Текст книги "Год урожая. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 49 страниц)
Год урожая 1
Глава 1
Трасса М4 «Дон» – это, если кто не в курсе, такой длинный русский аттракцион на выживание. Четыре полосы асфальта от Москвы до Ростова, по которым одновременно летят дальнобойщики, не спавшие вторые сутки, менеджеры среднего звена на кредитных «Камри», и бабушки на «Нивах», для которых понятие «мёртвая зона» – это что-то из фантастического фильма. В ноябре к этому добавляется гололёд. А к гололёду – темнота. А к темноте – тот особый русский фатализм, который заставляет водителя фуры выходить на обгон в повороте, потому что «ну а чё, проскочу».
Я не проскочил.
Впрочем, я и не обгонял – обгоняли меня. Точнее, не меня, а «Фредлайнер» в правом ряду, и обгоняла его «Газель» – я её даже не видел, только свет фар вдруг оказался не в зеркале, а прямо в лобовом стекле, – а потом «Газель» вильнула, и «Фредлайнер» вильнул тоже, и я вильнул, потому что когда двадцатитонная махина виляет в полуметре от твоего левого крыла, ты тоже виляешь – рефлекс, – и моя «Тойота Камри» (кредитная, пробег сто восемьдесят тысяч, резина – ладно, не сезон ещё, но я собирался поменять на следующей неделе, честное слово) вошла в занос на скорости сто десять километров в час.
Занос – это когда время растягивается. Физики скажут, что нет, время постоянно, а меняется только субъективное восприятие – адреналин, дофамин, вся эта нейрохимия. Но физики не были в заносе на М4 в ноябре. А я – был. И времени хватило на многое.
Хватило, чтобы подумать: «Руль в сторону заноса, не тормозить, газ сбросить плавно» – и сделать ровно наоборот, потому что между знанием и рефлексом – пропасть, а рефлекс говорит «дави тормоз, идиот».
Хватило, чтобы подумать: «Отчёт по логистике – на рабочем столе, не отправил».
Хватило, чтобы подумать: «Маме не позвонил. Третий день».
А потом «Камри» развернуло, и в боковое окно я увидел фару «Фредлайнера» – жёлтую, огромную, как глаз дракона из Мишкиных мультиков, – и подумал: «А Мишки у меня нет. И жены нет. Вернее – была жена, два года как ушла. И детей нет. Есть кредитная „Камри“, незаконченная MBA-программа и мама, которой я не позвонил».
Потом – удар.
Звук был не такой, как в кино. В кино – скрежет металла, звон стекла, всё красиво и кинематографично. В жизни – просто «бам». Один раз. Коротко. Как будто великан хлопнул в ладоши, и между ладонями оказалась моя машина.
Боли не было. Или была, но мозг уже отключил приёмник – спасибо, мозг, хоть тут не подвёл.
Было – странное. Тихо стало. Тикал поворотник – я его, оказывается, включил. Зачем? Куда собирался поворачивать? Тикал, как метроном. Тик. Тик. Тик.
Ещё – пахло бензином. И антифризом. И чем-то горелым – не пожар, просто горячий металл на холодном воздухе. Ноябрьский воздух залетал в кабину через то, что раньше было лобовым стеклом.
Ещё – я лежал. Не сидел – лежал. Кресло сложилось, или я сполз, или машину перевернуло – не понял. Видел небо. Ноябрьское, чёрное, без звёзд – облака. И оранжевые отблески на облаках – аварийка работала. Тоже, значит, включилась. Или я включил.
Ноги я не чувствовал. Руки – чувствовал: правая шевелилась, левая – нет. Шея – болела, но терпимо. Голова – не болела, и это, наверное, было плохим знаком.
Подумал: «Надо позвонить в скорую». Правая рука полезла к карману – телефон. Телефон был. Экран – треснул, но светился. Восемь процентов заряда. Набрал 112 – или попытался, потому что пальцы не слушались, и вместо единиц получались какие-то левые цифры, и экран гас, и я пытался снова.
Кто-то подбежал. Голоса. «Живой! Живой, мужик, держись!» Лицо – бородатое, испуганное, в шапке. Водитель «Фредлайнера»? Или кто-то другой? «Скорую вызвали, держись!»
