Текст книги "Верность"
Автор книги: Константин Локотков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Глава двенадцатая
Вторая половина учебного года – самая напряженная для студентов: подготовка к экзаменам, сами экзамены, а для выпускников – завершение работ над дипломными проектами, защита их. Для Федора этот период в нынешнем году был вообще едва ли не самым трудным за все время учения в институте. Но никогда прежде он не испытывал такой бодрости, как сейчас. Федор работал, не щадя себя. Вместе с тем умелый распорядок дня позволял находить время – больше, чем раньше, – для ребенка, для семьи.
Разными путями к разным целям шли Федор и Марина в своей личной жизни: Федор – молчаливо боясь за Марину, она – ожидая Анатолия, лишь с ним связывая свое будущее.
– Марина поддержала твое предложение, – сказала Надя Степанова, – мы написали заметку о Прохорове. (Ах, Сережка, Сережка! В этой истории с ним Федор готов был теперь обвинять только себя.)
Надя рассказала о дальнейшем поведении Прохорова: декан разрешил ему сдать курс по химии, а Сережка и в ус не дует. Вместо того чтобы готовиться, он ходит и грозит, что куда-то пойдет и «потолкует», – имеет удовлетворительную отметку по химии, а его заставляют снова сдавать.
– Завтра появится заметка и сразу же – общее собрание, – сказал Федор.
Дальше Надя говорила о том, какой порядок установился в группе после избрания нового старосты. И хотя никто не устанавливал какого-то нового учебного режима, по рассказу Нади выходило, что он совершенно новый и очень хороший. Рассказывая, Надя останавливалась на тех подробностях, которые особенно должны были интересовать Федора, и вместе с тем так, как если бы это необходимо вытекало из существа дела.
Просто и открыто смотря в лицо Федору, Надя проговорила, качнув головой:
– Вот скажи, Федор, а? Чего бы, казалось, вам не жить?
Помолчав, добавила тихо и с удивлением.
– Чего не поделили, не знаю!
Федор, склонив голову, задумчиво водил карандашом по столу. Что он мог ответить?
– Я этого не понимаю! – сказала Надя уже у дверей. Постояла, думая о Викторе, и решительно вышла. У нее так не будет!
…Федор, особенно в-последнее время, часто раздумывал о Семене Бойцове; удивляла замкнутость товарища, желание остаться незаметным.
«Почему он чуждается людей? – думал Федор. – Почему малейшая товарищеская услуга вызывает у него такую болезненно-стыдливую реакцию?»
Он старался вызвать Семена на откровенный разговор. Однако с Семеном трудно говорить – он избегал бесед на темы, касающиеся его личности. Но и в беседах, не касающихся его, Бойцов не был словоохотливым. Федор запасся терпением: он был уверен, что Семен в конце концов откроется. Его что-то томило, это ясно. Ведь говорила Надя, что он раньше не был таким букой!
Несмотря на сдержанность товарища, Федор сумел уловить, что у него с Семеном общие взгляды на вещи.
Странными были их беседы: говорил один Федор, Семен слушал, короткими замечаниями поддерживая мысль товарища. Он умел слушать, и Федор не раз со смехом ловил себя:
– Э, да что это я один распространяюсь… Не наскучило, Семен? Ты что помалкиваешь?
– Ты правильно говоришь, – смущенно улыбаясь, отвечал Семен.
Бывали случаи, когда он не соглашался с Федором, – это было видно по его глазам. Федор настораживался:
– Не согласен? А по-твоему как?
Семен коротко и не совсем уверенно, точно стеснялся возражать товарищу, опровергал мысль Федора. Тот начинал спорить. Семен от спора уклонялся, говорил:
– Может быть, и так…
Но Федор видел, что он оставался при своем мнении. Это его сердило, и он выговаривал Семену:
– Если чувствуешь, что прав, – доказывай, спорь! Иначе не доберемся до истины. Истина, говорят, рождается в спорах. Так? Нет?
Семен пожимал плечами:
– Наверное, так.
А Федор думал: «Ах ты, хитрец!.. Все понимает, а отмалчивается».
Желание сблизиться с товарищем натолкнуло Федора на размышления: а что у него было в прошлом? Как жил, как учился, кто его товарищи?
