Текст книги "Верность"
Автор книги: Константин Локотков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
Они жили на стипендию. Видя, как Марина болезненно, хотя и желая это скрыть от него, переносит неустройство их жизни, Федор сказал ей однажды:
– Ты очень нетерпелива. Сразу ничего не делается.
– А разве я требую чего-нибудь от тебя?
– Требуешь! Требуешь молча и неотступно!
Неужели он сказал это так резко и обидно, что заставил ее побледнеть?
Она ответила тихо, расширив посветлевшие глаза:
– Этого еще недоставало! Я прошу не вытягивать у меня из души то, в чем я еще сама себе… боюсь сознаться.
Сказала – и испугалась. Странно выпрямилась, подняв задрожавшие пальцы к подбородку, будто ожидая удара. Повернулась и, прижав платок к лицу, быстро вышла.
Федор стоял растерянный и оглушенный.
В чем она боялась сознаться? Опять эта недоговоренность! Неужели ей не надоело все это: постоянное недовольство, недомолвки, неуважительная скрытность, словно он чужой ей человек? Или она думает, что Федор не в состоянии понять ее? Какая чушь, это его единственное сейчас желание – понять Марину и помочь ей! Может быть, действительно он в чем-нибудь виноват – так пусть ясно и определенно скажет, в чем именно.
Решив сейчас же поговорить с Мариной, он отправился разыскивать ее. Подруги сказали, что она уехала в город к матери.
Федор вернулся к себе, сел на койку и, опустив голову на руки, задумался.
Он просматривал всю совместную с Мариной жизнь холодно и требовательно, глазами постороннего человека, так, как когда-то учил отец: следи за собой во всем.
Почему их жизнь вдруг стала сумеречной, без красок, похожей на соседство равнодушных людей? Кто виноват? Марина? Нет, если отбросить эти последние месяцы, ничего не было в прошлом такого, что говорило бы не в пользу доброго, настоящего чувства жены.
Кто же тогда виноват?
Просматривая себя тем же холодным, требовательным взглядом, Федор вдруг нашел непостоянство в собственном чувстве. После женитьбы он стал меньше думать о Марине. Да, да, он успокоился – Марина рядом! – и одной мысли: дело, дело, дело! – подчинил общую теперь с Мариной жизнь.
– Ты аскет, – сказал ему однажды Виктор.
Федор не возмутился. Не считая оценку Виктора справедливой, он все-таки думал: «Разве это очень плохо – быть аскетом?» Но сейчас, в воспоминании, реплика товарища уколола больно.
Виктор, наверное, хотел сказать: зачем, неудобный ты человек, обзавелся семьей? Книга – твой друг, товарищ, жена, ну и копайся на здоровье, а другим не отравляй жизнь.
К черту! Виктор, как поэт, наивно уверен, что умеет понимать души людей, и рисуется этим. Да, у Федора есть недостатки, он сам их находит и выбрасывает, как сор, но он далеко не аскет. «Спартанец», – сказал отец. А это совершенно другое понятие. Федор гордился отцовской оценкой и – к черту все остальные оценки обывателей и поэтов!
Поэтов… Опять Федор вспомнил беседу о поэзии. Отец, отец, неужели все-таки Федор жил не совсем правильно? Неужели он сам виноват в разладе с Мариной?
Отец, Маринка, простите… он…
Что – он? Федор сидел, упрямо сжав губы. Как бы ни облегчали душу покаянные мысли, какими бы справедливыми ни казались они, все-таки Федор не видел выхода: ничего не могло измениться в их жизни, если для семейного счастья Марина требует отказаться от счастья идти вперед.
Надо пожить еще – может, и отыщется выход.
После лекций Федор поехал к Марине.
– Явился, – сказала мать хмуро, – ребенка не жалеете.
Павлик был занят делом: шел вдоль стены. Продвигался медленно, покачиваясь и ежеминутно приседая, готовый в случае необходимости опуститься на пол. Движение его затрудняла крышка от чайника, которую он держал в руке. Она царапала стенку и звенела при ударе – ее поэтому не хотелось бросать. Увидев отца, он стремительно сел на пол, протянул к нему руку и что-то радостно и быстро проговорил.