Я хотел сказать: «Маме позвоните», – но изо рта вышел только хрип. Или даже не хрип – бульканье. Нехорошее бульканье. Такое, от которого лицо в шапке побледнело и отшатнулось.
Потом – перестал видеть. Не темнота – просто картинка выключилась, как монитор в энергосберегающем режиме. Звуки остались: голоса, далёкая сирена (или показалось), тиканье поворотника. Тик. Тик.
Потом – и звуки выключились.
Меня зовут Павел Васильевич Дорохов. Тридцать четыре года. Операционный директор агрокомпании «ЮгАгро» – крепкий середняк, Ростовская область, зерно, подсолнечник, немного рапса. Не «Мираторг», конечно, но и не колхоз – нормальный бизнес, нормальная команда, нормальный рост. Начинал агрономом, вырос до операционного директора за восемь лет. Компетенции – управление процессами, логистика, переговоры с поставщиками и сетями, финансовое планирование, базовая агрономия. Не гений – крепкий профессионал.
Образование – экономический факультет. Потом – MBA-программа, заочно, не доучился – некогда, работа сжирала всё. До «ЮгАгро» – три года стажёром, потом логистом, потом начальником отдела. Операционный директор в тридцать один – звучит солидно. На практике – ты отвечаешь за всё, от ремонта комбайнов до переговоров с банками, и рабочий день у тебя заканчивается тогда, когда заканчивается, а не тогда, когда написано в ТК РФ.
Разведён. Жена ушла два года назад – не выдержала графика «дом – работа – поле – работа». Сказала: «Паша, я замужем за должностной инструкцией, а мне нужен живой человек». Справедливо. Обидно, но справедливо. После неё – несколько попыток, ни одна дольше трёх месяцев. Тиндер, Бамбл, «знакомьтесь – это мой друг Павел, он нормальный, просто много работает». Итог: тридцать четыре года, пустая квартира в Ростове (ипотека, двушка, ремонт из «Леруа»), мама в Липецке (звоню через день, вру, что нормально), кот Маркс (рыжий, наглый, единственный, кто встречает у двери).
В ту ночь я ехал из Ростова в Москву – переговоры с поставщиком комбикормов, мутный тип, но цены хорошие, выбил скидку в двенадцать процентов, директор будет рад. Выехал поздно – пока поужинали, пока «давай ещё по одной, за сотрудничество» (я – чай, мне за руль), пока выбрался из города. На часах – одиннадцать вечера, до Москвы – ночь пути, если без приключений. Поставил подкаст – Арсений Разин, «Агро без бреда», выпуск про цифровизацию зернового трейдинга. Арсений увлечённо рассказывал про блокчейн в логистике, и я думал: «Чушь, конечно, но один дельный тезис на сорок минут болтовни – это неплохой коэффициент».
На часах было без четверти двенадцать, когда всё случилось. Я даже не успел доехать до Ефремова. Тульская область. Триста семьдесят второй километр. Или триста семьдесят пятый – не помню, да и какая разница.
Меня зовут Павел Васильевич Дорохов. Тридцать четыре года. И на трассе М4 «Дон», на триста каком-то километре, моя жизнь закончилась.
А потом – началась другая.
Но об этом – в следующей главе. Потому что, поверьте, то, что случилось дальше, требует отдельного разговора. И желательно – сидя. И желательно – с чем-нибудь крепким. Мне-то нельзя – я теперь, как выяснится, председатель колхоза в 1978 году, а председатели колхозов, которые хотят дожить до перестройки, не пьют. По крайней мере – этот не пьёт.
Но вы – можете. Я не осуждаю.
Глава 2
Первое, что я почувствовал, – запах.
Не больничный. То есть больничный тоже – хлорка, карболка, несвежее бельё, – но поверх него, как обои поверх газеты, лежал другой: густой, плотный, неопознанный. Смесь табака, сырости и чего-то кислого – то ли щей, то ли квашеной капусты. Так в моей жизни не пахло никогда. В ростовской больнице, куда меня однажды привозили с отравлением (корпоратив, салат «Цезарь» из кейтеринга – никогда не ешьте салат «Цезарь» из кейтеринга), пахло иначе. Стерильнее. Синтетичнее. Здесь – пахло как будто из прошлого века.
Что, как выяснится, было чистой правдой.