Внимательно просматривая его документы, Федор подметил в них одну деталь: везде, где надо и не надо, Семен настойчиво указывал на свое социальное происхождение. Федор несколько раз перечитывал заявление Семена с просьбой принять его в институт. И здесь между строк чувствовалось сердитое, вызывающее: «Вот каков я! Смотрите не ошибитесь!»
«Ишь ты, – с улыбкой думал Федор, – воинственный, оказывается, мужчина!»
Он написал письмо на завод, где раньше, судя по анкете, работал Семен. Ответ пришел скоро. Директор сообщал уже известные факты. Давал краткую деловую характеристику, выражал свое удовольствие по поводу отличных успехов Бойцова и просил подробнее написать о его жизни.
Во втором своем письме Федор рассказал директору о странном поведении Бойцова, о том, что он чуждается товарищей, замкнулся в одной учебе.
«Он учится отлично, но этого еще недостаточно. Нам хочется, чтобы из Семена вышел настоящий инженер-руководитель. А сейчас в этом мы не можем быть уверены. Нам стало известно, что раньше таким он не был. Что же с ним случилось? Может, были какие-нибудь промахи в прошлом или несчастье, и это его мучит?»
Так вот, оказывается, в чем дело: возвращение отца! Директор писал об этом в полушутливом тоне, подтрунивая над Семеном. Но Федор не склонен был иронизировать. Он подумал:
«Я понимаю Семена. Доведись мне, я бы тоже не возрадовался…» Но тут же добавил про себя: «Но к людям, конечно, не изменил бы отношения. При чем тут люди?» Директор писал:
«Глупый мальчик, – взбрело в голову, что все его презирают. Он заявил, что не уважает людей. Вот это очень серьезно, но вы там будьте к нему повнимательней. Для меня странно одно: неужели до сих пор он все еще переживает? Ведь времени прошло достаточно – припекло, значит, паренька по-настоящему».
Припекло по-настоящему… Еще бы! Была у парня гордость – отец-коммунист, и вдруг все перевернулось.
Было еще одно обстоятельство, над которым думал Федор. Он не раз замечал косые взгляды Семена и его растерянность при встречах с Надей. А ее смущение, когда Федор завел разговор о Бойцове? Неразделенное чувство, что ли? Увы, здесь Федор ничем не может помочь…
После некоторого раздумья он решил начистоту поговорить с Семеном. Парень он неглупый, поймет. Можно сказать и о письмах директора, что тут особенного? Встретив Семена в коридоре, Федор сказал ему:
– Зайди ко мне. Есть одно интересное письмо. Тебя касается…
– Меня?
«Какое письмо? Почему меня касается?» – встревоженно думал Семен, идя вслед за Федором в комнату комитета комсомола. Федор сел за стол, выдвинул ящик, достал конверт. Семен стоял у дверей.
– Садись.
– Что за письмо?
– Ты сядь. Сейчас расскажу.
Семен опустился на стул. Что он, Федор, копается там в конверте? Ну вот, достал письмо, опять медлит, потирает лоб пальцами.
– Какое письмо? – тихо переспросил Семен.
– Пишет директор завода… Оттуда, где ты работал…
Директор завода! Семен выпрямился, сразу почувствовав облегчение; проводя ладонью по щеке, вздохнул. Директор завода! А он думал…
– Что он пишет?
Тревоги уже не было в лице Семена, оно выражало добрую, хотя немного и настороженную заинтересованность.
– Директор очень интересуется тобой. Это его второе письмо. В первом он спрашивал, как учишься, как поведение… Я написал, что учишься отлично… Поведение? Тоже ничего компрометирующего нет… Вот общественная работа… Я не знал, как написать… Лгать? Не хотелось. Огорчать? Тоже…
– Огорчать… – Смешанное чувство беспокойства и недоверия отразилось в чертах Семена. Он переменил позу – согнулся, подперев голову руками, но потом опять выпрямился.
Федор молчал, и от этого беспокойство Семена делалось заметней.
– Так ты ничего и не написал? – глухо спросил он.
– Нет! Об этом я ничего не написал.
– Ну, правильно! – вырвалось у Семена: он покраснел и отвернулся, с досадой сжав губы.
