Текст книги "Год урожая. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 49 страниц)
Глава 6
Бумаги – это одно. Бумаги – это цифры, строчки, графы, аккуратный (и не очень аккуратный) почерк Зинаиды Фёдоровны, карандашные пометки, скрепки, подшивки. Бумаги можно читать в тёплом кабинете с чаем. Бумаги не воняют.
Хозяйство – воняет.
Двадцать шестого ноября, понедельник, семь утра, температура – минус восемь, ветер – северо-западный, промозглый, тот самый, который забирается под телогрейку и поселяется между лопатками, – я вышел из дома и сказал Толику:
– Сегодня объезжаем всё. Склад, ферму, свиноферму, мастерскую, поля. По порядку. Не торопимся.
Толик кивнул. Он вообще кивал – это было его основное средство коммуникации. Кивок короткий – «понял». Кивок медленный – «сделаю». Покачивание головой – «плохая дорога». За две недели я выучил его язык жестов лучше, чем сурдоперевод. УАЗик – зелёный, армейский, с брезентовым верхом и печкой, которая работала через раз, – стоял у калитки, прогретый. Толик всегда прогревал машину заранее. Бывший дальнобойщик – привычка.
Поехали.
Склад.
Зерносклад колхоза «Рассвет» представлял собой длинный кирпичный барак – метров шестьдесят в длину, метров пятнадцать в ширину, – с двускатной крышей из шифера, деревянными воротами (одна створка висела на одной петле) и вывеской «Зернохранилище №1», написанной белой краской по красному, из чего следовало, что где-то существует зернохранилище номер два. Как выяснилось – нет: номер два сгорел в семьдесят четвёртом, и с тех пор всё зерно хранилось в номере один. Который был рассчитан на половину нынешнего объёма.
Михалыч ждал у ворот. Мясистый, кряжистый мужик в добротном пальто и меховой шапке – по деревенским меркам одетый как министр. Лицо – хитрое, глаза-щёлочки, руки – большие, хваткие, из тех рук, которые умеют считать деньги и отмерять зерно одновременно. Пятьдесят пять лет, пятнадцать из них – на складе. Пятнадцать лет – это много. Пятнадцать лет на одном месте – это не работа, это экосистема.
– Палваслич! – расплылся он. – Слава богу, оклемался! А мы уж переживали! Ну, заходи, заходи, покажу, как тут у нас!
Елейный тон. Радушная улыбка. Хозяйский жест – «заходи», как будто это его дом, а я – гость. В «ЮгАгро» я видел таких кладовщиков. Они все одинаковые – что в двадцать первом веке, что в двадцатом. Радушные, хлебосольные, «свои в доску» – и с двойной бухгалтерией в голове, которая работает точнее любого калькулятора.
Зашёл. Осмотрелся.
В «прошлой жизни» я работал с современными зернохранилищами – вентилируемые силосы, автоматический контроль влажности, датчики температуры, рециркуляционные сушилки. Здесь – ничего этого. Здесь – бетонный пол (с трещинами), кирпичные стены (с высолами – влага), деревянные закрома (перегородки метровой высоты, делящие склад на секции), и зерно. Пшеница – золотистая, но тусклая: влажность – на глаз – процентов четырнадцать-пятнадцать, а должна быть двенадцать. Вентиляции – никакой. Ни принудительной, ни даже нормальной естественной: окна – заколочены, двери – закрыты. Зерно «потеет» – я видел конденсат на стенах. Ещё месяц – и в нижних слоях начнётся самосогревание, а за ним – плесень, а за плесенью – потеря.
Я наклонился, зачерпнул горсть. Растёр зёрна между пальцами. Понюхал. Без запаха плесени – пока. Но на грани.
– Михалыч, – сказал я, не оборачиваясь, – вентиляция когда последний раз работала?
– Так это… – Михалыч замялся, – вентилятор-то сломался. Ещё в прошлом году. Я ж докладывал…
Докладывал. Может быть. «Прежнему» Дорохову, который в бумаги не лез, а в склад заглядывал раз в квартал, подписать ведомость. Удобный начальник для удобного кладовщика.
– А объём? – спросил я. – Сколько у нас зерна по факту?
– По факту? – Михалыч моргнул. – Ну, как по ведомости. Четыреста двадцать тонн. Пшеница – триста десять, ячмень – семьдесят, подсолнечник – сорок.
