Текст книги "Верность"
Автор книги: Константин Локотков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
ЗАКЛЕПКА
– Ничего подобного, какой я моргун? Я парень гвоздь, – говорил Петька Моргун, смешно подмигивая в сторону мастера, и заливался таким веселым кудахтающим смехом, что ни у кого, кто не знал Петьки, не возникало сомнений в беззаботном существовании его на земле.
Впрочем, никто хорошо и не знал Петьки. Любопытных он отгонял шуткой, а в официальных случаях, как это было, например, при беседе с начальником цеха, он рекомендовал себя эвакуированным из Винницы, пятнадцати лет от роду. И – все. Мать, отец? Петька ничего не может поведать о них начальнику цеха, кроме того, что они остались «там»; об этом Петька говорит все так же, не меняя тона и позы; только разве всегда светлые глаза его чуть подергиваются дымкой да руки, словно им становится неудобно висеть без дела, поднимаются к карману комбинезона и, не сумев отстегнуть пуговицу, неверным движением уходят за спину. Но по-прежнему вся его невысокая фигурка – от кончиков новых брезентовых ботинок до картуза, надвинутого на большие, чуть оттопыренные уши, – выражает нетерпеливо-озорное желание вырваться, уйти.
– Какой ты гвоздь, – сказал ему мастер Петр Кузьмич, когда Петьку после окончания ремесленного училища направили в его бригаду. – Ты заклепка скорей (он намекал на большую голову Петьки). А ну-ка не вертись. Слышь! А то живо у меня… Бери-ка вон тиски да начинай.
Он неодобрительно оглядел широкое улыбающееся лицо Петьки и, пошевелив густыми суровыми бровями, добавил:
– Да ребят не смущай… А та я, брат, живо рассчитаю.
И полез за кисетом.
«Вот дед! – с восхищением подумал Петька. – Сердитый!»
Опасения мастера не оправдались. Петька не «смущал» ребят, по крайней мере, во время работы. Напевая что-то себе под нос, он работал весело и бистро, и если бы он был наблюдательнее, то не раз заметил бы на себе косящий взгляд Петра Кузьмича. Тот сразу оценил и цепкость Петькиных рук и точность глаза, оценил и смолчал, даже не показал виду, что доволен. Был он скуп на слова, ходил медленно, чуть сутулясь, и как хищная птица высматривает добычу, так и он высматривал малейшее проявление нерадивости или баловства в своих беспокойных и шумных учениках-подростках. И было очень естественным и никому не казалось странным, что этот старик – мастер участка, – которому давно пора на покой, вносил в цех тишину и сосредоточенную деловитость, и даже взрослые рабочие, не подчиненные ему, послушно внимали его обидным замечаниям. И для него самого было очень естественным и необходимым его присутствие в цехе, потому что он не мог представить себя в другой обстановке, оторванным от привычных занятий, от живого шелеста ремней, от беспокойных чумазых мальчишек, даже от своего права одергивать их и сердито поучать.
Вот под опеку этого старика с суровыми бровями и попал Петька Моргун, Заклепка, как вскоре с легкой руки Петра Кузьмича все стали звать его. Первое недоразумение возникло сразу же при сдаче самостоятельной работы. Сделанную деталь Петька прежде показал товарищам, потом – взрослым рабочим, все хвалили и сказали, что из Петьки выйдет толк.
Торжествующий, с широкой довольной улыбкой, Петька на ладони преподнес ее мастеру.
– Готово! – сказал он. – Выйдет толк?
Мастер подарил его таким взглядом, что другой на месте Петьки затрепетал бы. Но тот только шмыгнул носом и невинно спросил:
– Что?
И потрогал пальцем верхнюю губу, пряча под ладонью улыбку.
Петр Кузьмич долго, рассматривал деталь, подносил ее к свету, вымерял всеми инструментами, какие только были в его карманах, и, наконец, словно досадуя, что не нашел дефектов, отложил ее в сторону.
– Пройдет, – не то сердито, не то неохотно сказал он и добавил, сгоняя самодовольную улыбку с лица Петьки: – бывает хуже…
Петька почесал в затылке, оглядываясь на товарищей.
– Теперь вот что… Да не вертись, слышь? На-ка сделай… вот эту, – и мастер протянул деталь, которую делал сам; поручал он ее только умелым слесарям.