– Ну, иди, иди, – тихо сказал Федор, приседая около ребенка. Павлик сначала вцепился в его колени, потом, очутившись на ногах, – в воротник рубашки. Федор поднял его и поцеловал в глаза – сначала в один, потом в другой. Они у него темные, Маринины и овал лица такой же – нежный, продолговатый.
– Ах ты, коротышка моя маленькая… соскучился, – шептал Федор, прижимаясь щекой к лицу сына.
Марина была в другой комнате. Федор прошел к ней. Она лежала на диване, глядя в потолок, волосы – волнами на подушке.
– Марина…
– Иди сюда, Федя. Сядь!
Положила ему руки на колени и, повернув лицо к стене, затихла…
…Ночью пугающе равнодушно и покорно говорила:
– Ничего мне от тебя не надо, Федя… Учись, работай…
– Я буду! Но ты… – Он вовремя оборвал себя. – Но я не знаю, что же такое между нами…
– Ничего. Все хорошо.
– Ты скрываешь что-то.
Марина молчала.
– Вчера директор отдал распоряжение коменданту. Скоро получим комнату.
Ответа снова не было.
– Марина!
– Спи! – Недовольно отвернулась и, будто опять испугалась, не оборачиваясь, ласково и раскаянно погладила ладонью его щеку. – Спи! Все хорошо…
Марина боялась сознаться себе в том, что она не только ничего не требовала от Федора (тем более в такой форме, как он вообразил: молча и неотступно), но вряд ли и желала теперь перемен в своей жизни. Больше того, прошлые надежды на лучшие перемены начали представляться ей глупыми и унизительными. Чего она добивалась от Федора, на что надеялась? Неужели хоть на минуту могла допустить мысль, что Федор ради семейного блага откажется от своих стремлений? Нет, Федор не может жить иначе. Ни одного лишнего часа сверх своей жесткой нормы он не отдаст семье!
«Нет, что за дикость! Я вовсе не требую, чтобы он отказался от своих стремлений! – думала Марина. – В своей цели Федор видит единственный смысл жизни, и я не должна ему мешать. Я и стараюсь не мешать. Но сердце – что с ним поделаешь! Так иногда станет обидно и горько: одна, одна, всегда одна! И такая на Федора злость появится, что… не знаю… взяла бы да и убежала куда-нибудь. Он все видит, конечно. Говорю себе: так нехорошо, ты только расстраиваешь его, мешаешь сосредоточиться на работе. И ничего не могу поделать с собой… Но я Федора не виню ни в чем. Ведь и те, особенные, люди, на которых он хочет походить, они тоже ради дела отказываются от всего. Не вина Федора, что эти люди таковы: тут смешно говорить вообще о чьей-либо виновности…»
Марина успокаивала себя этими мыслями. Она пугалась новых горьких раздумий, оберегая свое чувство к Федору. Марина гнала их, но они приходили вновь и вновь.
«Хорошо, пусть он стремится к своей цели. Но почему и я должна бежать за ним? – думала Марина с недоумением и досадой. – Из-за страха потерять его? Из-за любви? Прекрасно, ради него я готова на все, – разве он не видит, что я только ради него учусь в институте?»
И тут же решительно спрашивала себя:
«Но почему только ради него? Ведь сказать ему прямо: не хочу, – и он оставил бы меня в покое, отказался от мысли видеть меня инженером. Может, это было бы и лучше. Он пусть учится, я буду заботиться о нем, о сыне… Ведь сколько у нас женщин, не все же они инженеры и ученые. Каждый делает то, к чему расположено сердце. Я учусь. Может статься, что я даже окончу институт. Но я не привыкла к такому труду. Почему же я учусь? Я теперь понимаю: мне стыдно себя… Стыдно того, что я не такая, как все девушки, хочу, чтобы этого никто не заметил. Я горда – это мое наказание. Учусь из-за стыда и гордости, потому что не учиться сейчас, и тем более не желать учиться, очень странно. Не хочу давать людям повод для укоризны и насмешек и, еще хуже, для удивленного сожаления. Никто не скажет, что я не прилежная студентка. Но никто не знает, во что обходятся мне хорошие отметки и мое «хорошее» настроение, с каким я вхожу в институт…»
Едва Марина поняла, что именно заставляет ее учиться, как сразу улетучилось душевное спокойствие. Нет, невозможно оправдать одиночество простым решением, за которое она цеплялась раньше (всем хватит места под солнцем!). Федор учился, уходил вперед. Что обещает жизнь, когда все чаще между супругами обозначается несогласие во взглядах? В отчаянии Марина бралась за книги и опускала руки: это только Федор может так стремительно и жадно переваривать все эти премудрости, а у Марины нет ни сил, ни желания преодолевать их, нет и уверенности, что она сумеет справиться с ними. Чего ей хочется? Взять бы «Анну Каренину» и где-нибудь в одиночестве почитать, подумать, погрустить.