– Пересчитай, – сказал я. – К понедельнику. Физический пересчёт – не по бумагам, а по закромам. Объём, влажность, сортность. Мне нужны реальные цифры.
Пауза. Короткая, но заметная. Глаза-щёлочки прищурились ещё сильнее – если это было физически возможно.
– Палваслич… зачем? Всё ж есть, всё учтено…
– Для отчёта, – сказал я. – Район спрашивает. После болезни – хочу всё перепроверить. Ничего личного, Михалыч. Порядок.
Это была неправда. Район ничего не спрашивал. Но «район спрашивает» – волшебная формула, которая в советской системе работает как заклинание: никто не спорит с районом. Михалыч – не исключение. Кивнул, натянул улыбку.
– Сделаем, Палваслич. К понедельнику – будет.
Я кивнул и вышел. На свежий воздух. Потому что внутри склада – сыро, зыбко, и пахнет не только зерном, но и проблемами, которые видны невооружённым глазом. Вентиляция. Влажность. И – количество, которое, я был уверен, не сойдётся с ведомостью. Не потому что Михалыч плохо считает – считает он отлично. Просто считает он в двух системах: одна – для отчёта, другая – для себя.
Записываем: склад – бомба замедленного действия (зерно), бомба немедленного действия (Михалыч). Разминировать – по очереди.
Ферма КРС.
Молочно-товарная ферма колхоза «Рассвет»: четыреста голов крупного рогатого скота, два корпуса (кирпичных, построенных в шестидесятых, «на века» – то есть до первого капремонта, которого не было), один доильный зал, один кормовой двор и Антонина Григорьевна Рыбакова.
Антонина Григорьевна стоила всей фермы – в буквальном смысле. Без неё это хозяйство давно бы сложилось, как карточный домик. Крупная, крепкая, в телогрейке поверх рабочего халата, в резиновых сапогах по колено, с косынкой на каштановых волосах – она встретила меня у ворот корпуса с выражением лица, которое я бы описал как «ну, пришёл, и что?».
– Антонина Григорьевна, – сказал я, – хочу посмотреть ферму. Всю. С вашими комментариями.
– Смотри, – сказала она. Не «смотрите», не «Палваслич, конечно» – «смотри». Антонина Григорьевна имела привилегию тыкать председателю, заработанную тринадцатью годами на посту и четырьмястами коровами, которых она считала своими. – Только недолго. Дойка через час.
Мы прошли по корпусу. Четыреста голов – в двух длинных зданиях, привязного содержания, стойловый период. Коровы – чёрно-пёстрой породы, стандарт для зоны. Я не был зоотехником, но за восемь лет в «ЮгАгро» насмотрелся на ферм достаточно, чтобы отличить здоровое стадо от больного.
Это стадо не было больным. Но оно было – голодным.
Коровы стояли тихо, жевали то, что лежало в кормушках. В кормушках лежал силос – серо-зелёный, с кисловатым запахом, в котором проскальзывало что-то ещё. Плесень. Не сильная – не «всё пропало», но заметная. Силос заготовлен с нарушением технологии: закладка поздняя, трамбовка недостаточная, укрытие – дырявая плёнка. Результат – аэробная порча верхнего слоя. В 2024-м за такой силос я бы уволил заготовителя. Здесь – увольнять некого: заготавливали все, кто мог, «на глазок», без технолога.
– Корма, – сказала Антонина, не дожидаясь вопроса. – Вот он, твой главный вопрос. Корма – дерьмо. Силос – с плесенью, видишь сам. Концентратов – по норме дают, но норма – слёзы. Минералки – нет. Сена – мало, и то – позднего укоса, жёсткого. Коровы не едят – они мучаются. Ты бы мучался, если б тебя хлебом с плесенью кормили?
Я кивнул. Она была права – по всем пунктам.
– Доильные аппараты, – продолжала она, набирая ход, как локомотив. – Четыре штуки. Два – работают. Два – мертвы. Мертвы с весны. Запчастей нет. Я писала три заявки – три! – в район, в «Сельхозтехнику». Ответ – «ждите». Жду. С весны. А коров доить надо каждый день – утром и вечером, без выходных, без праздников. И доим – вручную. Три доярки на сто коров. Три бабы – Клава, Маша, Зина. Руки у них – посмотри на их руки, председатель. Они же к сорока годам инвалидами будут. Уже – болят, немеют, пальцы не разгибаются.