Глаза я открыл не сразу. Сначала – звуки. Храп. Где-то рядом, через стенку или через тумбочку, храпел мужик – смачно, с переливами, с присвистом, как бензопила «Дружба» на холостых оборотах. Ещё – радио. Не телевизор, не подкаст, не блютус-колонка – радио. Проводное, судя по ровному гулу. Женский голос диктора, торжественный, поставленный, говорил что-то про «шестьдесят первую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции» и «грандиозные успехи советского народа под руководством Коммунистической партии».
Вот тут я и открыл глаза.
Потолок. Белый, но не тот стерильно-белый подвесной потолок из «Армстронга», который я видел каждое утро в ростовской двушке. Этот – побелка. Неровная, с разводами, с трещиной в углу, которая ветвилась, как река на карте. Лампочка – одна, голая, без плафона, ватт на шестьдесят – висела на чёрном витом шнуре.
Я повернул голову.
Палата. Больничная палата на четыре койки. Две – напротив, одна – рядом. На ближней – источник храпа: старик с жёлтым лицом и впалыми щеками, укрытый серым армейским одеялом. На одной из дальних – худой мужик с забинтованной рукой, спит. Четвёртая – пустая, заправлена по-казарменному, с подвёрнутыми углами.
Тумбочка. Деревянная, крашенная белой масляной краской – такой, которая со временем желтеет и идёт пузырями. На тумбочке – гранёный стакан с водой, какая-то склянка с таблетками и газета. «Правда». Я скосил глаза на дату.
7 ноября 1978 года.
Я закрыл глаза обратно.
Открыл.
7 ноября 1978 года.
Закрыл.
Открыл.
Газета «Правда», 7 ноября 1978 года, орган Центрального Комитета КПСС, цена два копейки. На первой полосе – портрет Брежнева. Леонид Ильич смотрел на меня усталыми, добрыми, слегка осоловелыми глазами и как будто говорил: «Ну что, товарищ, попал?»
Попал.
Следующие минут двадцать – или тридцать, или час, время тут было устроено иначе, без экрана телефона, на который можно бросить взгляд, – я лежал и пытался думать рационально. Рационально не получалось. Получалось панически.
Версия первая: кома. Я лежу в реанимации где-нибудь в Тульской областной больнице после ДТП на М4, и всё это – галлюцинация повреждённого мозга. Красивая версия. Утешительная. Проблема: галлюцинации так не работают. Я это знал, потому что однажды посмотрел трёхчасовой документальный фильм на «Ютубе» про околосмертные переживания (инсомния, три часа ночи, ростовская двушка, кот Маркс на коленях). В галлюцинациях не бывает такой детализации. Я чувствовал запах хлорки. Я чувствовал шерсть одеяла. Я чувствовал, что мне хочется в туалет – а в галлюцинациях в туалет не хочется.
Версия вторая: розыгрыш. Кто-то – коллеги? шутники из отрасли? телевизионный пранк? – воссоздал больничную палату 1978 года, переодел актёров, подсунул газету. Зачем? Не знаю. За рейтинг? За шутку? Версия хромала на обе ноги и на одну голову, но я за неё цеплялся, потому что альтернатива была хуже.
Версия третья: я умер на М4, и это – загробная жизнь. Специфическая. С храпящим стариком, газетой «Правда» и запахом щей. Если это ад – у чёрта своеобразное чувство юмора. Если рай – у бога серьёзные проблемы с логистикой.
Версия четвёртая: всё по-настоящему. Я – Павел Васильевич Дорохов, тридцать четыре года, операционный директор «ЮгАгро» – каким-то необъяснимым образом оказался в 1978 году, в чужом теле, в районной больнице посреди Курской области.
Я поднял руки.
Это были не мои руки.
Мои руки – тридцатичетырёхлетнего менеджера, который максимум таскал ноутбук и иногда – ящик с бумагами – были обычными руками обычного горожанина. Тонкие пальцы, чистые ногти, бледная кожа с голубоватыми венами. То, что я видел сейчас, принадлежало другому человеку. Кисти – широкие, как лопаты. Пальцы – толстые, узловатые, с навечно въевшейся грязью под жёлтыми ногтями. Костяшки – стёртые, обветренные. На правой руке – шрам, косой, от большого пальца до запястья. На левой – наколка: звезда. Армейская, наверное – кривая, самодельная, синей тушью.