Петька воспринял это поручение, как лучшую похвалу своей старательности и умению.
– Перегоню вас, товарищ мастер! – задорно сказал он, так чтобы слышал весь цех.
– Ну, поди-ка, поди… – ответил Петр Кузьмич и неторопливо отвернулся.
Вот здесь Петька и «переборщил», как он после сам говорил об этом, – слишком откровенно выявил свой темперамент: пританцовывая, он прошелся между товарищами, изображая Петра Кузьмича, смешно надув щеки и насупив брови. Раздался смех и сразу стих. Петька оглянулся и замер: Петр Кузьмич, заложив руки за спину, медленно шел к нему. Остановился, неподвижно глядя на Петьку.
– Выйди вон, – тихо, при полном молчании цеха, сказал мастер.
Петька с потешной досадой подергал себя за ухо. Потом осторожно положил деталь на верстак и молча, упрямо склонив голову набок, вышел из цеха.
Он долго ходил под окнами, давя ногами разбросанную жесть, посвистывал, с кем-то громко разговаривал и смеялся, видимо, через силу: смех был отрывистым, сухим. Полчаса спустя Петька появился в дверях и, натянуто улыбаясь, подошел к мастеру.
– Товарищ мастер… – сказал он и развел руками.
Петр Кузьмич молчал, склонившись над работой. Петька опять смешно взялся за ухо. Все видели его унижение, все понимали, что он просит извинения, хотя не слышали слов; а Петька унижения не чувствовал, так же как не понимал обидного для старика смысла своего поступка.
– Товарищ мастер, – начал снова он, – я… я больше не буду. – И, сказав это, Петька неожиданно покраснел, не оттого, что пришлось выговорить неуклюжее извинение, а оттого, что он как-то вдруг только сейчас заметил, что Петр Кузьмич очень стар: он разглядел поникшие его усы и глубоко запавшие щеки; вспомнил, что у него совсем недавно погиб на фронте единственный сын и что обижать старика гадко и подло.
– Петр Кузьмич, – как-то по-новому, зазвеневшим голосом, сказал Петька и – умолк, и вытянулся, словно вспомнил еще что-то свое, или будто его что-то резко поколебало! Петр Кузьмич оглянулся и с холодной заинтересованностью посмотрел на него.
– Я больше не буду, – побелевшими губами повторил Петька, тяжело повернулся и пошел к верстаку, неестественно прямо держа голову. Кто знает, что вспомнил еще Петька в эту короткую минуту раскаяния перед стариком, но, наверное, что-нибудь не очень веселое, если вдруг так изменилось его всегда оживленное курносое лицо. Может, вспомнил он Винницу и отца с матерью, которых, как и сына Петра Кузьмича, тоже, может быть, нет в живых… Кто знает?
И о чем думает Петр Кузьмич, шевеля губами и издали следя за присмиревшим Петькой, ведомо ему одному.
…Выработка Петьки шла вверх. Казалось, вот-вот он обгонит Петра Кузьмича. Это было молчаливое соревнование, – о нем в цехе не говорили, но все знали и молчали, жалея старика; не с его слабым зрением и потерявшими уверенность руками соперничать с молодежью, думали все и даже старались изобразить дело так, словно ничего не происходит, даже фамилии соперников на Доске показателей умышленно разделяли длинным списком других. Это молчаливое соревнование, однако, взволновало весь цех и особенно самих противников. Петр Кузьмич был более обычного раздражен, чаще распекал подростков, а Петьку… Петька будто не существовал теперь для него.
Особенно страсти разгорелись в день предмайской вахты. Цех бурлил. Люди с осунувшимися лицами не отходили от станков. Девушка-плановик каждый час подходила к красной доске и мелом ставила показатели; легкий гул – и опять шелест ремней, скрип резцов, короткие подбадривающие слова…
– Жми… Дави… – бормотал Петька, чудодействуя над верстаком.
Ему давно надо было сбегать кое-куда, но он терпел.
– Заклепка, не отставай! – подзадоривали его друзья.