Голос у неё набирал громкость – командирский, мощный, привыкший перекрикивать стадо и работу. Я не перебивал. Потому что перебивать Антонину было, во-первых, бесполезно, во-вторых – не нужно: она говорила правду, и каждое её слово было гвоздём в крышку гроба моего оптимизма.
– Молодые не идут, – закончила она. – Потому что платят копейки. Девяносто рублей – доярка. За эти деньги – подъём в пять утра, дойка, уборка, кормёжка, вечерняя дойка, воскресенья – нет, отпуск – когда корова разрешит. Какая девка пойдёт? Они в город едут – на фабрику, на завод, в контору. Там – сто двадцать, восьмичасовой, выходные, танцы. А тут – навоз и маститная корова.
– Антонина Григорьевна, – сказал я, когда она выдохлась (не остановилась – именно выдохлась, как боксёр после раунда), – если я добуду запчасти для доильных аппаратов и нормальные корма – ты надои поднимешь?
Она посмотрела на меня. Долго. Прицельно. Как снайпер – в оптику.
– Добудь сначала, – сказала она. – А потом поговорим.
Честный ответ. Антонина Григорьевна не раздавала обещаний – она раздавала результаты. Но только тем, кто сначала дал ей инструменты. Справедливо.
Записываем: ферма КРС – потенциал есть, ресурсов нет. Корма – главная проблема. Доильные аппараты – вторая. Кадры – третья. Антонина – актив. Не трогать, не учить, не раздражать – обеспечить и отойти.
Свиноферма.
К свиноферме я шёл, уже зная, что будет плохо. Матвеич предупреждал. Зинаида Фёдоровна – предупреждала (её цифры по падежу – восемь процентов вместо двух – говорили сами за себя). Даже Толик – молчаливый Толик, который за день не произносил десяти слов, – когда мы подъехали, посмотрел на меня и сказал:
– Там… нехорошо, Палваслич.
Три слова от Толика – это эквивалент развёрнутого доклада на три страницы от любого другого человека.
Свиноферма колхоза «Рассвет» – это барак. Деревянный, щелястый, на бетонном фундаменте, который треснул в трёх местах. Построен «временно» в шестьдесят пятом – тринадцать лет назад. «Временно» – ключевое слово: когда в Советском Союзе строят «временно», это означает «навсегда». Крыша – шифер, латанный рубероидом. Стены – доска, обитая толем. Утепление – условное. Окна – частично забиты фанерой, частично – выбиты.
Я открыл дверь – и меня ударило.
В «ЮгАгро» я бывал на современных свинокомплексах: микроклимат, вентиляция, щелевые полы, автоматические кормушки, санитарные зоны, ветконтроль. Я знал, как пахнет нормальная свиноферма – не розами, понятно, но – терпимо. Здесь – не терпимо. Здесь – аммиак, фекалии, прелая солома, сырость, и что-то ещё – сладковатое, тошнотворное, что я не сразу идентифицировал, а когда идентифицировал – похолодел.
Гниющая ткань. Так пахнет гнойное воспаление. Некрозы. Инфекция.
Шестьсот голов – в одном бараке. Станки – деревянные, грязные. Навоз – не убран (или убран частично – ближе к входу чище, дальше – хуже). Свиньи – вялые, лежат, не поднимаются. Нормальная свинья – любопытная, активная, подходит к решётке, хрюкает, суёт пятак. Эти – лежали. Часть – с видимыми симптомами: красные пятна на коже, ушах, рыле. Неровные, тёмно-багровые, будто кто-то прижигал монетой.
Рожа свиней. Erysipelothrix rhusiopathiae.
Я знал про рожу. Не потому что ветеринар – потому что в «ЮгАгро» рожа была стандартным предметом ветеринарных совещаний: вакцинация, профилактика, карантинные протоколы. Рожа в острой форме – летальность до тридцати процентов. Без лечения – выше. С лечением – пенициллин, сыворотка, изоляция – управляемо. Но лечить нужно сейчас. Не завтра, не через неделю – сейчас.
– Петрович! – крикнул я.
