
Мама захлебывалась от слез. Слуги, опустив головы, один за другим вышли из комнаты.
Отец обнял одной рукой меня, другой маму и сказал:
– Надо постараться забыть о тех днях. Больше никогда… никогда так не будет. Никогда ты не была мне ближе, чем сегодня. И отныне так будет всегда.
Мама спрятала на отцовской груди счастливое, смущенное лицо и опять расплакалась. Плакал отец. Плакал и я – индийцы ведь народ чувствительный. В наших глазах много слез, и мы готовы плакать где угодно и когда угодно. Иностранцы приписывают это нашей слабости и делают неправильные выводы.
И тем не менее наши сердца не скудеют чувствами, а глаза – слезами. Может быть, когда мы очень далеко уйдем по пути прогресса, мы станем с ненавистью относиться к слезам.
Полдень. Мама сидит, поджав ноги, на своей кровати с рукоделием. Доктор Гирдхари Лал придвинул стул к отцовской кровати. Отец полусидит в постели, обложенный огромными подушками, и тихонько мурлычет свою песенку.
– Что сейчас назначим из лекарств? – прерывает его Гирдхари Лал.
Отец смеется.
– Сейчас можно речную воду назначать – все равно поможет!
Лицо его светилось надеждой.
Гирдхари Лал удивленно смотрит на отца. Мама низко склонилась над рукоделием, погрузившись в работу.
– Что это у вас в руках? – спрашивает ее Гирдхари Лал.
Мама поднимается, показывает отцу мотки шерсти и говорит:
– Я думаю довязать свитер, который начала Шано.
Отец не спеша берет в руки незаконченный свитер.
– Да, – говорит он. – Пришло время его довязать.
В голосе отца нет печали – словно он вспоминает о прекрасном.
Бхаду никогда не любили в кругах низшего чиновничества. В платежной ведомости он именовался Бахадур Али-ханом, но все звали его просто Бхаду, потому что еще вчера он набивал трубки для видных людей округи. Бродил почти голым, кормился то в одном доме, то в другом и ночевал то у одних, то у других соседей. Но Бхаду был грамотным, поэтому мой отец договорился с раджей и тот издал указ, согласно которому Бхаду должен был ехать в Лахор и сдавать экзамены на диплом учителя. Когда он вернулся, раджа в минуту помрачения ума и вопреки советам своих чиновников-индусов назначил Бхаду директором начальной школы. Вчерашний Бхаду превратился в Бахадура Али-хана и приготовился к стычке с низшими чиновниками, потому что он не только привез из Лахора диплом, но набрался еще идей Мусульманской Лиги[10]. Мусульманская Лига вызывала раздражение у многих, включая и моего отца, который уже раскаивался, что рекомендовал Бхаду радже.
Но дело было сделано – теперь Бхаду был директором начальной школы и первым мусульманином нашей округи, получившим диплом в Лахоре. Вернувшись, он женился на Гульнар – дочери покойного чаудхри Дина Мухаммада. Гульнар была вдовой. Она славилась на всю округу своей красотой и изяществом. После чаудхри не оставалось наследников мужского пола, и, умирая, он завещал все свое имущество – землю, сад, два участка для застройки и мельницу – двум дочерям. Младшей сестре Гульнар, Лейле, исполнилось шестнадцать лет, и уж начинали поговаривать и о ее красоте. Многие сватались к Гульнар, но Гульнар отдала предпочтение двадцатидвухлетнему Бхаду и через два года сама предложила ему жениться и на младшей сестре – Лейле. И вот, вчерашний сирота, Бхаду нынче стал Бахадуром Али-ханом, директором начальной школы и нераздельным владыкой двух юных и прелестных жен. Он стал землевладельцем, домовладельцем и уважаемым человеком в округе. Разве всего этого было недостаточно, чтобы вызывать зависть у мелких чиновников?
Все было бы ничего, если б дело ограничивалось мелкими чиновниками, но своевольный Бхаду настолько разошелся, что начал задирать и отца.
Началось все с мамы, которая завела разговор о том, что ребенок уже большой и пора бы отдать его в школу. Отец послал за Бахадуром и попросил, чтобы тот зашел к нам после уроков. Я проревел весь день – мне совсем не хотелось идти в школу, я хотел бы и дальше играть в саду, лазить по деревьям, купаться в речке и разорять птичьи гнезда. Школа казалась мне тюрьмой, а кому хочется в тюрьму! Но когда отец по маминому настоянию пригласил Бахадура к нам, я тоже вышел на веранду, чтоб посмотреть, какой он. До этого я видел его только издали, и он мне совсем не понравился. У него было широкое скуластое лицо с запавшим ртом и надменно торчащим подбородком, огромные руки и ноги, густо поросшие черными волосами. К тому же у него была странная манера ходить, вздернув одно плечо, и подозрительно посматривать на собеседника.
Он и сейчас вошел с настороженным видом. Отец встал ему навстречу, пожал руку, усадил в кресло. Я стоял, прислонившись к ручке кресла, в которое сел отец.
– Это директор твоей будущей школы, сынок, – сказал отец. – Поздоровайся.
Вместо приветствия я почему-то улыбнулся какой-то бессмысленной улыбкой и искоса посмотрел на директора.
– Ну!
Меня пот прошиб, и я еще плотнее ухватился за ручку отцовского кресла, будто она была моей последней надеждой на спасение. Отец нахмурился и повторил:
– Ну поздоровайся же!