По вечерам, когда засыпал Павлик, чувство одиночества гнало Марину из дому. Поспешно, точно по неотложному делу (люди не должны догадываться о ее тоске), проходила она по улицам Студенческого городка. Ярко светились окна института. В лабораториях и кабинетах занимались студенты. «Зачем иду? Ведь все равно не покажусь на глаза – нельзя мешать!» – думала Марина, быстро поднимаясь по ступенькам вестибюля. В библиотеку вел прямой длинный коридор, через каждые три шага – кабинеты. Марина шла, не глядя по сторонам. Вот и комитет комсомола. Из полуоткрытой двери доносятся голоса. Если вслушаться, можно различить голос Федора. А если повернуть голову и чуть приподняться на носки, можно увидеть его, что-то горячо доказывающего комсомольцам. Марина стремительно, не поворачивая головы, проходила мимо комитета комсомола. «Опять заседание, – с сожалением думала она. – И о чем они разговаривают?» В библиотеке сидела над раскрытой книгой час, два, пока не начинали болеть глаза. Мало что понимала из прочитанного – какие-то отрывки, перепутанные с мыслями о Федоре. Из большой технической аудитории – там шло новое кино – с шумом и смехом выходили студенты. «Какое кино! Мы очень занятые люди, нам некогда заниматься этими пустяками. Двенадцатый час – пора домой. Войти в комсомольскую комнату, сказать: «Пойдем домой?» Нельзя. Он занят. То собрания, то какой-то диффузионный аппарат».
Темными улицами очень медленно Марина возвращалась домой. Странное безразличие ко всему охватывало ее (так было вчера, так – сегодня, так будет продолжаться всю жизнь – одна, одна…).
Укрыв сына, Марина долго сидит неподвижно. Спешить некуда. Федор вернется, когда она будет уже спать глубоким сном. Вновь приходит горькое раздумье – с взыскательным и упорным любопытством Марина думает о своем чувстве к Федору.
Марина никогда раньше не искала в Федоре недостатков. Если что в чем не совсем принимала, то находила этому оправдание. Теперь она ловила себя на том, что придирчиво ищет в муже недостатки. И она их обнаружила – качества, которые не могла теперь оправдать, которым раньше находила объяснение.
Безусловно, Федор любил Марину, ребенка, но эта любовь на поверку оказывалась обидно несоразмерной с его страстью к делу. Сравнивая Федора с товарищами, Марина сперва обнаружила, что общие интересы объединяют разных людей. Одни, может быть, были лучше Федора, другие – хуже, но у многих из них дело и заботливое внимание к девушкам и женам естественно и гармонично сочетались. Больше того, их мир, казавшийся раньше одномерным, лишенным жизненных красок (все очень серьезно, все подчинено делу), оказался настолько заманчиво-человеческим, простым, чудесно открытым и для улыбки и для нехитрой шутки, что Марина изумилась. И, с любопытством вглядываясь в открывшуюся новую жизнь, Марина вдруг почувствовала, что не находит оправдания Федору. Она испугалась, хотела не думать больше об этом, но чем глубже пыталась скрыть горькую находку – недостатки Федора, тем сильнее обозначалась трещина в ее душе.
Невозможно было заставить себя не сравнивать Федора с товарищами! Ставя же его рядом с товарищами, Марина с неожиданной заинтересованностью приглядывалась и последним.