Двести деталей… Двести сорок… Девушка-плановик подчеркнуто бесстрастно стучит мелом. Двести шестьдесят… Сколько у Кузьмича? Двести семьдесят! Заклепка, нажать! Двести восемьдесят… Сколько у Кузьмича? Триста! Заклепка, нажать! Сколько у Кузьмича? Триста двадцать! Звонок! Конец.
– А у меня… а у меня… – растерянно забормотал Петька и вдруг, крикнув девушке-плановику: – Подожди, не пиши! – схватился за живот и выбежал вон под смех всего цеха.
У красной доски – толпа рабочих. Все графы заполнены. Только против фамилии Петьки – пустота. Вот он появился наконец в дверях; все, толкаясь, бросились к нему.
– Сколько?
Петька мельком глянул на доску. У Петра Кузьмича – триста двадцать.
– У меня – триста пятнадцать, – почему-то очень спокойно произнес он и отошел к своему верстаку. Покопался там, словно ища что-то, и незаметно спрятал остаток деталей в стол. После он их сдал под маркой «вчерашних». Но, видно, кто-то проследил за ним, потому что весь цех узнал, что победителем вышел все-таки он. Лишь один Петр Кузьмич, не догадавшись о подделке, ходил по цеху торжествующий и чаще обычного лазил за кисетом, что у него означало крайнюю степень волнения.
Вечером Петьку принимали в комсомол. В самый разгар собрания в комнату, заполненную молодежью, вдруг бочком влез Петр Кузьмич и осторожно присел на кончик скамьи. Собрание затихло.
– Ничего, ничего, – сказал Петр Кузьмич, – вы того… продолжайте там… – И, наклонившись к соседке – девочке с косичками, – спросил: – Кого разбирают?
– Сейчас Заклепку будут, – сказала девочка. Петр Кузьмич хмыкнул, помолчал и уронил:
– Ты того… Заклепка – не надо… Имя существует.
Петька вышел на сцену, маленький, смешной в своей длинной праздничной рубахе, приобретенной им на собственные деньги, и начал рассказывать свою нехитрую биографию. И все узнали, что у него было хорошее детство («Когда я был еще маленьким…» – сказал Петька, и никто не засмеялся), что в Виннице теплое солнце и очень много садов («Там яблок, груш – чего хочешь!» – сказал Петька), что люди там жили все веселые и добрые, а когда прилетели фашистские самолеты и начали бомбить Винницу, было убито много людей, которые никого не трогали. Потом уже пришли сами фашисты, но Петька их не видел, его увезли в детском эшелоне, а отец с матерью не успели уйти, и, наверное, фашисты их убили… И Петька решил теперь работать изо всех сил, чтобы за все отплатить фашистам.
Взволнованные, падали его слова в тишину зала. Десятки расширенных глаз, не отрываясь, смотрели на Петьку, а он продолжал свой рассказ и не видел никого, кроме своего старого и строгого мастера, и ему одному изливал свою душу…
Петр Кузьмич сидел, опустив плечи и смотря под ноги, тихо посапывал и мял в руках кисет. А когда проголосовали за Петьку, он победно оглядел собравшихся и вышел с таким видом, словно его самого только что принимали в комсомол.
На следующий день он спросил Петьку:
– Ты того… как кормят-то вас?
И, узнав, что кормят хорошо, отошел с недовольным видом. Днем он куда-то уходил и вернулся не скоро, к концу дня.
– Слушай сюда, – сказал он Петьке, – да не вертись, экой ты… – Он помолчал, шевеля бровями. – Там старуха моя… звала чего-то. Поди-ка… сходи…
– Сейчас? – спросил удивленный Петька.
– Ну, сейчас… А чего же? Ступай… – Он почему-то вдруг побагровел и полез за кисетом.
Петька ушел и… не вернулся. В этот день Петр Кузьмич долго не покидал цех. Кончилась первая смена, прошла уже половина второй, и рабочие ушли на обед, а Петр Кузьмич все еще или маячил в окне кабинета начальника цеха, или принимался ходить по опустевшему цеху, пугая крыс, и курил, курил…
К дому он подошел в полночь. Сперва что-то делал в сарае, передвигал там тяжелое и ворчал, потом потоптался во дворе, глядя на небо и наконец постучался в дверь – негромко и прислушиваясь. Ему открыла жена.
– Ну, иди, иди… – услышал он из темноты ее необычно ласковый и вкрадчивый голос.