– Почему правильно? – Федор старался говорить беспечным тоном, словно речь шла о посторонних и неважных пустяках, не хотелось придавать беседе значительность – боялся отпугнуть товарища. – Почему ты думаешь, что правильно? – с наивным лукавством опять спросил он. – Ведь я обошел вопрос, а мог бы сказать прямо. Значит, я угадал, что мог бы этим его огорчить?
– Конечно. – В голосе Федора было что-то располагающее к нему Семена, но он еще колебался с ответом.
– Ну, – с улыбкой подбодрил его Федор, – почему бы он огорчился?
– Ну, как почему? – Семен качнул головой, словно удивляясь непонятливости Федора. – Ведь он обо мне так… хорошо думает, а я… видишь… не могу его… обрадовать…
При последних словах что-то вроде просительной, виноватой улыбки мелькнуло на лице Семена и пропало.
Это движение в лице товарища не ускользнуло от внимания Федора, оно будто приоткрыло в Семене какую-то слабую, незащищенную частицу души. Одно неосторожное слово, неверный шаг, и Семен готов был снова замкнуться. Он сидел, поникнув, и Федор чувствовал: чем дольше будет длиться молчание, тем меньше возможности откровенного разговора.
«Буду говорить прямо! – решил Федор. – Зачем лукавить? Да и не получается у меня…»
– Знаешь, Семен, что мне показалось? Ты думал, что письмо от отца? Я угадал?
Против ожидания Семен не растерялся и не смутился, он только как-то напрягся весь, да глаза посветлели.
– Да. Я думал: от него. А что? Разве это очень важно?
– Что значит важно? Мне показалось. Он тебе пишет?
– Два раза писал.
– Ты не ответил?
– Зачем он мне нужен? Я не хочу о нем думать и знать!
– Вот хорошо! – обрадовался Федор и, выйдя из-за стола, остановился перед товарищем.
Неожиданно для себя он обнаружил, что очень волнуется и не знает, как быть дальше. Препятствие, которое стояло перед ним – отец Семена, – было устранено, и с легкостью, которую он не мог предвидеть… Значит, «воинственность» Семена, которая сквозила в его анкетах и заявлении, – все это уже прошлое? Федор не знал, что же дальше делать. Но он видел теперь гораздо большее: с Семеном можно говорить без обиняков.
– Слушай, Семен. Ты очень уважаешь директора?
– Директора? Уважаю.
– Он пишет: ты не хотел учиться. Почему?
– Зачем ты это спрашиваешь?
– Да интересно. – Федор, смеясь, взял Семена за руки. – Кто же поверит, что ты не хотел учиться? Отчего же упрямился?
– Почему да отчего… Не все ли равно?..
– Нет, все-таки… И директор вот удивляется. Он тебя очень любит!
– Любит… – Какое-то воспоминание, может быть об отце, на миг изменило черты Семена, он сжал руки, трепетно вздохнул. Опустив голову, минуту посидел так, словно забылся, потом вдруг резко поднялся со стула и с неожиданной страстью проговорил: – Любит? Теперь я… вижу, хотя не знаю… за что. А тогда… Зачем мне это было, скажи! Я не хотел… так! Я хотел, как все! Зачем он меня выделял? Любит или не любит, но – как всех. – Видимо, накипело в душе Семена, он произносил эти слова почти с наслаждением, точно радуясь, что наконец может освободиться от их тяжести. – Он мне и деньги давал, я не брал… Почему мне? Что я ему? Я же все понимал: отец – такой, вот поэтому… – Он махнул рукой и отошел к стене, сел там на стул. Лицо его выражало досаду и утомление, он точно сожалел о чем-то… О вспышке своей, что ли?
– Говори, говори, – сказал Федор.
– Что говорить? Все ясно. Ты вот мне скажи: зачем обо всем этом спрашиваешь?
– Как зачем? Ты мой товарищ…
– Товарищ… – Семен вздохнул, махнул рукой. – Какой я тебе товарищ!..
Заметив возмущенное движение Федора, он испуганно поднялся:
– Федор! Я понимаю все… Я хотел сказать… Вы вот дружите, а я…
Он запнулся.
– Что ты?