Ее увлекала вторая, увиденная ею институтская жизнь: прелесть студенческих вечеров, волнующее оживление танцплощадок в выходные дни, красивые и хорошо одетые молодые люди, которых Марина раньше не замечала и не хотела замечать. Она и прежде ловила на себе мужские взгляды, но была к ним равнодушна; теперь они были ей приятны.
Она нравилась!
Эта мысль пугала. Марина старалась подавить ее.
Было нехорошо, нечестно по отношению к мужу думать об этом. По ночам она едва удерживалась от слез. «Ах, Федор! Ты, ты во всем виноват!»
И, пытаясь обвинить во всем Федора, все-таки не могла утешить себя.
«Господи, какая глупость, какая глупость, при чем тут Федор? Сама испорчена до мозга костей», – растерянно и жалко твердила она и вновь замыкалась в себе, вся уходила в заботы о сыне.
То думала вдруг с внезапным облегчением:
«Ой, глупая, что же здесь нехорошего? Танцы, веселье, музыка нужны человеку, чтобы украсить жизнь. И в желании нравиться, конечно, нет ничего предосудительного».
И, успокаивая себя так, она незаметно для себя постепенно освобождалась от необходимости измерять свои поступки мерой любви к Федору.
Глава пятая
Каждую субботу, ровно в пять часов, Ванин вызывал Федора по телефону и спрашивал:
– Вы еще не ушли? Не можете ли зайти ко мне?
Это значило: не зайдете, так пеняйте на себя. При виде мальчишески-укоряющих глаз Ванина, приподнятых худых плеч вновь росло удивление: каким образом этот добрый и застенчивый человек вот уже в течение нескольких месяцев властно направлял всю жизнь партийной организации?
Часто в субботний вечер в институт заходила жена Ванина Зинаида Сергеевна и ждала его в канцелярии. Ванин, окончив совещание, спускался к ней вниз, семенил рядом, счастливый, смущенно раскланиваясь со встречными студентами. При этом он говорил жене:
– Это отличник… А это – талантливый математик, знаешь…
Зинаида Сергеевна внимательным взглядом провожала каждого. Выше мужа ростом, с пышными, тронутыми сединой волосами и строгим лицом, она шла прямой и гордой походкой, держа его под руку.
Они уезжали в театр.
А секретари факультетских организаций расходились по своим комнатам и вытаскивали блокноты, куда заносили замечания Ванина. Знали, что в следующую субботу, ровно в пять часов дня, опять зашелестит в телефонной трубке тихий и неторопливый голос секретаря партийного комитета: «Вы не можете ко мне зайти?»
В последней беседе Ванин высказал недовольство тем, что комсомольская организация почти не занимается первым курсом.
Первый курс действительно был самым беспокойным. Люди приходили сюда из разных школ, в большинстве еще со смутным представлением о своей будущей профессии и обязанностях; именно здесь, уже на первом курсе, следовало прививать студентам любовь к выбранной специальности и вкус к общественной деятельности, а у некоторых исправлять ошибки воспитания.
Комсомольцев первого курса Федор знал всех, сталкивался с ними ежедневно. Но Ванин настаивал на особенном внимании к тем студентам, которые почему-то остались вне комсомола. Одним из таких был Прохоров. Очень живой, немного развязный, неглупый парень, он ленился; не нуждаясь в стипендии, махал рукой на все замечания. Товарищам говорил:
– Кому какое дело? Подойдут экзамены – увидим.
Надя Степанова, комсомольский групорг первого курса, заявила Купрееву:
– Ну что ты с ним сделаешь? Смеется. «Я, – говорит, – не комсомолец и не подлежу вашей обработке». Займись ты с ним сам, Федор.
– Хорошо. Подумаю, что с ним делать. Теперь вот что. Семен Бойцов – ты к нему там ближе, поговори с ним, что он думает насчет вступления в комсомол?
Надя слегка смутилась и отказалась наотрез:
– Не буду с ним говорить!
– Почему?!
– Так. Не буду – и все.
Только потом она рассказала, что училась с Семеном в деревне: был, как все, живой, общительный. Потом она уехала в город и снова встретилась с ним, уже в десятилетке.
– Словно подменили его. Злой стал… и робкий какой-то.
– Гм.. Но при чем здесь ты? Почему ты не хочешь с ним побеседовать?