Задвигая засов, он бормотал, словно оправдываясь:
– Дела все… в цехе-то! Еле ушел…
Они постояли в темноте, не видя друг друга, в молчании.
– Спит… – наконец тихо, дрогнувшим голосом произнесла жена. – Поплакали мы с ним… Вот тебя ждал… книгу читал да и уснул.
Петр Кузьмич легкими шагами, на цыпочках, прошел в комнату. Петька спал, разбросав руки и тихо посапывая; широкое лицо его было смягчено сном и розовело от тепла; на подушке, поверх головы, лежала раскрытая книга. Петр Кузьмич вспомнил, что ее когда-то читал Яков, сын, и всегда вот так же, как Петька, засыпал над ней…
Он долго сидел у изголовья Петьки со светлым, будто удивленным лицом и влажными глазами, и что-то вспоминал, и угадывал какие-то подробности в мальчишеских чертах; а сзади него неслышно ходила жена и зачем-то переставляла в комнате стулья. И мягко и отчетливо работали в тишине неутомимые ходики.
– Вот, – не то подумал, не то сказал Петр Кузьмич, – за Якова будешь…
Старики долго не спали. Петр Кузьмич ворочался, курил и тихо рассказывал, как Петька надул его в соревновании, а он не подал виду… И смеялись они, и шепотом разговаривали в темноте, и не могли уснуть.
А ходики мягко и отчетливо все стучали и стучали до утра.
ПЕРВАЯ ЗАПИСЬ
Я долго раздумывал и наконец решил написать заявление в комитет комсомола. Живо принялся за дело и за какие-нибудь полчаса исписал пять тетрадных страниц. Перечитал и засмеялся: что-то уж очень длинно. Разве такие заявления бывают? В заявлении все, должно быть коротко и официально. Как же быть? Коротко не скажешь о моем деле. Я поговорил с Зиной Кашириной. Она мне посоветовала написать коротко, а все, что я изложил в тетради, рассказать словами. Я ее похвалил: умница, сразу нашла выход из положения! Она обиделась, думала, что смеюсь. Странные у нас отношения. Впрочем, не буду забегать вперед.
Как-то в беседе она сказала мне, что очень хорошо вести дневник: учишься правильно излагать свои мысли. Это особенно важно, подчеркнула она, для нас, молодежи. Ее мысль мне очень понравилась. Я решил: пусть мое длинное заявление будет первой записью в дневнике. В дальнейшем каждый день, понемногу, буду описывать главные события моей жизни. А все, что я изложил в первой тетради, в комитете ВЛКСМ передам на словах…
Как известно, инструментальный цех два месяца подряд держал первенство в соревновании. И мой портрет вместе с другими выставлен на главной аллее завода. Там, под портретом, вкралась ошибка: моя фамилия не Ткачев, а Ткач (всегда путают!), и средняя выработка не 180 процентов, как указано, а 185. Впрочем, это к делу не идет: портрет нужно снимать. Почему? Да потому, что я покрыл себя позором, подвел цех.
Чем я подвел цех? А тем, что по моей вине он потерял первое место в соревновании. Дальше я об этом подробно напишу. Я хочу остановиться на отношении ко мне нашей цеховой комсомольской организации. Вокруг меня создалась нездоровая атмосфера. Я не обижаюсь на взрослых рабочих. Я обижаюсь на товарищей – комсомольцев. Человек нечаянно совершил проступок, а у всех такой вид, словно ничего другого от него и не ожидали. Все ходят, косятся, а некоторые – находятся такие – даже смеются в глаза. Жду, вот-вот вызовут на собрание, спросят: «Как же так случилось?» – обсудят, накажут по заслугам… Нет, точно пустое место вокруг меня. Ну, тем, кто смеется, я даю отпор: не из робких, умею постоять за себя. А вот равнодушия терпеть не могу. Потом – у меня гордость есть. В общем, я решил уйти из инструментального.
Правда, это решение выполнить не так-то просто. Да и верно: если все начнут бегать с места на место, какой же порядок будет на заводе? Но у меня другое. Механическому очень нужны слесари-инструментальщики. Меня давно приглашали в этот цех; есть уже договоренность с отделом кадров. Стоит мне сказать «да», и я буду в механическом. Раньше я не соглашался, не хотел уходить из коллектива, к которому привык. Но теперь уйду, по причине, которую объяснил.