– А я… ничем не могу ответить… вот!
– Почему? – спросил пораженный Федор. – Ты что глупости городишь? Чем ты хуже любого из нас?
– Не знаю… Отвык я как-то… от всего этого… Ты вот говоришь: общественная работа… А раньше я разве не участвовал? Ведь пионером был…
– Я знаю это. Я уверен, что ты и сейчас сможешь. Знаешь что? Прочти сначала письмо…
– А можно?
– Конечно. Какие могут быть секреты!
Семен взял конверт, осторожно развернул. Отошел к окну, принялся читать. Прочел и некоторое время стоял неподвижно, не оборачиваясь.
– Что ж, – наконец сказал он и медленно повернулся. Лицо его было добрым, глаза светились мягко и застенчиво. Он протянул письмо. – Возьми. Он правильно пишет. И вообще – он чудесный человек.
– Дай руку! – сказал Федор.
Семен подал руку и смутился.
– Ну, подумаешь… ладно, – заикаясь, сказал он.
Федор обнял его за плечи.
– Семушка! У меня есть друг Анатолий, он всегда в таких случаях говорит: «Наплевать и забыть». Вот и ты: наплюй и забудь! То, что ты придумал, не существует. Не надо сторониться людей. Не надо думать, что ты хуже товарищей, а потому недостоин их дружбы. Между нами говоря, хорошо еще, что никто не знает об этом, а то бы всыпали тебе по первое число. – Федор засмеялся. – Ишь, придумал! И обижаться не надо на людей. Директор вот пишет, что ты обиделся на людей… Зачем это? Разве они желают тебе зла? Но, может быть, некоторые иногда спешат, не замечают человека. – Федор подумал, нахмурился. – Есть такие! Но им за это вот от таких, как директор, здорово попадает: «Смотрите, черти, помогайте друг другу!» На отца ты правильно смотришь – оторвал и забыл. И тут тебе особенно нечего раздумывать и волноваться. Я давно хотел с тобой поговорить на эту тему, да разве с тобой столкуешься! – Федор, улыбаясь, сжал плечо Семена. – Мало того, что плетешься где-то в стороне, чуть что – сразу в свою норку, и ни за что не вытянешь… Но теперь, Семен, я от тебя не отстану. Да ты и сам подумай: зачем тебе эта поза? Что в ней хорошего? Иди к нам, давай работать вместе. Трудно сначала? Пересиль себя! Без умения жить с людьми, без постоянной потребности приносить пользу обществу ты не можешь стать хорошим инженером. Конечно, ты сам это хорошо понимаешь. Я тебя хочу спросить: у тебя есть желание помогать институту?
Семен ответил не сразу. Есть ли у него желание? Этот вопрос для него звучал сейчас так же, как если бы его спросили: хочешь ли быть таким, как все?
– Что я могу сделать для института? Я бы хотел, да разве я смогу? Я отвык, Федор.
– Вот и надо привыкать.
– Я ничего не могу. Ну что? Я только могу с книгами… учиться. И все.
– О! – подхватил Федор. – Это много. Это значит, ты все умеешь.
– Как так?
– А вот как! Ты член технического кружка?
– Нет.
– Почему?
– Да так. Что там интересного? Зады твердят.
– Вот! И я так думаю! Мы с Виктора снимаем обязанность руководителя, он только внешний лоск наводит, а дела не видно. Пусть занимается литературным кружком. А руководителем технического кружка назначим отличника Семена Бойцова!
– Это очень смело, – сказал Бойцов. Мысленно представив себя в роли руководителя, он усмехнулся: Бойцов – руководитель!
Но Федор говорил так («Ой, хитрый!» – подумал Семен), словно у него не только не было никаких сомнений, но даже как будто он был недоволен собой, что так поздно предложил Семену руководить кружком; он даже покачал головой и произнес:
– Черт возьми, а? – Сперва в досаде поморщился, а затем восхищенно посмотрел на Семена. – Согласен?
– Я не справлюсь.
– Не хочу и слушать! Через четыре года дадут тебе цех или конструкторское бюро, тоже скажешь: не справлюсь?