Я торопливо приложил руку ко лбу, поклонился и выбежал вон. Прибежав к маме, я расплакался.
– Не пойду в школу! – рыдал я. – Не хочу в школу! Ни за что не буду учиться у черного учителя!
Мама успокаивала и утешала меня, а я все плакал, размазывая грязными руками горячие слезы. Мама приказала подать чай на веранду, откуда доносились громкие голоса. Оставив свои дела, мама подошла послушать у полуприкрытой двери. Я встал рядом с ней. Говорил отец.
– Я знаю, знаю все это… Ты завышаешь отметки мальчикам из мусульманских семей и всеми силами выдвигаешь их, чтоб они потом могли рассчитывать на работу в государственных учреждениях.
– Неправда. Мусульманские дети больше работают, поэтому лучше сдают экзамены.
– Почему же раньше этого не было? – спрашивал отец.
– Где их вообще раньше учили? Школа была полна индусских детей. Прежний директор был ортодоксальным индусом и намеренно не принимал в школу мусульман.
– Неверно. Все эти идеи Мусульманской Лиги, которые ты вывез из Лахора, не дают тебе ясно мыслить.
– Не Мусульманская Лига повлияла на мой образ мышления, а индусы, господин доктор! – возразил Бахадур. – Вы всего не видите. Девяносто пять процентов населения нашей округи – мусульмане. Но раджа у нас – индус, чиновники – индусы, кругом одни индусы, начиная с дворцового советника и кончая деревенским старостой. Во всем княжестве нет ни одного врача-мусульманина.
Отец вспыхнул:
– Уж и мое жалованье стало колоть тебе глаза!
– Дело не в жалованье, а в принципе.
Бахадур Али-хан на миг опустил глаза.
– И раджа тебе колет глаза, хотя в Лахор тебя отправил он!
– Никакого благодеяния он мне этим не оказал. Просто выполнил свой долг.
– Индусский раджа тебя, как заноза, раздражает, зато хайдарабадский низам тебе всем хорош, хотя он и угнетает индусов. Но за это ни ты его не осуждаешь, ни твои газеты.
– Наш низам – монумент справедливости. И то, что газеты пишут против него, – это измышления клеветников-индусов. Наш долг – разоблачать их.
– Измышления! Измышления! Что измышления? Очень много ты читал на урду в Лахоре! Я тебе говорю – политика Мусульманской Лиги для нашего княжества не подходит. Если когда-нибудь раджа узнает, что ты вытворяешь, он возьмет тебя за ухо и вышвырнет вон из княжества.
– Другие придут на мое место! Я не намерен обманывать нацию. Вы много сделали нам зла, но теперь ваш конец близок.
Отец дрожал и задыхался от гнева. Вскочив с кресла, он выкрикнул:
– Мерзавец! Готов разбить блюдо, с которого ешь!
– То блюдо, о котором вы говорите, уже давно все в трещинах. Ни кусочка пищи на нем не осталось – одни трещины.
– Соль свою предаешь! Предатель из Мусульманской Лиги!
Бахадур тоже вскочил, и теперь он и отец вплотную приблизились друг к другу. Началась драка. Отец был очень сильный, но Бахадур Али не слабее, к тому же он был намного моложе отца. На каждый удар отца он успевал ответить двумя.
Мама закричала, на ее крик сбежались слуги и развели дерущихся.
– Вон из моего дома! – рявкнул отец.
Бахадур скрежетал зубами. Он огляделся по сторонам в поисках палки, не нашел, схватил поднос с чайной посудой и грохнул его об пол.
Зазвенели осколки. Бахадур сбежал со ступенек веранды.
Отец был вне себя от злости, но сумел взять себя в руки.
Вскоре он ушел к себе в больницу. Он не пришел обедать, сказав посланному за ним слуге, чтоб его не ждали. Мама ходила расстроенная и ругала Бахадура на чем свет стоит.
Когда отец пришел домой с работы, мама все еще не могла успокоиться.
– Чуяло мое сердце, что мы докатимся до этого! – сказала она отцу. – Пригрели змею.
– Какая уж тут змея, – невесело возразил отец. – Рос мальчик сиротой, хотелось помочь ему. Кто ж мог подумать, что до драки дойдет. Все, что я ему сегодня сказал, я говорил для его же блага.
– Мусульмане не понимают, что такое дружеские чувства… Скажи радже, пускай его прогонят. И побыстрей!
– Нет. Нельзя отбирать у человека работу.
– Как я устала от твоего прекраснодушия! – Мама даже ногой притопнула от возмущения. – Хорошо. Тогда скажи, что ты намерен предпринять?
– Что-нибудь придумаю. Но сына своего, конечно, в эту школу не отдам. Слишком много ненависти в сердце этого человека.
Отец поежился и замолчал, задумавшись.
– Опять ты со своей философией! – безнадежно вздохнула мама и вышла из комнаты.
Почти тотчас к нам пожаловал в гости ходжа Алауддин. Ходжа Алауддин был чистеньким, лоснящимся, белобородым стариком. Зубы у него были очень белые и мелкие, беличьи, маленькие, ярко блестевшие глазки так и стреляли во все стороны. Алауддин был одним из приближенных раджи, человеком очень льстивым, дипломатичным, обходительным и велеречивым. Когда он приходил к нам, он всегда сажал меня на колени, гладил по голове и, достав из кармана рупию, давал мне ее. Ходжа мне очень нравился.