Это были руки мужика. Настоящего, деревенского, который всю жизнь ворочал тяжёлое – землю, железо, скотину, бочки, мешки. Я смотрел на них, как на инопланетный артефакт.
Потом – живот. Под одеялом угадывался живот. Не мой уютный, слегка рыхлый живот офисного сидельца, а другой – большой, тугой, с характерной плотностью пивного пуза, нажитого годами систематического употребления. Грудь – широкая, с редкими седеющими волосами. Плечи – огромные, даже лёжа видно. Тело было крупным, тяжёлым, сильным – и одновременно усталым, подорванным, нездоровым. Оно ныло. Не в каком-то конкретном месте – везде. Так ноет механизм, который работал на износ и наконец остановился.
Голова – болела. Не острой болью, а тупой, давящей, как будто кто-то сжал череп тисками и забыл отпустить. Левая сторона лица – онемела, щека не чувствовала прикосновения пальцев. Инсульт, подумал я. Это тело пережило инсульт.
– Очнулись, Павел Васильевич! Вот и хорошо, вот и ладненько!
Медсестра. Полная, в белом халате, с круглым добродушным лицом и быстрыми руками. Она подошла, пока я разглядывал чужие руки, и теперь проверяла пульс – привычно, не глядя, считая про себя.
– Ка… – я открыл рот, и вместо нормального голоса вышел хрип. Горло – сухое, как наждачка. – Как…
– Тихо, тихо, не разговаривайте пока. Водички? Вот, попейте. – Она поднесла стакан, и я сделал глоток. Вода – тёплая, с привкусом железа. Водопроводная, из ржавых труб. – Я сейчас Ивана Петровича позову, он вас посмотрит. Вы нас напугали, Павел Васильевич! Двое суток без сознания лежали!
Двое суток. Значит, инсульт был пятого. Банкет в честь годовщины Октября – «прежний» Дорохов рухнул прямо с рюмкой в руке. Между инсультом и мной прошло около суток. Тело лежало в коме, а потом – подселился новый жилец.
Ладно. Стоп. Рефлексию – потом. Сейчас – информация.
– Где я? – хрипнул я. Голос – чужой. Низкий, с хрипотцой, прокуренный.
– В районной больнице, Павел Васильевич. В Красногвардейском. Вас Толик привёз, водитель ваш. Прямо с банкета. – Она покачала головой с осуждением и сочувствием одновременно. – Удар у вас, Павел Васильевич. Инсульт. Доктор скажет подробнее, но вы уж не волнуйтесь – живы, и слава богу.
Толик. Водитель председателя. Имя – в архив. Красногвардейское – райцентр. Районная больница. Значит, от колхоза – километров двадцать-тридцать, если Курская область. Всё совпадало. Если, конечно, было с чем совпадать, кроме моих панических конструкций.
– Как вас зовут? – спросил я медсестру. Не из вежливости – из тактики. Имена, лица, должности. Досье на каждого. Привычка из «ЮгАгро».
– Клава, – она улыбнулась. – Клавдия Ивановна, но все зовут Клава. Вы ж меня знаете, Павел Васильевич! Я вам прошлой зимой палец шила – помните, вы на рыбалке крючком-то… – она осеклась, посмотрела внимательнее. – Ой. Вы… вы правда не помните?
– Голова, – соврал я. Точнее – сказал правду, но с ложной причиной. – После удара. Путается всё.
– Ой, ну бывает, бывает, – закивала Клава. – У нас Семён Ильич после удара полгода жену не узнавал. Потом – ничего, вспомнил. Вы не переживайте, Павел Васильевич. Иван Петрович разберётся.
Иван Петрович. Лечащий врач. Ещё одно имя в досье. «Не переживайте» – легко сказать. Я лежу в 1978 году, в чужом теле, с чужой памятью, которой нет, с чужой женой, которую не знаю, с чужими детьми, которых не видел, и единственный мой актив – это знание, что через тринадцать лет рухнет страна, в которой я сейчас нахожусь. Не переживать – это, знаете ли, завышенная планка.
Но я – управленец. Управленцы не паникуют. Управленцы составляют план.
Пункт первый: выяснить, кто я. Не в философском смысле – в бытовом. Полное имя, биография, семья, должность, связи, враги, привычки «прежнего» тела. Без этого – любое слово, любой жест выдаст подмену.