Из подсобки – каморки размером с кладовку, с лежанкой, ведром и запахом самогона – вышел свинарь. Худой, согбенный, мятый, в засаленной фуфайке, с лицом человека, который давно перестал различать дни недели. Сорок пять лет – а выглядел на шестьдесят. Запах от него шёл тот же, что от свинарника, плюс перегар – стабильная составляющая.
– А, Палваслич… – он заморгал. – А вы чего это…
– Давно пятна появились? – спросил я, показывая на ближайшую свинью с характерными ромбами на боку.
– Пятна? – Петрович посмотрел на свинью так, как будто впервые её видел. – А это… ну, это давно. Неделю, может. Или две. Я ж говорил Семёнычу… а он… ну…
– Семёныч знает?
– Так я ж ему говорил. Он сказал – мажь зелёнкой. Ну, я мажу.
Зелёнкой. От рожи свиней. Это как мазать йодом перелом позвоночника.
Я вышел из барака. Вдохнул. Морозный ноябрьский воздух – чистый, колючий – никогда не казался мне таким сладким. Руки тряслись – не от холода, от злости. Шестьсот голов. Если рожа пойдёт в острую форму – я потеряю половину стада за две недели. Половина стада – это триста свиней. Триста свиней – это мясо, которое мы обязаны сдать по плану. Нет мяса – нет плана. Нет плана – разнос в райкоме. Разнос в райкоме – конец реформ, конец доверия, конец всего, что я пытаюсь построить. Из-за одного пьяного ветеринара и одного пьяного свинаря, которые лечат инфекционное заболевание зелёнкой.
Это не ферма. Это концлагерь для свиней.
Записываем: свиноферма – красный уровень. Немедленные действия: 1) изолировать больных от здоровых (если ещё есть здоровые); 2) найти пенициллин и противорожистую сыворотку; 3) вытащить Семёныча из запоя. Пункт три – самый сложный. Но без пункта три – пункты один и два бесполезны, потому что я не ветеринар, Петрович – не специалист, а Герасимов (единственный нормальный врач в радиусе тридцати километров) лечит людей, а не свиней.
Нужен Семёныч. Живой и трезвый.
МТМ.
Машинно-тракторная мастерская – длинный, низкий ангар из шлакоблоков, с воротами, в которые входил трактор (с трудом), и с запахом солярки, который въелся в стены, пол и потолок настолько, что, казалось, здание само состояло из солярки с примесью шлакоблока.
Василий Степанович Кондратьев – механик, заведующий МТМ, душа и совесть колхозного машинного парка – встретил меня, как полководец встречает гостя в осаждённой крепости: с достоинством и печалью.
Невысокий, жилистый, подвижный, в промасленной робе и кепке – Василий Степанович был человеком, для которого мир состоял из двух категорий: вещи, которые работают, и вещи, которые можно починить. Третьей категории – «сломано навсегда» – для него не существовало в принципе. Руки – в несмываемом машинном масле, «это навсегда, Палваслич, это профессиональное» – двигались по деталям с нежностью хирурга. Лицо – узкое, хитроватое, но хитрость – не жулика, а мастера, который знает двадцать способов обойти невозможное.
– Показывай, Василий Степанович, – сказал я.
Он показал. И я считал.
Тракторы. Семь единиц:
Первый – МТЗ-80, «Беларусь». Рабочий. Пробег – огромный, но Василий Степанович держит: «Как мой дед – старый, но крепкий.»
Второй – МТЗ-80. Рабочий. Помоложе, состояние получше.
Третий – ДТ-75, гусеничный. Рабочий. «Пашет – как трактор. Потому что трактор.»
Четвёртый – Т-40. «На соплях», как сформулировал Василий Степанович. Коробка – через раз, сцепление – на грани, гидравлика – течёт. «Работает, пока я рядом стою и уговариваю. Ухожу – глохнет.»
Пятый, шестой, седьмой – «памятники». Стояли в дальнем углу мастерской – два ДТ-75 и один МТЗ-50, – покрытые пылью и ржавчиной, с грустными фарами и мёртвыми двигателями.
– Что нужно, чтобы поднять хотя бы два? – спросил я.
Василий Степанович снял кепку. Почесал затылок. Надел кепку обратно. Это был его ритуал – как у Крюкова очки, как у Зинаиды карандаш.