Сейчас я с бригадой наших слесарей работаю в механическом по сборке инструментального стенда. Работа сложная и очень ответственная, и продлится она не меньше месяца. Товарищам я уже сказал, что ухожу, но начальнику пока не говорил. Кончим стенд, и тогда подниму этот вопрос. Все будет, повторяю, зависеть от моего желания.
В механическом очень хороший коллектив. Дружный, сплоченный. И люди здесь, по-моему, добрые, отзывчивые. Я и недели не проработал, а уже со многими подружился. Здесь много знакомых ребят и девушек. С Зиной Кашириной, например, мы в прошлом году вместе кончили ФЗО. В общем, коллективом доволен.
А в инструментальном не верят, что ухожу. Смеются: «Дядя Никита тебе задаст!» Испугался я дядю Никиту! После того что произошло, я и минуты не могу оставаться в его бригаде.
Меня очень обидело его поведение на заседании завкома. Я не был в числе приглашенных, но явился, потому что подводили итоги соревнования. И потом я знал, что возникнут разговоры о моем проступке. Так и случилось. Сначала дядя Никита меня защищал. Это понятно, потому что он боролся за честь своего цеха. Но когда председатель завкома зачитал постановление: «Лишить инструментальный цех первого места», дядя Никита поднялся, отыскал меня глазами – я спрятался за чью-то спину, но он все равно увидел, – и сказал:
– Все еще сидишь? И тебе не стыдно? Глаза бы на тебя не глядели…
Я посидел немного и ушел. Мне было очень плохо. Я долго ходил по коридору. Потом отправился в цех. Там все уже знали. Товарищи меня окружили, но я ни с кем не мог говорить. Подумать только: стал позором всего коллектива! От этого не только из цеха – на край света сбежишь.
Я не буду описывать, что переживал после. Дядя Никита со мной не разговаривал. Остальные разговаривали, но я понимал, что это из жалости. Лучше бы проработали на собрании, чем так молчаливо терзать.
В чем же моя вина? Начну по порядку.
В конце месяца, как всегда, бригада дяди Никиты собирала штампы для заготовительного цеха. У нас накопилось много штампов, готовых к сдаче, но не было направляющих колонок. Эти колонки отжигались в термической мастерской механического цеха. Дядя Никита из себя выходил, и я был не в духе: заготовительный требовал штампы, а мы не могли дать. И вдруг звонок из термической: получайте свои колонки! Мы обрадовались, быстренько выписали требование. Дядя Никита послал меня за аккумуляторной тележкой. Я ее не нашел: на ней повезли детали на склад и не вернулись. Я говорю дяде Никите: «Давайте сбегаю в механический, заберу колонки, сколько донесу, а за остальными тележка съездит». Он говорит: «Валяй!» Я побежал. Только за ворота цеха – навстречу тележка. Кричу водителю Грише Переверзеву: «Заворачивай в механический!» – и показываю требование. Он говорит: «Это нам свободно, садись, подвезу!» Я сначала не хотел садиться. В этот день начальник вывесил приказ, запрещающий катание на тележках: они для деталей предназначены. Как выяснилось после, Гриша об этом приказе не знал. И я ему ничего не сказал. Это моя вина. Я подумал: была не была, немного проедусь, начальник не увидит, а детали быстрей доставлю. Вскочил на тележку – и поехали! За пять минут домчались до механического, с ветерком, что называется. Ворота в механическом широкие, мы без остановки – в цех и, не сбавляя хода, по цементной дорожке, мимо станков – к термичке.
Тут я увидел Зину Каширину. Она на меня посмотрела, и я соскочил с тележки. Я хотел пару слов сказать Зине насчет одного дела. Я соскочил ловко, но этот горе-водитель неожиданно сделал крутой поворот. Я упал, а он и проехал по ноге. Мне ничуть не было больно, сразу же поднялся, обругал Гришу и пошел к Зине. Правда, я немного хромал, но это чепуха. Я разговариваю с Зиной, а у нее губы трясутся… Смотрю, ко мне сбегается народ. Батюшки мои! Начальник цеха, мастера, рабочие: «Что случилось? Кто такой?» Кто-то врача зовет, кто-то кричит: «Охрану труда!»