Надя покраснела. И вдруг Федор вспомнил «день открытых дверей», встречу Семена с девушками… Он нахмурился.
– Вскружила голову – и в сторону?
Девушка совсем смутилась.
– Ничего подобного, не имеешь ты права так говорить! Я с ним дружила в детстве, как со всеми, а вырос и ходит, словно я ему дорогу перешла. Не умею я теперь с ним говорить…
– Ну, хорошо, я попробую сам.
Надя ушла.
Да, тут надо подумать. Оказалось, не так просто подойти к Бойцову. Федор огорчился, когда, присмотревшись к нему, понял, что он действительно боится людей.
Однажды в коридоре Федор услышал злую шутку, пущенную вдогонку Бойцову одним из студентов. Тот проехался насчет «громкой фамилии и тихого ее обладателя». Бойцов вспыхнул, оглянулся, отыскивая глазами обидчика среди неловко и сконфуженно притихших студентов. Обидчик нашелся сразу – сам шагнул вперед и заявил насмешливо:
– Это я придумал!
– С чем Вас и поздравляем! – сказал Федор, незаметно подошедший сзади и раздосадованный тем, что Семен, молча отступил, вдруг побледнев. – Вы кто, студент? Какого курса?
– Студент! – с вызовом сказал тот.
– Чтоб этого больше не было, понятно? Вы забыли, где находитесь?
Наверно, его вид настолько был решительным, что незадачливый шутник счел благоразумным удалиться, бормоча что-то вроде того, что «нельзя уж и пошутить».
Да, Ванин оказался прав. Из такого Бойцова не получится хорошего инженера – руководителя производства. Надо с ним что-то делать. Но как подойти к нему? Сблизить с хорошими ребятами? Есть! Федор познакомит его с Аркадием Ремизовым. А для этого лучше всего пригласить Бойцова жить к себе в комнату.
В перерывах между лекциями Бойцов выходил в коридор и, прислонившись к стенке, исподлобья оглядывал все и всех близко поставленными светлыми зеленоватыми глазами. Серый, безукоризненно сшитый костюм и темный галстук скрадывали непривлекательность лица, но плотно сжатые губы, связанные, неуверенные движения, тоскующий и в то же время дерзкий взгляд говорили, что Бойцов остро чувствует свое одиночество.
До института жизнь Семена сложилась так, что в первый день своего студенчества он едва справился с собой: хотелось лечь щекой на раскрытую тетрадь и заплакать.
Шесть лет назад у него умер отчим. Во всех анкетах против графы «соцпроисхождение» он писал: «Сын рабочего». С тех пор, как Семен помнил себя, он всегда был сыном рабочего-коммуниста. Другого отца он не знал.
Когда отчим умер, Семену было четырнадцать лет. Он учился в средней школе, увлекался механикой, мечтал стать инженером. Ничто, казалось, не могло ему помешать. Дорога была ясная и прямая.
Неожиданное горе перевернуло его жизнь.
Это случилось в день, когда Семен готовился к школьному вечеру самодеятельности. Шла последняя репетиция в клубе. Семен должен был выступить с чтением стихотворений. Он сидел в зале, ожидая своей очереди. Очень волновался: вдруг забракуют его выступление? Напрасны были его волнения. Он не стал выступать: подошел один из его соклассников – хороший, верный друг, как думал раньше Семен, – и каким-то чужим, надменным голосом сказал:
– Что же ты сидишь? Иди домой, к тебе приехал отец…
– Какой отец? – не понял Семен.
– Какой? Которого ты скрывал.
И отошел.
Отец, которого «скрывал» Семен! Чужой, презрительный тон товарища Семен будет помнить всю жизнь…
Никого и никогда он не скрывал! Он не знал своего отца. Семену не было и двух лет, когда отца увезли из села милиционеры. Он был торговцем, одним из тех буржуев, о которых Семен знал по книжкам. У него не было ни большого живота, ни жирной шеи, но все равно он был буржуем.
Мать отдали за него замуж в шестнадцатом году. Через четыре года родился Семен. Мать не любила мужа, и, когда его увезли, она вышла за того, кто стал Семену вторым отцом.
Но вот отец вернулся, и радость ушла из жизни Семена.