– Пятый – ДТ-75, – сказал он, подходя к ближайшему «памятнику». – Двигатель – живой, я проверял. Коробка – мёртвая. Нужна коробка передач – целиком, или хотя бы шестерни и подшипники. Вал – погнут, но это я выправлю, есть пресс. Если достанете коробку – за неделю подниму.
– А шестой?
– Шестой – хуже. Блок цилиндров – треснул. Нужен новый блок, а это… – он покачал головой. – Это дефицит, Палваслич. Дикий дефицит. Даже в «Сельхозтехнике» их нет – я звонил. В области – может быть, но там очередь на год.
– А седьмой?
– МТЗ-50. Старичок. – Василий Степанович похлопал трактор по капоту, как лошадь по крупу. – Если бы были – подшипники коленвала, кольца, прокладка головки, – я бы его за два дня… Но нет. Ничего нет. Я тут, Палваслич, как повар без продуктов: плита есть, сковорода есть, руки есть, а жарить нечего.
Комбайны. Два СК-5 «Нива». Первый – рабочий, «доживёт до уборки, если не трогать лишний раз». Второй – «если повезёт, и если жатку выправить, и если гидроцилиндр не потечёт, и если…» – список «если» тянулся на десять пунктов.
Грузовики. Два ГАЗ-53 – рабочие, один «постарше, но держится», второй «помоложе, но кузов гнилой». ЗИЛ-130 – зерновоз. Рабочий. Водитель – Генка Прохоров. Тот самый Генка, который возит зерно Михалычу. Но ЗИЛ – хороший, потому что Генка, при всех своих недостатках, машину любит.
Итого: на две тысячи восемьсот гектаров пашни – три с половиной рабочих трактора (четвёртый – «на соплях», считать его рабочим можно только с большим оптимизмом). В 2024-м на такую площадь – минимум десять-двенадцать единиц, и это – при современной производительности, которая в пять раз выше. Здесь – нужно хотя бы пять. Лучше – шесть. Где взять ещё два-три трактора, вернее – запчасти к ним?
Ответ стоял у меня в блокноте, в столбике «ресурсы», пункт три: «военная часть – пять километров – ремонтная база».
– Василий Степанович, – сказал я, – а вы с военными знакомы? С ремонтной базой?
Он посмотрел на меня. Хитроватое лицо – стало внимательным.
– Знаком, – сказал он. – Прапорщик Сидоренко, начальник рембазы. Мужик нормальный. Только… – он помялся, – только это ж военные. У них – свой учёт. Просто так не дадут.
– А не просто так?
– Ну… – Василий Степанович снова снял кепку, почесал затылок, надел обратно. – Если бы мы им, скажем, мясо свежее… или молоко… или картошку… У них-то паёк – одна тушёнка да каша. Офицеры – те вообще семьями живут, детям молока не купить, ближайший магазин – тридцать два километра…
Бартер. Натуральный обмен. Мы им – продукты, они нам – запчасти и ремонтную базу. В 2024-м это называется B2B-партнёрство и оформляется договором на сорока страницах. В 1978-м – рукопожатием и ящиком картошки.
– Устроишь мне встречу с Сидоренко? – спросил я.
– С Сидоренко – устрою. Но решает не Сидоренко. Решает командир части. Полковник Зуев.
– Значит, нужен Зуев.
– Зуев – мужик серьёзный. Просто так – не выйдет. Нужен подход.
Записываем: подход к полковнику Зуеву. Задача номер… – я уже сбился со счёта, какой номер. Задач – больше, чем тракторов, а тракторов – мало.
Поля.
Последний пункт маршрута – поля. Толик вёз меня по раскисшей просёлочной дороге – УАЗик нырял в колеи, как лодка в волны, подвеска стонала, из-под колёс летела жидкая грязь, перемешанная с первым снегом. Конец ноября – не время для полевых работ. Но я ехал не работать – я ехал смотреть.
Две тысячи восемьсот гектаров пашни. Если представить – это квадрат пять на пять с половиной километров. Чернозём – тот самый, воронежско-курский, лучший в мире: жирный, чёрный, маслянистый, такой, что если зачерпнёшь горсть и сожмёшь – он слипнется в комок и будет блестеть, как шоколад. Два метра гумусового слоя. Земля, которая может давать двадцать пять – тридцать центнеров зерновых при минимальном уходе. Даёт – четырнадцать.