Пришел инспектор по охране труда, начал составлять акт. Я шучу, посмеиваюсь: ерунда, мол…
Вдруг вижу: влетает в цех дядя Никита. Бледный, без фуражки, седые волосы растрепаны, задыхается… Добежал, увидел, что жив-здоров, и – так и сел на ящик с песком… Все молчат, смотрят на него. Дядя Никита посидел-посидел, потом встал, замахнулся на меня и пошел прочь. Шел медленно, какой-то слабой походкой, и зачем-то голову щупал рукой… Мне стало жаль его…
Вот тут обрывается мое заявление, потому что, действительно, я увлекся, и оно получилось очень длинное. Дальше, как и советовала Зина, я буду вести просто дневник…
Скажу честно: мы с дядей Никитой и до этого жили не особенно дружно. Я не хочу, чтобы меня расхваливали, – самому мне больше известно, что я из себя представляю, – но хотя бы одно одобрительное слово он сказал по моему адресу! Ни одного! Мало этого. Наша стенная печать нередко помещает заметки о трудовых успехах молодых рабочих. Отмечалась и моя работа (обо мне обычно пишет какой-то Очевидец, я думаю, это Гриша Переверзев, он член редколлегии…).
Так что же вы думаете? Дядя Никита говорит:
– Опять Ткача отметили. Зря! Он мог бы сделать больше и лучше. Не иначе, этот Очевидец – его дружок… Рука руку моет.
Говорит, а сам так и колет меня острыми глазами. Я молчу. Стыдно. Ведь угадал же дядя Никита: действительно, Гриша Переверзев – мой друг. Но что с ним сделаешь! Мнит себя писателем, и все! Говорю ему: ты, дескать, Гриша, полегче обо мне в газете, а он посмеивается только…
Я уверен: напрасно придумали псевдонимы. Зачем человеку прятаться? В последней своей корреспонденции Гриша разгромил меня в пух и прах. Я ему сказал:
– Ты, Очевидец, зачем прячешься? Смелости не хватает подписать свою фамилию?
Он усмехнулся:
– Это же критическая статья, имею право!
В своей критической статье Гриша писал:
«Из-за Ткача нам приписали случай травмы. Небывалое дело! Однако это факт. По условиям соревнования мы должны потерять первое место: на советских заводах не должно быть травм».
Конечно, у нас не должно быть травм. Подобных случаев я и не помню. Видно, охране труда на заводе делать нечего, вот она и цепляется к пустякам…
Я не хочу сказать, что невиновен. Я понимаю, что совершил проступок. Но мне обидно, что цех потерял первое место. Пусть бы меня наказали по заслугам, но зачем отнимать первое место?
Больше всего досталось дяде Никите. Начальник сказал ему:
– Дядя Никита, вы не воспитываете людей. Ткач-то у вас, оказывается, недисциплинированный человек. Зачем он нарушил мой приказ? Я запрещал кататься на тележке.
Как я уже сказал, дядя Никита пытался меня защищать:
– Ткач дисциплинированный. Это случайный проступок. Он не катался, он ехал по делу.
Так он говорил в кабинете начальника. Но в цехе бранил меня почем зря. Я сказал:
– Ну, хорошо, дядя Никита. Я не маленький, сам понимаю.
Дядя Никита вскипел:
– Ага, понимаешь! В таком случае ни за чем ко мне не обращайся!
Ну и прекрасно. Разошлись как в море корабли. Я числюсь в бригаде дяди Никиты, но работаю в механическом по сборке стенда. После смены захожу в инструментальный, беседую с ребятами. У дяди Никиты загадочно-зловещий вид. Ясно, что он знает о моем решении перейти в механический…
Работы по стенду близятся к концу. Ребята, с которыми я работал, радуются: скоро обратно в свой цех. Я не могу разделить их радость. Человеку, который стал позором коллектива, нечего делать в своем цехе. Уйду, уйду, решено окончательно и бесповоротно!
Тревога приходит ко мне, когда ничего не делаю. А когда работаю – прощайте, невеселые мысли! Чудесная должность – быть инструментальщиком! Забываю все, когда занят работой. Я помню каждую деталь, которую сделал за этот год после ФЗО, каждое углубление, каждое гнездышко, которое обрабатывал своим инструментом.