…Вечером отец сидел на кухне, пил водку. Мать, сердитая, подливала в рюмку и молчала, хмуро разглядывая некрасивое, белобрысое лицо с близко поставленными глазами.
Семен ушел в другую комнату. Он сидел на сундуке и прислушивался к осторожному, пугливому смеху отца. Тот в чем-то убеждал мать, всхлипывал, сморкался, потом опять пьяно посмеивался:
– Перековали меня… да! Работал на Севере… Ничего! Сюда все хотел… Сыночек ведь… Ты вышла замуж, это я знал. Да-а… Что ж… Жить надо! Но вот Семен… Это что же он не показывается? Робеет? Ничего, привыкнет…
Семен слышал, как мать сказала:
– Ну, вот что, Петр… Жить мы с тобой не будем. Сейчас не заставишь, нет… не то время… Мы тебя забыли – забудь и ты нас.
Отец скрипнул зубами и заплакал. Потом они говорили тихо, перебивая друг друга. Отец повышал голос, один раз даже стукнул по столу. Семен вскочил с сундука, сжал кулаки.
Но мать – одна, такая большая, сильная – остановила отца:
– Но, но! Не забывайся! Ишь, развоевался…
Отец утихомирился. Сидел молча, похрустывал огурцом. Вздыхал.
– Еще рюмочку.
Потом опять что-то говорил – уже мирное, успокоительное, стихая и заметно пьянея.
Уходя, он заглянул в комнату, с минуту смотрел на Семена.
– Вылитый, – блаженно произнес он.
Семен, побледнев, слез с сундука. Отец поспешно закрыл дверь.
Он приходил еще несколько раз. Скандалил. Мать грозила милицией.
Потом она действительно заявила куда-то, и отец перестал ходить. Он устроился на маслозавод, где работала и мать. Издали раскланивался с ней. Семен избегал встречи с отцом.
Он еще учился в средней школе, но уже не мечтал об институте. Он не мог теперь писать «сын рабочего», не мог прямо смотреть в глаза товарищам. Сын торговца!
Но ведь Семен не считал этого человека отцом. Его настоящий отец – тот, хороший, добрый, коммунист. А этот – пусть он убирается туда, откуда пришел!
Несчастье Семена усугублялось тем, что он не мог убедить людей в своей правоте: он не скрывал! Мама, мама, это она виновата, почему молчала об отце? На нее больно смотреть: печальная, плакала втихомолку… Но ведь она хотела лучшего сыну! Она боялась, что Семен, узнав истину, будет меньше любить отчима.
Семену пришлось оставить школу: заболела мать, надо было думать о заработке. Он поступил на курсы счетоводов.
– Поработаешь пока, – говорила мать, слабо улыбаясь. Когда-то красивое лицо ее с мягкими карими глазами похудело, заострилось. – Встану я – поступишь в институт… Смотри, Серафим – сын попа, и приняли. Теперь принимают.
А что ему, Семену, за радость сейчас, что его примут? Вся жизнь испорчена проклятым пятном. Эта снисходительность, эти внимательные взгляды! Ваше соцпроисхождение? А, сын торговца! Бывает… Ничего, мы вас примем – ведь вы не живете с ним?
Замкнутый и ожесточенный, он сидел в конторе маслозавода, сухой стук косточек на счетах выматывал душу.
Где-то около завода крутился отец. Руки Семена дрожали и глаза делались зелеными, когда он встречал его. Он ненавидел все, что напоминало отца. Он ненавидел свое лицо.
«Вылитый!» – как проклятие, звучало в ушах.
А тут подошли первые смутные волнения юности. У сельской учительницы была дочь, ее звали Надя. Они были школьными товарищами. Она уехала раньше, чем узнала о его несчастье.
Ее не было, и он тем сильнее страдал от болезни, прозванной любовью.