Пункт второй: выяснить, где я. Колхоз «Рассвет», Курская область – это я откуда-то знал. Знание висело в голове, как файл без папки – может, осколки памяти прежнего хозяина тела, а может, мои собственные, не разберёшь. Но колхоз – это триста дворов, тысяча с лишним людей, хозяйство, политика, начальство. Мне нужна карта – не географическая, а социальная.
Пункт третий: не спалиться. Потому что если хотя бы один человек заподозрит, что председатель «стал другим» не просто от инсульта – будет плохо. Насколько плохо – не знаю. Психушка? В 1978-м – запросто. «Вялотекущая шизофрения», институт Сербского, карательная психиатрия – я про это читал. Или – просто сожрут. Снимут с должности, задвинут, сломают. В советской деревне чужак не выживает.
Пункт четвёртый: понять, что делать дальше. Но это – потом. Сначала – пункты один, два, три.
Доктор пришёл через полчаса. За это время я успел: а) дважды попить воды из гранёного стакана; б) выслушать храп деда Матвеича, а потом и самого деда Матвеича – сосед по палате оказался не просто храпуном, а энциклопедией: проснулся, увидел, что «председатель очухался», и начал говорить, как будто его включили в розетку; в) узнать из радио, что «на Красной площади состоялся торжественный военный парад, посвящённый шестьдесят первой годовщине Великого Октября»; г) тихо, аккуратно, под одеялом – ощупать чужое тело.
Тело было – как я уже понял – крупным, нездоровым и чужим. Ноги – отёкшие. Живот – большой. На груди, слева, – рубец от старого шрама (война? бытовуха? осталось выяснить). Кожа – грубая, обветренная. Мышцы – есть, под слоем жира, крепкие, привыкшие к работе. Это не было тело кабинетного работника. Это было тело человека, который всю жизнь пахал физически – и всю жизнь пил.
Дед Матвеич, между тем, оказался золотой жилой. Семидесятилетний колхозный пенсионер с язвой желудка, лежал здесь вторую неделю, скучал смертельно и был готов разговаривать о чём угодно и с кем угодно – хоть с председателем, хоть со стенкой.
– Палваслич! Ну ты нас и напугал! – начал он, едва продрав глаза. – Говорю ж мужикам – допьётся Дорохов, допьётся! А они – да ладно, он крепкий. Крепкий-то крепкий, а удар-то хватил! Прямо на банкете, говорят – рюмку поднял, «за Революцию!» – и набок. Фершал наш подхватил, еле до машины доволокли. Толик гнал сюда – чуть сам не убился, дорога-то – ну ты знаешь.
Я кивал. Мотал на ус. Каждое слово – информация.
– А Валентина-то – прибежала! – продолжал дед, входя во вкус. – Ой, Палваслич, жена у тебя – золотая баба. Сидела тут всю ночь, пока доктор не выгнал. Детишек Нина Степановна забрала – парторг наш, строгая тётка, но тут – молодец, помогла.
Валентина. Жена. Золотая баба. Нина Степановна – парторг, забрала детей. Мишку и Катю – четырнадцатилетнего пацана и девятилетнюю девочку. Его детей. Которые теперь, получается, мои.
Господи.
– А в колхозе-то чего? – спросил я. Хрипло, осторожно. Как будто просто интересуюсь. А на самом деле – разведка.
– Дык праздник же! Седьмое ноября! – Матвеич махнул рукой. – Демонстрация сейчас, наверное, идёт. Без тебя – Кузьмич, поди, командует. Или Нина. Она-то любит – командовать.
Кузьмич. Бригадир. Командует в отсутствие председателя. Нина Степановна – парторг – тоже претендует. Конфликт полномочий. Записываем.
– А как… – я подбирал слова, – как хозяйство? Зерно-то сдали?
– Сдали, сдали, куда денешься. – Матвеич поморщился. – Только мужики говорят – Михалыч опять мутит. Это который кладовщик. Машины-то в район ходят полные, а квитанции приходят – ну, ты понимаешь. Не мне тебя учить, Палваслич.
Михалыч. Кладовщик. Мутит. Воровство при транспортировке – классика. Зерновоз уходит полный, а на элеваторе принимают меньше – разницу списывают на «усушку-утруску», а реальное зерно уходит налево. Схема стара как мир, и в 2024-м фермеры с ней борются GPS-трекерами и камерами, а здесь – здесь нет ни GPS, ни камер. Здесь есть Михалыч.