Ну вот, все кончено. Ушла комиссия, которая принимала стенд, а мы все еще не расходимся. Огромная, нежно поблескивающая плита, строгие направляющие, легкая стрела подъемного крана, – прощай, прощай, инструментальный стенд, милый ты наш механизм точности, как мы тебя называем…
Я вдруг обнаружил, что остался один. Куда идти? Оглянулся. Зины не было на рабочем месте. Неужели ушла? Сегодня мы с ней повздорили. Кто-то ей сказал, что я стремлюсь в механический цех из-за ее красивых глаз. Она обиделась, думала, что это исходит от меня. В общем, у нас довольно сложные отношения. На людях мы обычно подшучиваем друг над другом, а останемся вдвоем – не знаем, что говорить… Зину я нашел у выходных дверей. Она стояла у доски приказов. Я потянул ее за рукав. Зина оглянулась.
– Здравствуйте, – насмешливо сказала она. – Вы ко мне?
– Да, – сказал я. – Ты домой не идешь?
– Я, конечно, иду домой. А вы, вероятно, тоже идете домой?
Мой добродушный вид, наверное, обескуражил ее. Зина нахмурилась, лицо ее погрустнело. Она молча вышла из цеха. Я, конечно, за ней. Пройдя несколько шагов, она спросила:
– Итак, с завтрашнего дня – к нам?
Не столько вопрос, сколько ее беспокойная улыбка ободрила меня. Я сказал твердо:
– Да, завтра – к вам.
Она отвернулась, и уже до самого дома мы не проронили ни слова. У калитки долго стояли, занятые каждый своим делом: я жевал листочек, сорванный с дерева, Зина щелкала замком своей сумочки. Неожиданно мы услышали шаги. К нам подходили дядя Никита и секретарь цехового комитета комсомола Гришин. Они остановились недалеко, Гришин подозвал меня к себе; пока я разговаривал с ним, дядя Никита стоял рядом и отчужденно смотрел в сторону.
Гришин сообщил мне, что на завтра в инструментальном цехе назначено комсомольское собрание.
– Это хорошо! – обрадовался я. – Значит, и мой вопрос можно поднять.
– Какой вопрос? – спросил Гришин.
Это меня удивило. Как будто он не знает!
– Как какой вопрос? Я ж вам говорил. Насчет случая со мной…
– Какого случая?
Да что он, смеется, что ли? Или очень хитрый, или на самом деле у него короткая память… Я напомнил ему, о каком случае идет речь. Гришин засмеялся.
– А-а… Помню, помню… Но не пойму, зачем поднимать этот вопрос на собрании? Ведь о тебе уже газета писала…
– Что газета! Я хочу лично поговорить со всеми.
– Ну, хорошо, если настаиваешь, поднимем. Только вот что… Ты не боишься критики?
– Я не боюсь критики! Это лучше, чем насмехаться втихомолку или бранить на весь цех, как это делают некоторые…
Гришин взглянул на дядю Никиту и сказал усмехнувшись:
– Ну, правильно!
– Не вредно и побранить некоторых, – задумчиво, словно самому себе, сказал дядя Никита, – особенно тех, у которых амбиции много…
– И это правильно! – с тем же веселым видом подтвердил Гришин и вдруг встрепенулся: – Дядя Никита, у вас с собой газета? Дайте ему.
– Выписывать надо газетку-то, – проговорил дядя Никита, неторопливо вынимая газету из кармана, – и вообще интересоваться делами в цехе, а не так: задрал нос и – в сторону… – Он в первый раз внимательно посмотрел на меня и добавил вдруг, улыбнувшись так, что у меня забилось сердце, добро и примирительно: – Опять Очевидец про тебя настрочил. Вот дался ты ему, скажи, пожалуйста! Это тебе не стенная газета, а печатная, заводская…
Он подал мне газету, надвинул фуражку на лоб, опять приняв строгий вид, сказал Зине:
– Барышня, не пора ли домой?
– Я сейчас, папа. Поговорим еще немножко.
– Смотри, забьет голову… Я знаю его!