«А в самом деле? – подумал Семен. – Там цех, а здесь только еще кружок…»
– Ну, хорошо, – после минутного размышления сказал он и слегка покраснел: ему стало неловко оттого, что он так упирается.
– Теперь вот что, – продолжал Федор, – попрошу помочь нашей газете.
– Чем же я могу помочь?
– Ты хорошо рисуешь.
– Вот, заметил! – Семен засмеялся. – Ну и что же?
– Мы введем тебя в состав редколлегии. Согласен?
– Что ж, вводите. Теперь посыпалось!..
Он так смешно, растерянно махнул рукой при этом, что пришла очередь рассмеяться Федору.
– Ничего, ничего! Ты только окунись в эту работу… Я на себе испытал. Первая твоя работа в газете будет вот какая: на Сережку Прохорова поступила заметка. Изобрази его посмешней. Вот тебе фотография. Срисуй. Или, может, с натуры лучше?
Семен уткнулся в фотокарточку. Очкастый, с язвительной улыбкой, курносый, смотрел на него Сережка.
– Я его с натуры, – вдруг весело сказал Семен.
Федор взял его за локти, чуть притянул к себе, приподнимая, и опять легонько оттолкнул:
– Хлопочи!
Глава тринадцатая
В тот же день, вечером, на консультации по термодинамике, Сережка Прохоров почувствовал на себе упорные взгляды Семена Бойцова.
– И с чего он в меня уткнулся? – тихо спрашивал он Бориса Костенко, толстого, меланхоличного на вид, но очень славного, известного своей добротой парня, первого шахматиста в институте. – Смотрит и смотрит… Ты не знаешь?
– Затрудняюсь тебе сказать, – отвечал Борис.
Сережка чувствовал себя, все беспокойнее: он видел, что Бойцов что-то быстро набрасывает в тетради. Сережка украдкой показал ему язык, потом – кулак. Женя, сидевшая рядом с Семеном, погрозила Сережке пальцем. Тогда тот начал принимать позы – надувшись, подняв брови, важно поворачивал голову, повинуясь плавным указаниям ладони Струнниковой.
– Так, так, так, – шептала девушка, заглядывая через плечо Семена и кивая Сережке. – Еще немного. В профиль, в профиль, – показывала она.
Сережка поворачивал голову в профиль.
– Есть! – деловито кивнула Женя.
Раздался звонок. Прохоров двинулся к Семену, но тот предусмотрительно скрылся.
– Ой, похож, ой, похож! – восхищенно повторяла Женя и всплескивала руками. – Прямо вылитый!
На следующий день в газете появилась заметка и карикатура на Сережку. Он был изображен в виде петуха, с огромными очками. Хвост состоял из перьев-дисциплин. Из-под крыла торчало горлышко полбутылки.
Сережка протиснулся сквозь толпу студентов, сгрудившихся у стенгазеты, неторопливо прочел заметку, критически осмотрел карикатуру, сказал:
– Неостроумно. – И вылез, красный, злой, то и дело поправляя очки.
К вечеру стало известно о назначении на завтра общего студенческого собрания. В объявлении было указано:
«Разбирается вопрос о поведении студента первого курса Прохорова».
Сережка не ожидал такого оборота. Он явился в комитет комсомола и заносчиво и крикливо заявил, что Купреев не имеет права выносить вопрос о нем на общее собрание, поскольку он, Прохоров, не комсомолец, и вообще никому нет никакого дела до его учения и дисциплины.
– За «хвосты» я снят со стипендии и в ней не нуждаюсь, – кричал он, – мне дядя помогает! Понятно вам? И вообще это дело директора, а не ваше.
– Понятно нам, – сказал Федор. – Собрание завтра, в семь тридцать. Твоя явка обязательна.
Сережка пошумел еще немного и ушел, хлопнув дверью.
Был выходной день, студенты ушли в театр на дневной коллективный просмотр спектакля «Человек с ружьем». Сережка настолько разозлился, что не пошел со всеми и остался в общежитии. Он решил демонстративно не идти на собрание.
Однако вечером, когда все затихло в общежитии и Сережка, остался один в пустых и гулких коридорах (в комнате он не мог усидеть и бродил по этажам), он не выдержал и, кляня все на свете – Купреева, и свои «хвосты», и ту минуту, когда пришла ему идея списать титры, – выскочил из общежития и, придерживая очки, побежал в институт.