Озимые – пшеница, посеянная в сентябре, – стояли зелёными рядками, но неравномерно: где густо, где пусто. Нормы высева нарушены – это было видно невооружённым глазом. Одни участки – сплошной ковёр, другие – проплешины, через которые просвечивала земля. Крюков был прав: без нормального контроля высева – результат случаен.
Пустующие поля – те, что уходили под пар, – заросли сорняками. Пырей, осот, лебеда – колхозная троица, которая растёт без плана, без удобрений и без партийных указаний, и при этом – успешнее любой плановой культуры. Лесополосы – запущенные, заросшие, не прорежены. Мелиоративные канавы – засыпаны. Всё – запущенное, как дом, в котором живут, но не убирают.
Я стоял на пригорке – том самом, за деревней, с которого видны поля до горизонта – и смотрел. Ветер нёс позёмку по жнивью. Вороны кружились над лесополосой. Небо – серое, низкое, ноябрьское.
При правильном севообороте, нормальных семенах, грамотном внесении удобрений и современных (для семидесятых) методах обработки – урожайность можно поднять процентов на сорок. Но это – не на один сезон. Это – на годы. Почву нужно восстанавливать, как здоровье: постепенно, системно, без рывков.
– Красиво, – сказал Толик. Два слова за весь день – рекорд.
– Красиво, – согласился я. И подумал: «Да. Красиво. И страшно. Потому что этой земле – нужен хозяин. Настоящий. А настоящий хозяин – это не тот, кто отчёты рисует, а тот, кто эту землю кормит, лечит, бережёт. Как ребёнка.»
Я не фермер. Я – менеджер. Я не умею пахать, сеять, доить. Но я умею другое: видеть систему целиком, находить узкие места, расставлять приоритеты, мотивировать людей. И если Крюков знает, что сеять, а Василий Степанович знает, как чинить, а Антонина знает, как доить, – то мне нужно знать только одно: как сделать так, чтобы все они могли делать то, что умеют.
Менеджмент – это не «делать самому». Менеджмент – это «убрать препятствия тем, кто делает».
В «ЮгАгро» эту фразу я повесил на стену кабинета. Здесь – повешу в голове.
Мы вернулись затемно. Толик высадил меня у калитки, кивнул (короткий кивок – «до завтра») и уехал ставить УАЗ в гараж.
Дома – тепло, пахнет щами и хлебом. Валентина – у печки, мешает что-то в чугунке. Катя – на полу, рисует цветными карандашами (шесть цветов, три – затуплены, один – сломан). Мишка – за столом, учебник физики.
– Как день? – спросила Валентина. Не из любопытства – из заботы. Она привыкла спрашивать, и привыкла не получать ответа. «Прежний» Дорохов, судя по всему, отвечал: «Нормально» – и шёл за бутылкой.
– Тяжёлый, – сказал я. – Но нужный. Валь, а щи есть?
Она повернулась. Посмотрела на меня – внимательно, как смотрела каждый раз, когда я говорил или делал что-то, чего «прежний» не говорил и не делал. «Валь» – он так не называл. И про щи не спрашивал – просто садился и ждал.
– Есть, – сказала она. И – улыбнулась. Чуть-чуть. Уголками губ.
Маленький шаг. Один из многих.
Я сел за стол, достал блокнот и – перед щами, пока горячие мысли не остыли – дописал итог дня:
Хозяйство – хуже, чем на бумаге. На бумаге – «крепкий середняк». В реальности – на грани. Склад – воруют. Ферма – голодают. Свиноферма – дохнут. Техника – стоит. Поля – убиты. Люди – устали.
Но.
Земля – есть. Люди – есть. Крюков, Антонина, Василий Степанович, Зинаида, Кузьмич, Лёха – есть. И есть я. С карандашом и блокнотом.
Первый приоритет – свиноферма. Рожа не ждёт.
Нужен ветеринар.
А ветеринар Семёныч – в запое.
Я закрыл блокнот. Убрал. Взял ложку.
Щи были горячие, с капустой и картошкой, и пахли – домом. Не моим домом. Но – домом.




