Ладно. Михалыч – потом. Сейчас – доктор.
Доктор Иван Петрович Герасимов был похож на Чехова, если бы Чехов дожил до шестидесяти, бросил литературу, уехал в курскую глушь и тридцать лет лечил колхозников от всего подряд – от переломов до белой горячки. Худой, седой, с умными усталыми глазами и запахом «Беломора», который, казалось, въелся в него на молекулярном уровне. Белый халат – застиранный, но чистый. Стетоскоп – на шее, как украшение.
Он вошёл, посмотрел на меня долгим профессиональным взглядом, в котором читалось: «Ну, живой – и то хлеб», – сел на табуретку рядом с койкой и сказал:
– Ну, председатель. Повезло тебе. Мог и не очнуться.
– Что со мной? – спросил я. Голос уже слушался лучше – видимо, тело приходило в себя, а с ним и голосовые связки.
– Инсульт, – сказал Герасимов. – Острое нарушение мозгового кровообращения. По-простому – удар. Ты рухнул на банкете – прямо с рюмкой в руке, картинно, как в кино. Повезло, что фельдшер был рядом, и повезло, что Толик не побоялся по темноте гнать. Ещё час – и разговаривали бы мы с тобой по-другому. Или не разговаривали бы.
Я молчал. Слушал.
– Давление у тебя – двести на сто двадцать. – Герасимов загнул палец. – Печень – я её даже щупать не буду, и так вижу – увеличена. Сердце – аритмия. Вес – килограммов двадцать лишних. И это – в тридцать восемь лет. Ты себя убиваешь, Павел Васильевич. Методично и старательно, как план по зерновым выполняешь.
Тридцать восемь лет. Телу – тридцать восемь. Мне – тридцать четыре. Разница – четыре года, но по состоянию – это тело старше моего прежнего лет на двадцать. Алкоголь, курение, работа на износ, стресс, плохое питание – стандартный набор советского мужика, который к пятидесяти – либо инфаркт, либо цирроз.
– Что делать? – спросил я. И впервые за всё время – спросил искренне. Потому что это тело – теперь моё. И если оно сдохнет – сдохну я.
Герасимов посмотрел на меня. Долго. Что-то в моём тоне его зацепило. Он привык, что председатель Дорохов на рекомендации врача кивает и идёт пить дальше. А тут – вопрос. Настоящий.
– Водку – забудь, – сказал он. – Вообще. Совсем. Ни грамма. Ни по праздникам, ни «за здоровье», ни «ну, по чуть-чуть». Следующий удар – если повезёт – парализует. Если не повезёт – убьёт. Курить – бросай. Вес – сбрасывай. Двигайся. Нервничай меньше – хотя это я тебе как председателю колхоза, конечно, зря говорю. – Он усмехнулся. – Но ты попробуй. Иначе – деревянный бушлат, Павел Васильевич. К весне.
Деревянный бушлат. Гроб. К весне. Доктор не шутил.
– Понял, – сказал я. – Не буду. Ни пить, ни курить.
– Ага, – кивнул Герасимов скептически. – Все так говорят. Через неделю – «Иван Петрович, ну одну-то можно?» Через месяц – по-старому.
– Не по-старому, – сказал я. И в моём голосе было что-то такое – может быть, интонация человека из другого века, который точно знает, что пить не будет, потому что ему это чужое тело нужно живым и работоспособным минимум на ближайшие восемнадцать лет, – что Герасимов замолчал и посмотрел на меня иначе. Внимательнее.
– Ну, – сказал он после паузы. – Дай-то бог.
Он ушёл. А я лежал и думал.
Восемнадцать лет. Число возникло само – как возникают вещи, которые ты знаешь, но не помнишь откуда. 1978 плюс восемнадцать – 1996. К девяносто шестому году этому телу будет пятьдесят шесть, мне – пятьдесят два. Нормальный возраст. Рабочий. Если не убить организм водкой и «Беломором» – доживу.