– Бежит, бежит, – сообщила Женя Струнникова, прильнувшая к окну Большой технической аудитории. – А спешит как! Спешит как!..
Сережка с шумом распахнул дверь в аудиторию и, зло блеснув очками на президиум и обведя взглядом притихшее собрание, громко сказал:
– Явился! Можете начинать.
Воинственно приподняв плечи, он полез через ноги товарищей в угол.
Федор Купреев поднялся за столом президиума.
– Товарищи! – сказал он. – Общее собрание студентов младших курсов считаю открытым. На повестке дня один вопрос: о моральном облике советского студента. Слово имеет секретарь партийного комитета Александр Яковлевич Ванин.
Да, тучи не на шутку сгущались над головой Прохорова. Сам секретарь парткома выхватил его из угла своими маленькими цепкими глазами и понес через всю аудиторию. Сережка сжался, втянул голову, затих.
Поступив на первый курс института, ом проникся гордым убеждением, что за свою небольшую жизнь хлебнул больше горя, чем все окружающие его молодые люди. У него не было ни отца, на матери – умерли от тифа в двадцать втором году. Жизнь схватила Сережку, и пошел он кочевать по станциям, по детским домам, по чужим людям. Он нигде не мог ужиться, потому что имел беспокойный характер и очень ложное представление о своем праве на жизнь, которое кто-то добыл для него. Он, конечно, знал, что если б не советская власть, не видать бы ему института, но он молчаливо и гордо уверил себя, что на все, что у него было, он имел право и никто не мог, не имел силы отнять это право. Он очень важничал, рассказывая о своем прошлом, и считал вполне законным и допустимым для себя «плевать» на все. Он не знал еще, что те ласковые люди, которые нянчились с ним много лет, могли быть и суровыми, когда это потребуется.
И он затих, сжался, читая суровость и недружелюбие в глазах товарищей, чувствуя, как теряет обычную уверенность в себе.
Ванин, перед тем как выступать на собрании, долго рылся в канцелярии в делах Прохорова, читал его автобиографию, справки, расспрашивал о нем товарищей. Надо было дать ему понять, что такое поведение порочит звание студента.
Ванин говорил очень тихо, приподняв острые плечи. Всем своим видом, казалось людям, он подчеркивал полное пренебрежение к объекту разговора – к самому Прохорову: полуотвернулся от него и ни разу не удостоил взглядом, даже фамилию Прохорова произносил с видимым усилием.
Секретарь парткома говорил об антиобщественном поведении Прохорова, о его наплевательском отношении к законам общежития, о том, что он не уважает и не ценит забот о нем государства.
– В кого, собственно, превращается Прохоров? – спрашивал Ванин, подняв руку ладонью вверх. – Мне неудобно даже назвать его студентом, настолько он опустился; становится прямо странным, что он сидит рядом с нами, что до сих пор мы должным образом не оценили его поведения. Скажите, пожалуйста, нам нет никакого дела до его учебы и дисциплины! Так он заявил в комитете комсомола! Ишь, анархист какой объявился! Значит, он может приходить в общежитие пьяным, обрастать «хвостами» – и нам никакого дела!
Да, почва окончательно уходила из-под ног Сережки. Он несколько раз порывался вскочить и прервать Ванина, но сзади и сбоку так зашикали, что Сережка сразу сник. Его очень беспокоило, что Ванин ни словом не обмолвился о его, Сережкином, прошлом, о том, что он, Сережка, был беспризорником… Он считал, что если бы все узнали об этом, то его, конечно, сейчас же оправдали бы. Но секретарь парткома, видно, не придавал его прошлому никакого значения.
Ванин закончил требованием сурово наказать Прохорова.
Сережка поднял руку, но Купреев не дал ему слова.
Совсем растерянный, он не ожидал уже ничего доброго для себя.