Гришин засмеялся и, пожав мне руку, ушел вслед за дядей Никитой. Я вернулся к Зине, развернул газету. Сразу натолкнулся на заметку, обведенную красным карандашом:
«На сборке инструментального стенда отличился молодой рабочий Ткач. Средняя суточная его выработка составляла 280 процентов. Своим трудом, примерным поведением товарищ Ткач завоевал уважение коллектива инструментального цеха…»
Дальше я не мог читать: строчки прыгали в глазах.
– У тебя очень радостное лицо, – сказала Зина не то с иронией, не то с печалью в голосе, – поздравляю!
Я свернул газету, положил в карман. Зина пристально смотрела на меня.
– Значит, завтра собрание? – нетвердо, словно в раздумье, спросила она.
– Да. Ты понимаешь, я еще там на учете.
– Я понимаю.
Она потупилась, опять принялась за сумочку.
– Эх, Зина, напрасно ты не инструментальщик! – с воодушевлением сказал я. – Как хорошо быть инструментальщиком!
– Это верно. Но и токарем неплохо.
– И токарем хорошо! И вообще, Зина, очень хорошо, когда дружный коллектив. Мне у вас очень понравилось. Если бы меня, как только пришел на завод, спросили: «Где хочешь работать?», я сказал бы: «Только у вас!»
– Ну, вот спасибо! – Зина вдруг выпрямилась, и какое-то новое, доброе и застенчивое выражение осветило ее тонкое лицо; она пожала мне руку, хотела что-то сказать, но раздумала и только покачала головой.
– Что такое? – спросил я.
– Ничего, – с улыбкой сказала она. – Я знала, что ты не бросишь свой цех. Прощай. Нам лучше, если мы будем в разных цехах: меньше будем браниться.
Тряхнула мою руку и решительно пошла прочь, к крыльцу дома. Я провожал взглядом ее худенькую фигуру. Было тревожно и вместе с тем очень хорошо на душе. Нет, Зина, мы все равно будем встречаться каждый день! И постараемся не браниться. Ты мне очень дорога, но и без коллектива, к которому привык, я не могу жить… Он ведь тоже очень хороший, коллектив, я постараюсь быть достойным его.
…Я не буду описывать собрание: это будет уже вторая запись в дневнике. Скажу только о том, что оно прошло хорошо. Меня поругали, но взыскания не наложили. Гришин сказал, что я уже исправился…
– И потом, – добавил он (и опять почему-то засмеялся), – неудобно на пострадавшего накладывать взыскание…
Интересно, почему он, когда разговаривает со мной, посмеивается? Нельзя сказать, что он несерьезный человек… Неужели он видит в моей истории что-нибудь смешное?
Раньше у меня не было общественной нагрузки. Теперь меня избрали в редколлегию цеховой газеты. Вечером, после собрания, ко мне подошел Гриша Переверзев. Он подал мне конверт и сказал: «Заметка. Прочти, отдай редактору стенгазеты».
Я развернул конверт, вытащил заметку. К ней была приложена записка:
«Уважаемая редакция! Прошу, как и раньше, подписывать мои заметки псевдонимом Очевидец. Я слышал, вы не очень охотно соглашаетесь на псевдонимы. Я решительно возражаю против этого. Мне виднее, кто и как работает в моей бригаде. А подписываться своим именем не считаю удобным. Может, это неправильно, но такова моя личная точка зрения. Когда в моей бригаде все будут сознательными, не побоюсь похвалить прямо. А пока попадаются некоторые молодые товарищи, у которых от похвал голова кружится. Особенно, если похвалит начальство. Никита Каширин».
Эх, дядя Никита, дядя Никита, откуда вы взяли, что у меня голова кружится? Моя точка зрения такова, что у нас голова крепкая. Мы работаем не для похвал, а для завода, для государства. Если ошиблись, пожалуйста, поправьте. За это будем только благодарны. А что касается похвал… Что ж, если заслужили – не откажемся.
Я хотел все это высказать дяде Никите, но вспомнил, что должен хранить редакционную тайну. Но все равно я когда-нибудь выскажу это…
Я надеюсь, что мы с дядей Никитой станем большими друзьями. Я его и сейчас люблю, только не хочу этого сказать. Разумеется, это тоже недостаток, от которого мне следует избавиться. У нас должны быть ясные, простые отношения, разница в возрасте и в характерах не должна играть роли.