А за эти восемнадцать лет случится следующее: Афганистан (79-й), смерть Брежнева (82-й), Андропов, Черненко, Горбачёв, перестройка, Чернобыль, развал Союза, шоковая терапия, ваучеры, бандиты, Чечня, дефолт. Весь набор. Вся программа. Я знал это – не детали, а общую канву. Даты, имена, последовательность. Достаточно, чтобы не быть застигнутым врасплох. Недостаточно, чтобы что-то изменить в масштабе страны.
Но – достаточно, чтобы изменить в масштабе колхоза?
Стоп. Об этом – потом. Сейчас мне нужно увидеть своё лицо. Потому что скоро придёт Валентина. И дети. И мне нужно знать, чьё лицо я ношу.
– Матвеич, – позвал я. – У тебя зеркала нет?
– А? Зеркала? Дык нету. Бритвенное было – Клава забрала, сказала – нечего тут стёклами… А тебе зачем, Палваслич?
– Посмотреть хочу. На себя.
– Ну, – Матвеич хмыкнул, – ничего хорошего не увидишь. Серый ты, Палваслич, как земля. Я тебя двадцать лет знаю – такого не видел.
Двадцать лет. Ещё один источник – и ещё одно подтверждение, что все вокруг знают «прежнего» Дорохова вдоль и поперёк. Каждый жест, каждое слово, каждая привычка – под микроскопом.
– А каким ты меня помнишь? – спросил я. Как будто невзначай. – Ну, когда молодой был.
– Ты чего это, Палваслич? – Матвеич насторожился. – Память, что ли?..
– После удара, – я снова использовал эту карту, – путается. Доктор сказал – бывает. Пройдёт.
– А-а, ну бывает, бывает. – Матвеич успокоился. – Ты ж крепкий был парень. Отец-то твой на фронте погиб, под Сталинградом, в сорок втором – ты ж его и не помнишь, мальчонкой был. Мать одна подняла, царствие ей. Ты в школу ходил, потом – комсомол, партшкола, в армию забрали в пятьдесят восьмом, два года отслужил, вернулся – бригадиром тебя поставили, потом зампредом. На Валентине женился, когда зампредом был – она учительницей к нам приехала, молоденькая, красивая. Детишек родила – Мишку, потом Катьку. Ну а потом председателем поставили, в шестьдесят восьмом это было, когда прежний-то, Егор Кузьмич, помер…
Я слушал и складывал мозаику. Дорохов – дитя войны, отец погиб в сорок втором под Сталинградом. Рос без отца, голодное детство, оккупация. Мать одна поднимала. Комсомол, партшкола, армия в пятьдесят восьмом – двадцатом, значит – если телу тридцать восемь – значит, 1940-го года рождения. Сходится. Жена – Валентина, вышла за него, когда он был ещё зампредом. Председатель с шестьдесят восьмого. Партийный. Пьющий. Сломанный. А теперь – я.
К вечеру пришла Валентина.
Я услышал её раньше, чем увидел – шаги по коридору, быстрые, дробные, каблуки по кафелю, – и голос: «Клавочка, можно к нему? Он правда очнулся?» – и Клавин ответ: «Очнулся, Валюш, очнулся, только ты его не волнуй!»
Она вошла – и я увидел свою жену. Чужую жену. Нашу жену. Я ещё не определился с местоимениями.
Валентина. Тридцать шесть лет. Среднего роста – метр шестьдесят пять, стройная. Лицо – усталое, с тонкими чертами, с сеточкой ранних морщин у глаз. Волосы – светло-русые, забраны в пучок, из которого выбивались пряди. Глаза – голубые, большие, и в них было столько всего намешано – страх, облегчение, надежда, настороженность, нежность, – что я отвёл взгляд, потому что не имел права на эти эмоции. Они были адресованы не мне.
Одета – просто: серое пальто, платок, под пальтом – что-то тёмное. В руках – авоська, из которой торчала банка (компот? варенье?) и что-то завёрнутое в газету. Пирожки – я учуял.
– Паша, – сказала она. И голос у неё был такой, что я понял: эта женщина любит человека, в теле которого я нахожусь. Любит – после пьянок, после скандалов, после всего. Любит – не потому что заслужил, а потому что решила однажды любить и не отступила.
– Валя, – сказал я. И голос дрогнул – не мой голос, этот хриплый баритон, – а он дрогнул, потому что я вдруг осознал: передо мной стоит женщина, которая зависит от меня, и двое детей где-то в деревне зависят от меня, и тысяча двести человек зависят от меня, и я понятия не имею, что делать.