Семену все чаще начинало казаться, что мир непрочен и жесток. Окружающие не интересовались его горем. Занятые своими делами, они думали, что всем доступны, и Бойцову в том числе, – по выбору, по охоте, сам только получше хлопочи, – любые жизненные пути и радости. Они как бы не замечали Семена, а он думал, что его презирали. Он с детства привык считать, что люди обязаны помогать друг другу. Читал об этом в книгах, слышал от учителей. И первое испытание свалило Семена с ног, – он не был готов к испытаниям. Он часто теперь размышлял, заслуживают ли люди уважения? Неужели они все нехорошие? Ведь он такой, какой и был, – почему же все, кто его окружал, так равнодушны и презрительно-высокомерны? Разве он не видел? Разве он не читал в глазах товарищей: «ты не наш», – а в глазах девушек, кроме того, – «ты безобразен»?
И он был весь в себе и в прошлом. Только в прошлом – далеком, чистом, когда он в пионерском галстуке ходил по земле, и люди все были ласковы. Когда пел с друзьями:
Но от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней.
Или задорную пионерскую «Картошку»:
Тот не знает наслажденья,
Кто картошки не едал.
Или когда давал Торжественное обещание перед строем:
«Я, юный пионер, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»
Отец неожиданно куда-то уехал, и Семен больше его не видел. Мать встала с постели, ходила с палочкой. Она часто заглядывала в контору, в комнату за стеной, где сидел директор, и они подолгу беседовали там.
После одного такого разговора директор вызвал Семена.
– Садись, Бойцов. Ты, что же это, я слышал, учиться задумал? Ловко, брат! А кто же у меня работать будет?
– Я не хочу учиться, – угрюмо сказал Семен.
– Не хочешь? Позволь, значит, меня неправильно информировали?
– Может быть.
– Да ты сядь…
Семен отметил брошенный исподлобья взгляд директора, его широкое, со шрамом лицо, жесткий рот.
– Значит, не хочешь учиться… А по-моему, врешь. Хочешь! Только почему-то не говоришь. Почему? – Директор ждет ответа, хмурится. – Отчима твоего я уважал. Настоящий коммунист. И ты, по-моему, неплохой парень. Только смешной какой-то: учиться не хочешь! Тебя что смущает?
– Ничего не смущает. Не хочу просто, – с досадой сказал Семен и отвернулся. Что ему, директору, надо? К чему он затеял этот разговор?
Директор с минуту молчал и вдруг сказал с твердой и недоброй ноткой в голосе.
– Что ты, как девочка капризная? Уважать надо себя.
Семен побледнел, выпрямился:
– Уважать? Уважать, говорите?
Он смотрел на директора странно расширенными глазами, лицо выражало борьбу – хотел что-то сказать и не мог, только шевелил губами.
Директор встревоженно приподнялся со стула.
– Ну? Ты что? – И утвердительно, с вызовом: – Да, уважать! Ну?
– Уважать… – что-то вроде презрительной усмешки мелькну по в лице Семена, он качнул головой. – Ну… хорошо! Уважать себя… ладно! А людей, по-вашему, тоже надо уважать?
– Людей? А как же? Обязательно. Без этого нельзя жить.
– Ага, обязательно! – Семен встрепенулся, поднял голос: – Обязательно! А если они меня сами не уважают? Если вижу кругом… только презрение?
– Презрение? Ты что мелешь? Кто тебя презирает?
– Все, все! – Семен говорил быстро и гневно, торопливо застегивая пуговицы пиджака. – Все кругом… Будто я хуже других… прокаженный какой-то… А я виноват? Я его не знал. Мой настоящий отец – коммунист, а этот… расстрелять надо, а его выпустили… И еще говорят: я скрывал его… Не понимают ничего, не знают ничего, а говорят.
На глазах выступили слезы, крупные, гневные. Директор встал, подошел к Семену, положил ему руку на плечо.
– Успокойся, – мягко сказал он. – Ну что ты, в самом деле…
– А что? А что? – недоумевающе проговорил Семен и вдруг провел рукой по лицу, резким движением стер слезы. – Черт его знает!..
– Ну, вот так. Хорошо. Ты сядь. Садись, садись. Ах, Семен, Семен! Какой ты все еще мальчик! Что придумал! Кто тебя презирает? Если были случаи – скажи мне, мы такое пропишем!.. Да не верю я этому, не верю…
Директор долго еще говорил, но Семен плохо слушал его. Он уже раскаивался, что открыл свою обиду. Зачем? Что от этого изменится? Никто не убедит Семена, что товарищи его не презирают.