Вверху, на балконе, облокотившись о перила, стояли студенты старших курсов с внимательными и озабоченными лицами. Эти чем-то уже не походили на тех, кто сидел в зале. Они держались с той естественной, сдержанной и простой солидностью, которая выработалась за пять лет пребывания в институте. Подтянутые, они жили уже другой, установившейся жизнью. Кто знает, может быть, и среди них был когда-то свой Сережка Прохоров, но товарищеская среда подняла его, поправила, указала дорогу, и теперь стоит он на балконе и, волнуясь, следит за происходящим. Прохоров этого не мог знать. Но это знал Ванин. И ничего не было случайного и неправильного в том, что он так сурово пробирал студента.
Сойдя с трибуны и сев на свое место в зале, секретарь парткома нахохлился и уже не сводил глаз с Прохорова, со щемящей теплотой думал о том, как трогательно смешна его большая голова на слабой шее и как, наверное, больно переживает он этот суд товарищей.
Говорили студенты. И, слушая их, Сережка с закипавшими в горле слезами думал о том, что он их совсем не знал и как они все безжалостны к нему.
Борис Костенко, толстый славный добряк, с которым он сидел всегда рядом и делился последней папироской, говорил чужим, незнакомым голосом, уткнувшись длинным носом в бумажку, на которой было записано его выступление.
– Не пройдет, Сергей, – грозил он пальцем. – Я тебя давно предупреждал: брось, пожалуйста! А ты все шуточками отделывался. На прошлой сессии почему две двойки получил? Я тебе отвечу почему… Мы занимались, а ты в городе пропадал. Вот тебе и результат. Не исправишься – исключат тебя из института, и я первый одобрю это. Так ты и знай.
Он неприязненно скосил глаза, разглядывая Сережку.
– О твоем поведении тут уже говорили. Мерзкое, надо сказать, поведение. Мерзкое! – Он повернулся к Купрееву. – Я кончил свое выступление. – И пошел на место, важный, толстый, сердитый.
Потом говорил Аркадий Ремизов. Он не выдержал и спустился с балкона.
Первокурсники видели Аркадия на трибуне лишь в роли конферансье. Его манера говорить и держать себя перед собранием была непохожа на обычную манеру его общения с аудиторией на вечерах. Это были не те жесты и слова, которых по привычке ждали от всеобщего любимца, добродушного, охочего на шутку Аркаши. Это были жесты и слова серьезного, вдумчивого и строгого человека. И говорил он с такой скромной простотой, что все сразу вспомнили: Ремизов скоро защитит диплом и уйдет от них – инженером – в большую жизнь. И в аудитории установилась внимательная, почтительная тишина.
Аркадий говорил об ответственности молодых людей перед обществом. И, слушая его, Сережка окончательно уверился в том, что дело его непоправимо проиграно; единственное, что могло его оправдать, – его прошлое – после выступления Ремизова ему самому представилось таким незначительным и ненужным, что казалось странным, как это он хотел оправдаться им. Уж кто-кто, а Ремизов должен был знать цену такому прошлому: он сам воспитывался без родителей. И вот он не только не пожалел Прохорова, а даже уличил в нечестности перед государством, которое его воспитало и дает возможность получить образование.
– А если бы ты, Сергей, представь на минуту, родился и вырос где-нибудь в капиталистической стране, – сказал Аркадий, – что бы ты сейчас представлял собой, интересно знать? Студентом был? Что-то я очень сомневаюсь в этом – капитала бы у тебя не хватило.
Аркадия сменила Надя Степанова. Выступая, она сильно смущалась, но не говорить не могла: слишком было важным и для нее все, что обсуждалось на собрании.
Надя говорила о норме поведения молодых людей. Она напомнила собравшимся о статье «Этика», напечатанной в «Комсомольской правде».
– Вежливость, взаимное уважение, честное выполнение своих обязанностей, – все это должно входить в норму поведения молодежи, – сказала Надя.
Попросил слова Виктор Соловьев. Он выступал на каждом собрании. Скоро предстояло обсуждение поступка самого Виктора (пока еще никто, кроме членов комитета и Ванина, не знал о неуплате им членских комсомольских взносов), и, слушая его, Федор хмурился и поглядывал на Ванина. Тот, увидев на трибуне Виктора, беспокойно шевельнулся и, вытянув шею, приложил ладонь к уху.
Нельзя сказать, чтобы он любил Виктора, но все же… это было ровное, установившееся, спокойное отношение.