Она села на край кровати. Взяла мою руку – эту чужую, огромную, заскорузлую руку – и сжала. Тихо.
– Я думала – всё, – сказала она. – Я думала – не очнёшься. Доктор сказал – пятьдесят на пятьдесят. А я… – она замолчала, прикусила губу. Не плакала. Не из тех, кто плачет. – Мишка весь вечер молчал. Катюшка – ревела. А я сидела и думала: «Господи, только не забирай. Какой бы ни был – мой. Только не забирай.»
Какой бы ни был. Вот так – без иллюзий. Она знала, с кем живёт. Знала – и оставалась.
– Я здесь, – сказал я. И это была единственная правда, которую я мог ей сказать. – Я здесь, Валя. И я… я буду другим. Лучше. Обещаю.
Она посмотрела на меня. Долго. Как Герасимов – с профессиональным недоверием. Только у Герасимова было недоверие врача, а у неё – недоверие жены, которой обещали «бросить пить» сто раз.
– Ладно, – сказала она. – Посмотрим.
И улыбнулась. Первый раз за разговор. Краешком губ, осторожно, как будто боялась спугнуть.
Я подумал: эту женщину «прежний» Дорохов не заслужил. А я – попробую заслужить. Не потому что герой. А потому что – ну а что ещё делать? Это моя жизнь теперь. Единственная.
Она ушла через час. За этот час я узнал: Мишка – «опять двойку принёс по математике, я уж не знаю, что с ним делать»; Катюшка – «стихотворение на конкурс написала, учительница хвалит, правда-правда!»; Нина Степановна – «звонила из правления, спрашивала, когда ты вернёшься, ей нужно согласовать план мероприятий»; в колхозе – «Кузьмич за тебя пока, мужики вроде слушаются, но ты ж знаешь – без тебя они расползутся»; в магазине – «сахар дали, по два кило в руки, а масла нет уже третью неделю».
Каждое слово – как пазл. Я укладывал их в голове, строил картину. Колхоз «Рассвет» без председателя – как корабль без капитана: пока на курсе – плывёт, но первый шторм – и развалится. Кузьмич – держит, но он бригадир, не управленец. Нина Степановна – рвётся рулить, хочет «согласовывать» вместо председателя. Мишка – трудный подросток, двойки, проблемы. Катя – лучик. Сахар – два кило, масла нет. 1978 год, товарищи. Развитой социализм.
Когда Валентина ушла – поцеловала в лоб, как ребёнка, и я почувствовал запах её волос: хозяйственное мыло и что-то цветочное, может быть, ромашковый отвар, – я остался один.
Матвеич храпел. Мужик с забинтованной рукой храпел. Радио бормотало – теперь что-то про «братскую помощь народам Африки». За окном – темнота, ноябрьская, глухая. Ни фонарей, ни неона, ни подсветки рекламных щитов – чёрная дыра за стеклом. Только где-то далеко – один жёлтый огонёк. Может, окно. Может, фара.
Я лежал в больничной койке в 1978 году и думал.
Итого, что имеем. Тело – дерьмовое, но живое. Голова – своя, со своими знаниями. Должность – председатель колхоза, небольшой, но реальный начальник. Семья – жена, двое детей. Хозяйство – на бумаге крепкий середняк, в реальности – приписки, воровство, изношенная техника, пьянство. Чернозём – лучший в стране. Потенциал – огромный. Система – давит. Перспектива – восемнадцать лет до полного развала всего.
Задача: выжить, восстановить тело, разобраться в обстановке, не спалиться. А потом – поднять этот колхоз. Или хотя бы не дать ему утонуть. Триста дворов, тысяча двести человек. Не страна – но и не мало.
Управленец – он и в 1978-м управленец.
Я закрыл глаза. Радио пело «Широка страна моя родная» – и я подумал, что да, широка. Шире, чем хотелось бы. И я в ней – один. Без телефона, без интернета, без GPS, без гугла, без «окей, Алиса, какой курс доллара». С газетой «Правда», гранёным стаканом и врачом, который велел не пить.
Не пить – это я могу. Это вообще самое простое из всего, что мне предстоит.
Спокойной ночи, 1978 год. Мы с тобой ещё повоюем.




