– Поезжай, учись. Найдешь себе новых товарищей…
– Я не думаю учиться. Буду работать.
– Ну, тогда вот что. Тебе известно, что я директор?
– Знаю.
– Как директор, приказываю: учиться. Если мало слова, издам приказ письменный. Вот тебе деньги. Будешь получать каждый месяц от завода. И не дури. Оставь свою позу. Никого ты этим не удивишь. Глупый ты парень, вот что… Разве так надо жить? Разве ты не знаешь свое право? То-то! И потом, тебя ведь воспитал коммунист. Учись, приноси пользу государству… Чего тебе здесь костяшками стучать? В автобиографии укажешь все. Ничего не скрывай… А кто будет колоть глаза – дерись. Тебе известно, как советская власть на это смотрит? Ну, то-то! Вот и учись для советской власти. И не дури. Давай руку.
Сжал ладонь и крепко потряс, смягчив жесткий рот улыбкой.
– Может, еще главным инженером ко мне вернешься. Вспомним тогда, хо-хо!
Семен уехал в город и поступил сначала в десятилетку, а лотом перешел на курсы подготовки в институт.
Вот почему, когда он в первый раз сел на студенческую скамью и раскрыл тетрадь, а профессор Трунов начал своим выразительным басом: «Ну-с, товарищи… Поговорим о вашей будущей специальности», в горле Семена сделалось солоно, и он едва не заплакал.
Жизнь институтская входила в свою колею, но Семен все еще чувствовал себя одиноким. Он не делал попыток сблизиться с товарищами. Кому он нужен? Каждый без труда может найти себе друга почище Бойцова, ведь вокруг столько хороших, боевых, настоящих ребят. А в Бойцове они не нуждаются. Хорошо, что не колют молчаливым вопросом, плохо скрытым презрительным любопытством – и, на том спасибо! Что Бойцов может дать товарищам! Им и без него хорошо. Семену оставалось только завидовать им.
Да, он страстно завидовал им – всем, у кого чистое прошлое и кто смотрел на жизнь спокойными, уверенными глазами.
Он завидовал Соловьеву – его стройной, высокой фигуре, красивому лицу, свободным жестам, красноречию. Встречая его в коридоре, Семен терялся, не зная, куда деть руки. Он ни на минуту не сомневался в достоинствах Соловьева. Дружба Виктора и Нади воспринималась им как естественный, не требующий объяснения факт.
Семен особенно много думал об этом, потому что Виктор был в какой-то мере его соперником. Смешно! Бойцов и Виктор – соперники. Курам на смех! Если бы ему даже могла прийти мысль, что Надя предпочла его Виктору, он не поверил бы себе.
Хотя уже много лет прошло с тех пор, как Надя уехала из деревни, он по-прежнему страдал. И она была все-таки его Надя! Он шел в институт – и разговаривал с нею. Он слушал лекции – и советовался с нею. Он лелеял ее, и оберегал, и гордился ею, как можно гордиться только девушкой, которая лучше всех на свете.
Но при встрече с нею всегда отводил глаза.
Надя кланялась с замкнутым лицом, а Женя – она постоянно была рядом с нею – спрашивала с участием:
– Бойцов, у тебя что, зубы болят?
– Нет, – медленно, заикаясь, говорил он и краснел от злости и досады.
– Надо лечиться, – говорила девушка.
Надя дергала ее за руку, и Женя, уходя, недоуменно оглядывалась на Бойцова. Она ничего не знала, Женя Струнникова. Семен был уверен, что и Надя ничего не знает. Так лучше. Пусть никто ничего не знает.
Истинную радость доставляло ему только учение. Он забывал все на свете, сидя на лекциях или в читальном зале над книгами и конспектами. Это был заманчивый и чудесный мир откровений – наука!
К успехам своим он относился спокойно и совсем растерялся, когда однажды профессор Трунов похвалил его на собрании:
– Очень серьезный студент товарищ Бойцов.
Но кто-то бросил сзади тихо и недовольно:
– Голый отличник.
Семену стало нехорошо. «Голый отличник», то есть замкнулся в одной учебе и ничего больше не хочет делать для института, Но что он мог сделать для института? Куда ему! Он будет учиться, и пусть оставят его в покое.