Однажды Ванин, желая побеседовать с Виктором, пригласил его к себе в партийный комитет. Разговорились о литературе, о прошлом… Виктор не мог припомнить, какими интересами они жили в семье. Книги? У отца книг не было. Приходилось пользоваться библиотекой приятеля отца – бухгалтера МТС. Книги у него – всякая смесь. Современных не приобретал. Атмосфера в семье, по словам Виктора, была дружная, и уход отца их всех поразил, хотя нужно отдать ему справедливость: он никогда ни в чем не отказывал детям.
Потом Виктор спросил:
– Вы не читали в воскресном номере областной молодежной газеты мою поэму? Если вас интересует, с удовольствием дам прочесть. Конечно, это не перл, но… без ложной скромности, любопытно.
Когда Ванин ответил ему, что поэму он читал и она, на его взгляд, плоха, далека от жизни, Виктор покраснел и, кажется, рассердился, хотя видно было, что старался это скрыть.
Своему проступку – неуплате членских взносов – он не придавал большого значения.
– Мелочь, – сказал он. – Федор хочет просто подчеркнуть свою неподкупную принципиальность.
Ванин ответил, что мелочей в работе не бывает.
– Такие мелочи иногда очень грустно кончаются.
Он долго беседовал с Виктором. Тот как будто соглашался со всем, но когда он ушел, Ванин испытывал уже вполне определенное разочарование, тем более досадное, что оно было неожиданным.
Сейчас, увидев Виктора на трибуне, Ванин опять вспомнил сына. Честный, прямой, настойчивый, простой и застенчивый, как девушка… У него мужественное юное лицо и мягкие жесты… С каким смущением он принес первую свою поэму и, пока отец читал, взволнованно ждал… А потом признавался: «В рукописи, я думал, совершенство, а напечатали – не то, не так…»
Да. И вот рядом лицо Виктора, небрежно поднятая бровь…
Говорил Соловьев чисто, гладко, подчеркивая слова законченными, продуманными жестами.
До собрания, в беседе с Федором, Виктор высказывал мысль, что с Прохоровым поступают слишком круто, вынося вопрос о его поведении на обсуждение общего студенческого собрания, тогда как следовало бы предварительно по-товарищески попытаться убедить его и поправить.
Федор и сейчас ожидал услышать от Виктора то же самое. Однако Соловьев оказался дальновиднее.
«Обрабатывает для себя общественное мнение», – думал Федор, вслушиваясь в ровную речь Виктора, бичевавшего «аморальное поведение» Прохорова и подчеркивавшего важность подобных обсуждений.
К концу выступления он забыл уже о Прохорове и кончил словами:
– Надо жить, товарищи, полным дыханием, с широко раскрытыми глазами.
Ему аплодировали.
«Ах, любит сорвать аплодисменты!» – подумал Федор.
Подождав, пока Соловьев сядет на место, он попросил Марину, старосту группы, сообщить собранию о том, как Прохоров посещает лекции.
Марина с некоторых пор приобрела уверенность и внутреннее спокойствие. Движения, не утратив прежней мягкости, стали быстрее и решительней, а в глазах появился новый, живой блеск пристального внимания ко всему.
Держа в руке тетрадь, она перечислила лекции, на которых отсутствовал Прохоров. Постояла немного, ожидая вопросов, но так как Федор молчал, а всем был уже ясен вопрос, Марина, неизвестно на кого сердясь, сказала:
– Все.
Наступила та пауза, которая, кажется, бывает на любом подобном собрании, когда все ясно и остается лишь вынести решение, сказать последнее слово. Федор неловко потоптался за председательским столом. Но Ванин уже пробирался между рядами.
Он взошел на кафедру. Он говорил так же, как и раньше, почти без жестов, немного наклонившись вперед, но тон его был совершенно иной: чуть-чуть по-отечески ворчливый, удивительно доброжелательный. Сидящие в зале как-то приободрились, вытянулись с любопытством и оживившимся вниманием, как если бы они встречали незнакомого оратора. Но все знали Александра Яковлевича и верили ему, и каждый, слушая, проверял себя его словами. Ванин говорил о нашей коммунистической морали, в основе которой (он напомнил слова Ленина) лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма.