Текст книги "Сочинения в двух томах. том 2"
Автор книги: Клод Фаррер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц)
XXIX
– Вы думали, что обманули его? Но если он только притворялся, что обманут, кто же из вас двоих одурачен?
– Четыре тысячи четыреста метров!
Маркиз Иорисака, не отрывая глаз от окуляров телеметра, не обернулся на стук. Герберт Ферган вошел и, не желая стеснять орудийную прислугу, остановился на трапе, неподвижный и немой.
– Четыре тысячи двести…
Оба гигантских орудия загремели залпом. Ферган от неожиданности закачался, как раненый, и удержался за стойку.
– Четыре тысячи…
После тридцати минут боя здесь ничто не изменилось – ничто, кроме того, что один человек, только что еще бывший живым, теперь был мертв. Его труп лежал на стальном полу с разбитой головой: гаечный ключ, сорванный со своего гнезда ударом снаряда, пробил ему череп. Оставшиеся в живых вылили на него ушат воды, чтобы… не по крови… чтобы не скользко было двигаться по полу…
Сигнальная доска не действовала больше, и башня, предоставленная сама себе, сражалась, как могла, наугад. Иорисака Садао был теперь рад, что в качестве последней струны у него остался телеметр, который один позволял ему, хотя бы кое-как и приблизительно, судить о изменении расстояния и направления.
– Четыре… пятьсот!
Опять раздался двойной грохот. На этот раз Ферган наклонился вперед и выглянул через кольцеобразное отверстие амбразуры… Вдали, силуэтом на светлом горизонте, рисовался русский броненосец, изрешеченный и израненный. Столбы воды взлетали перед ним, вздымаемые недолетами. Ферган различил два столба более высоких, чем остальные, и понял, что это снаряды из их башни, не долетавшие до цели…
– Ладно! – пробормотал он. – С русских довольно! Они удаляются… – И в то же время он подумал, что управление стрельбой было теперь довольно затруднительным: нет больше рубки, нет офицера-телеметриста… Плохие условия для получения действительного процента поражения в минуты, когда враг решил поспешно уйти с поля сражения.
Что враг уходил, было ясно. Через отверстие амбразуры Ферган видел, как головной неприятельский корабль переходит направо. Он держал направление на хвост японской колонны, чтобы обогнуть ее и бежать к северу, под покров все еще не рассеивающегося тумана. Но Того, парируя этот маневр, уже сам поворачивал влево. И «Никко», повторяя рулевое движение адмирала, пошел в кильватер «Миказы».
– Прекрати огонь! Башня направо!
Русские броненосцы поравнялись с арьергардом. Приходилось вести бой справа. Все условия стрельбы изменились, и приходилось заново создавать все вычисления.
– Хэй!
Два канонира, оставив свои места, бросились вперед, к сиденью командира. И Ферган инстинктивно бросился с ними…
Маркиз Иорисака соскользнул на землю – без крика, без стона. Из плеча его, ужасно разодранного, струился такой поток крови, что его желтое лицо сразу позеленело.
Очевидно, осколок снаряда ударил его через одно из отверстий каски, хотя в башне ничего не было слышно из-за царящего снаружи шума…
Люди с помощью Фергана положили начальника между орудий. Он еще не был мертв. Он сделал знак и сказал – неслышно, но понятно всем:
– По местам!
Люди повиновались. Один Ферган остался, склонившись над лицом умирающего.
Тогда произошло странное событие…
Унтер-офицер башни подбежал: ему принадлежала честь заместить начальника.
Он перескочил через распростертое тело, поднял телеметр, выскользнувший из окровавленной руки и, готовый подняться на командное сиденье, стал поворачивать в руках инструмент с нерешительным видом человека, сознающегося в своем неумении… И Ферган, несмотря на свою искреннюю печаль, улыбнулся:
«Бог знает, как он будет им пользоваться!..»
Тогда маркиз Иорисака с напряжением поднял правую руку и прикоснулся к унтер-офицеру. Тот обернулся.
Голова умирающего сделала для него движение справа налево… Мол: «Нет! Не вы!»
И мутнеющим взором японский офицер уставился на английского офицера:
– Вы!
Герберт, удивленный, откинулся.
– Я?..
Он опустился на колени около Иорисака Садао и заговорил тихо, как говорят с больным, который бредит:
– Кими, я англичанин, нейтральный…
Он повторил дважды, выговаривая очень ясно:
– Нейтральный… нейтральный…
Но вдруг он смолк, потому что побледневшие губы шевелились, и хриплое бормотанье выходило из них, сперва смутное, но затем все более ясное и твердое, отдельные слоги… слова-песня:
…Время цветущих сакур
Еще не прошло.
Но цветы опадут и развеются
В то время, как любовь тех,
Кто глядит на них,
Достигнет расцвета страсти…
Герберт Ферган слушал – и вдруг внезапный холод сковал его жилы…
Почти мертвые глаза не отрывали от него своего взора, неподвижного и мрачного, в котором, казалось, светился отблеск какого-то былого видения. Голос, усиленный чудом энергии, продолжал петь:
– …Он сказал мне:
«Мне снилось сегодня,
Будто косы твои опутали мою шею,
Как черное ожерелье обнимали они мою шею
И спускались на грудь мне…»
Бледнее, чем сам Иорисака, Герберт Ферган отступил на один шаг; он отворачивал голову, чтобы уклониться от ужасного взгляда. Но он не мог уклониться от голоса, более ужасного, чем взгляд.
Голос звучал, как хрусталь, готовый разбиться. Кровь прилила к щекам Фергана и залила все лицо стыдом унижения, клеймом полученной пощечины.
Голос закончил торопливо, как неумолимый заимодавец, который властно требует возврата долга:
…Я ласкал их, и они нас соединили.
И, прильнув устами к устам,
Мы были как два лавровых дерева,
Растущих из одного корня…
Голос угас. И только взгляд упорствовал, бросая в последней вспышке приказ – ясный, непреложный, неотразимый.
Тогда Герберт Ферган, опустив глаза в землю, уступил и повиновался.
Из рук унтер-офицера он взял телеметр. И он взобрался по трем ступенькам лесенки и сел на место командира…
Справа, один за другим, появились русские броненосцы. Они удалялись поспешно…
– Джентльмен должен расплачиваться!.. – пробормотал Ферган.
Он откашлялся. Его голос раздался хрипло, но отчетливо, уверенно:
– Шесть тысяч двести метров! Восемь делений налево… Огонь!..
В мгновенном молчании, предшествовавшем грохоту выстрела, под лесенкой послышался едва уловимый звук. Маркиз Иорисака завершил свою жизнь без стона, без содроганий, сдержанно и пристойно. Но перед тем, как закрыться навсегда, его уста прошептали два японских слога, два первых слога имени, которого он не закончил:
– Митсу…
XXX
…С кучи обломков, которая осталась на месте мостика и рубки, снесенной одним снарядом, виконт Хирата Такамори в последний раз наклонился над отверстием рупора и кинул последнее приказание, завершавшее день и окончательно превращавшее бой в победу.
– Прекратить огонь!
На грот-мачте «Миказы» развевался и сверкал сигнал Того, подобный радуге после грозы. В зените, посреди мрачных туч, голубой прорыв в облаках принимал форму крылатой Победы.
Крики неслись с одного судна на другое быстрее, чем несется северо-западный ветер, когда бушует осенний муссон: торжествующий крик Японии-победительницы, крик торжества древней Азии, навсегда освободившейся от европейского ига:
– Тейкоку банзай!
– Да живет вечно империя!
Хирата Такамори трижды повторил этот возглас. Потом, развернув сухим движением веер, не покидавший его рукав, он обвел весь горизонт с юга на север и с востока на запад взглядом невыразимой гордости. Прекрасен был этот час и опьянял сильнее, чем тысяча чаш сакэ. Тридцать три года со дня появления на свете бессознательно ждал Хирата Такамори этого часа. Но для высокого опьянения, которое охватило его теперь и как бы погрузило в море чистого алкоголя, тридцать три года не были слишком долгим ожиданием:
– Тейкоку банзай!
Крик этот смолкал, возобновлялся опять, удваивался, рос. Вдоль линии броненосцев пробегала миноноска «Татсута». На ее мостике офицер повторял приказ:
«Славные добродетели императора и незримое покровительство его предков дали нам полную и окончательную победу. Всем, совершившим свой долг, поздравление!»
В это мгновение солнце, пробившись наконец сквозь облака и дым, показалось, касаясь горизонта на западе.
Оно показалось совершенно красное, похожее на чудовищный шар, цвета огня и крови, который катит сквозь лазурь Небесный Дракон… Похожее на диск, царящий на знамени империи… И оно окунулось в море.
Хирата Такамори глядел на него. Оно было, как символ родной Японии. Оно ласкало последней сверкающей лаской поле битвы, где было пролито столько крови ради славы империи Восходящего Солнца.
Вновь подбежала «Татсута» и просигнализировала.
– Свобода маневрирования на ночь… Сбор утром в Матсусиме.
– Слушаю, – ответил Хирата.
– Адмирал желает знать имя офицера, принявшего командование на «Никко» после разрушения рубки?
– Это я: виконт Хирата… Хирата Шисхаку!..
Он не назвал своего имени, а только фамилию и название рода, чтобы и предки его получили должную долю в той чести, которая выпала на долю потомка.
Суда уже удалялись друг от друга.
– Виконт Хирата, – крикнул офицер «Татсуты», – мне приятно объявить вам особенное удовлетворение адмирала и его намерение отозваться о вас с похвалой в докладе божественному императору.
Не отвечая, виконт Хирата склонился до земли. Когда он поднялся, «Татсута» уже отошла далеко.
Трубач пробирался по палубе, перескакивая с лесенки на лесенку. Хирата Такамори подозвал его и отдал приказ трубить вечернюю зорю…
– Пусть положат мертвецов с подобающим им почтением на кормовой палубе.
Ночь спускалась теперь быстро. Зажгли огни. Хирата Такамори, сложив на время обязанности заместителя командира, сошел с мостика и стал обходить электрическую сеть. Большинство проводов было оторвано. Но уже повсюду были восстановлены временные проводы, и освещение было почти нормальным.
Закончив обход, Хирата вышел на кормовую палубу и, дважды поклонившись по старинному обычаю, стал обходить покойников…
Их было тридцать девять. Их положили бок о бок в два ряда, под стволами гигантских пушек. Здесь покоились они; их тела были собраны и зашиты в мешки из серого холста, а их спокойные лица улыбались в лунном свете.
Два квартирмейстера, с фонарями в руках, освещали каждое лицо. Мичман почтительным голосом называл имена. Он прошел сперва перед тремя пустыми мешками. Не нашли и следов командира и офицеров, бывших с ним в рубке.
Перед четвертым мешком мичман произнес:
– Капитан Герберт Вильям Ферган.
Хирата Такамори наклонился. Английский офицер был ранен осколком шрапнели под подбородком, в самое горло. Обе сонных артерии были перерезаны.
– Где он был убит? – спросил Хирата.
– В башне трехсотпятимиллиметровых.
– Хе!.. Умирают повсюду!
Таково было надгробное слово Герберту Фергану.
Перед пятым мешком мичман произнес:
– Лейтенант Иорисака Садао.
Хирата Такамори остановился, как вкопанный, открыл рот, чтобы говорить, но не произнес ни слова.
Глаза маркиза Иорисака Садао были широко открыты. И казалось, что эти глаза еще смотрят… прямо перед собой, презрительно, горделиво, торжествуя…
Шагая скорей и уже менее ровным шагом, виконт Хирата обошел оба ряда покойников.
Мичман, откланявшись, собрался уйти. Виконт удержал его, назвав его по имени:
– Наримаза, не окажете ли вы мне честь пройти со мной в мою каюту?
– Почтительнейше повинуюсь, – ответил учтиво мичман.
Они спускались вдвоем. По знаку виконта, мичман сел на корточки. Циновки не было – современная дисциплина не допускает на военных судах рисовых циновок, легко воспламеняющихся. Но Хирата бросил на поле две удобных подушки черного бархата.
– Извините мою неучтивость… – сказал он. – Я позволю себе при вас отдать распоряжения насчет ночной смены.
– Прошу вас, не стесняйтесь, – сказал мичман.
Вошли унтер-офицеры и боцманы, которым виконт отдал приказы. И когда все ушли, Хирата Такамори взял кисть и начертал на двух листках своего блокнота несколько каллиграфических письмен.
– Прошу еще раз извинить меня, но все это было необходимо, – сказал он.
Он вырвал два листка из блокнота и протянул их мичману.
– Это вам, если вы удостоите меня быть исполнителем моей последней воли.
Удивленный, мичман устремил свой взор на начальника.
– Да, – сказал Хирата Такамори. – Я сейчас убью себя, Наримаза. И я буду вам очень благодарен, вам, отпрыску хорошего рода самураев, если вы согласитесь помочь мне в моем харакири.
Молодой офицер больше не удивлялся, он воздержался от каких бы то ни было неучтивых вопросов.
– Вы оказываете большую честь мне и моим предкам, – сказал он просто.
– Я очень счастлив служить вам.
– Вот моя сабля, – сказал Хирата.
Он вынул из лаковых ножен превосходный старинный клинок, гарда которого была из кованого железа в виде дубовых листьев. Он завернул клинок шелковой бумагой и протянул его Наримазе.
– Я почтительнейше в вашем распоряжении, – сказал мичман, принимая саблю.
Хирата Такамори сел лицом к своему гостю и заговорил, как того требовала вежливость:
– Наримаза, так как вы согласились содействовать мне в этой церемонии, то должно, чтобы вы узнали причину. Этим утром, во время разговора, которого удостоил меня маркиз Иорисака, мой слабый ум заставил меня произнести разные слова, которые я теперь считаю несправедливыми. Я полагаю, что эти слова должны быть стерты.
– Я не стану противоречить вам, если вы находите, что так должно.
– Не откажите же подождать, пока я приготовлю все, что нам должно сделать.
– Я почтительнейше слушаю вас.
К каюте примыкала уборная. Виконт Хирата прошел туда, чтобы надеть установленную обрядами одежду.
Он вернулся.
– Право же, – сказал он, – я смущен вашей любезной снисходительностью.
– Я едва ли выполняю, что должен, – возразил Наримаза.
Виконт Хирата опять опустился на колени около своего гостя. Теперь он держал в правой руке кинжал, обернутый шелковой бумагой, как и сабля. Он улыбнулся:
– Я радуюсь, что могу умереть сегодня в свое удовольствие, – сказал он. – Наша победа так полна, что империя свободно может обойтись без одного из своих подданных, в особенности без самого бесполезного.
– Я поздравляю вас, – сказал мичман. – Но я не могу согласиться с вашей скромностью. Я, наоборот, думаю, что ничто не могло бы вознаградить империю за предстоящую ей потерю, если бы тот безукоризненный пример, который вы даете нам всем, не искупал почти совершенно горесть утраты.
– Я вам весьма обязан, – сказал Хирата.
Он отвернулся и очень медленно обнажил клинок кинжала.
– Пример маркиза Иорисака значительнее моего… – сказал он.
Он попробовал пальцем острие клинка. Бесшумно поднялся мичман с бархатной подушки и, стоя сзади виконта, схватил обеими руками эфес сабли.
– Да! Много значительнее, – повторил виконт Хирата.
Он сделал почти незаметное движение. Наклонившись, Наримаза не увидел более клинка кинжала. Живот был вскрыт самым правильным образом. Кровь уже текла.
– …Много значительнее, поистине, – повторил еще раз виконт Хирата.
Он говорил совершенно отчетливо, хотя и слабым голосом. Угол рта чуть-чуть поднялся, знак жестокого страдания, мужественно скрываемого.
Отставив правую ногу и согнув левую в колене, Наримаза сразу выпрямил напряженную пружину мышцы спины, груди и рук. Голова виконта Хирата Такамори, отрезанная одним ударом, упала на пол.
И сабля поднялась в следующее мгновение, уже розовая от крови.
XXXI
Жан-Франсуа Фельз отпустил куруму у подножия лестницы, которая подымается по склону холма в предместьи Диу Джен-джи.
Шел дождь. От Моги до Нагасаки дождь не переставал. Четыре часа подряд оба скорохода шлепали по грязи и лужам, не замедляя рыси и не прерывая путешествия, останавливаясь только у дверей чайных домиков, чтобы напиться, и у дверей сапожников сменить сандалии. В город вошли они хорошей рысью, разбрызгивая грязь по тротуарам улицы Фуна-Дайку. Обычная толпа наполняла торговый квартал. Сплошное стадо зонтов покрывало улицу.
Но лестница Диу Джен-джи, как всегда, была пустынна. И Фельз, торопясь под ливнем, сумел пробраться, никем не замеченный, к дому китайского мандарина.
– Полдень, – заметил Фельз, входя в дом.
Он боялся быть не вовремя. Курильщик опиума засыпает обыкновенно поздно утром и не встает раньше захода солнца. Правда, для путников ритуал знает и некоторую снисходительность.
– К тому же, – подумал Фельз, – прежде всего полагается повиноваться воле старцев. А старый Чеу-Пе-и совершенно определенно потребовал меня к себе. В этом отношении смысл его письма ясен.
Дверь, открывшаяся при появлении слуги, одетого в темно-синий шелк, закрылась, чтобы вновь открыться через промежуток времени, указанный учтивостью. И Фельз, подождавши за дверью, как раз столько, сколько требовалось, сообразил, что явился вовремя.
Действительно, Чеу-Пе-и, получивший накануне большое количество важных известий, решил не спать вовсе, пока не выяснятся события. Вместо того, чтобы спать, он курил, и это помогало ему легко бороться с бодрствованием, длящимся уже тридцать шесть часов.
Он вышел навстречу посетителю и принял его со всем положенным ритуалом, без малейшего следа усталости или бессонницы на желтом лице.
Потом Жан-Франсуа Фельз и Чеу-Пе-и легли среди подушек и тканей, в курильне, обтянутой желтым шелком, расшитым черными письменами философских сентенций.
И они стали беседовать, лежа лицом друг к другу, разделенные только подносом с опиумом. Они стали разговаривать, соблюдая учтивость и правила традиции, в то время, как двое мальчиков, стоя на коленях у их изголовья, приготовляли над зеленой лампой капли тяжелого опиума и прикрепляли их к головкам серебряных, черепаховых, бамбуковых и костяных трубок.
– Фенн Та-дженн, – начал Чеу-Пе-и, – когда здесь, на моих глазах, запечатали грубое и неискусное письмо, которое я имел смелость продиктовать наименее безграмотному из моих секретарей, я произнес обычные слова: «И лу фу синг!» – Да сопровождает вас счастливая звезда! – Потому что я знал, что сердце ваше побудит вас тотчас же исполнить мою смиренную просьбу и что вы, не теряя времени, завяжете шнуры вашего дорожного плаща. Вы прибыли с точностью солнца. И я со стыдом чувствую, что был навязчив. Так что не смогу вас отблагодарить в той мере, в какой должен.
– Пе– и Та-дженн, – возразил Фельз, – превосходное письмо, полученное мной от вас, заставило меня вовремя вспомнить те философские наставления, которые я готов был позабыть, и вовремя вернуло меня в праведную и неизменную середину, от которой я уже готов был отклониться. Дозвольте же мне с благодарностью принять ваше благодеяние.
Они закурили. В курильне было темно. Дневной свет не проникал сквозь плотные занавески. Казалось, что наступила ночь. С потолка двенадцать фиолетовых фонарей изливали свой странный свет. Казалось, что грубая жизнь изгнана из этого мирного царства, доступного только сверхчеловеческой жизни – облегченной, умудренной, освобожденной от суетных страстей, от негармоничного движения.
– Теперь, – заговорил вновь Чеу-Пе-и, – я должен разъяснить неясности моего письма, произошедшие, как вы, конечно, изволили догадаться, единственно от слабости моего ума.
– Я не могу согласиться с вашими словами, – возразил Фельз. – Я увидел в том, что вам угодно называть неясностями, мудрое искусство очень старой кисти, неспособной доверить даже верному посланцу неосторожно обнаженную истину.
Чеу-Пе-и улыбнулся и сложил руки в знак благодарности:
– Фенн Та-дженн, мне приятно слышать музыку вашей учтивости. Позвольте мне ответить на нее, сообразуясь с правилом: «На кого возложено сообщить известие, не должен оставить его на ночь в доме своем. Он должен обнародовать его в тот же день». Фенн Та-дженн, сегодня утром, когда петухи пели во второй раз, джонка Срединной Империи вошла в порт, и другие джонки последовали за ней. Их хозяева, находящиеся на моей службе, не жалеют своих сил, дабы исполнить волю Великого Возвышения. Они сообщили мне первому то, чего еще не знают здешние власти. Я передаю вам это известие. Вчера, недалеко от острова, который люди Ниппона называют Тсусима, столкнулись в море сотни кораблей. Огромный флот Оросов погиб в этом сражении. От него остались одни обломки. И я вспомнил наставление Ли Ки и дерзнул напомнить вам его в моем письме: «В первый месяц лета не подымают для войны великие полчища. Потому что владыка, властвующий в этом месяце, Иен Ти, властитель огня, предает их истреблению».
Жан-Франсуа Фельз поднялся при этих словах. Он облокотился на циновку и чуть было не забыл учтивость.
– Что говорите вы, Пе– и Та-дженн? Русский флот разбит? Уничтожен? Разве…
Он спохватился вовремя, вспомнив, что совершает чудовищное нарушение приличия, задавая вопрос хозяину дома; снисходительный Чеу-Пе-и поспешил говорить, маскируя таким образом неучтивость гостя.
– Мне сделано много донесений. Ничто существенное не ускользнуло от меня. Угодно ли будет вам выслушать точное сообщение?
Фельз уже овладел собой.
– Мне угодно будет, – ответил он, – выслушать все, что вы почтете за благо сообщить мне.
– Итак, закурим, – сказал Чеу-Пе-и. – И дозвольте моему личному секретарю, которому не чужд благородный язык Фу-ланг-сан, прийти сюда и одолжить нам свет мудрости своей для чтения и перевода всего, что полезно знать из сегодняшних донесений.
И из рук мальчика, преклонившего колени у его изголовья, он взял трубку; то же сделал и Жан-Франсуа Фельз. И клубы серого дыма смешались над лампой, украшенной мухами и бабочками из зеленой эмали.
У ног курильщиков личный секретарь, очень старый человек, в шапочке с коралловым шариком, читал гортанным голосом, непривычным к европейским звукам…
– Фенн Та-дженн, – сказал Чеу-Пе-и, когда закончилось длинное чтение, – вы вспомните, быть может, разговор, который был у нас здесь на другой день после вашего прибытия в этот город. Вы спросили меня тогда, должно ли Восходящее Солнце погибнуть в борьбе с Оросами. Я ответил вам, что не знаю, да что это и вовсе не важно.
– Я прекрасно помню, – сказал Фельз. – Ваша снисходительность даже удостоила меня обещания потолковать снова об этой безделице, когда настанет время.
– Ваша память безукоризненна, – сказал Чеу-Пе-и. – Хорошо же!.. Думаю, что едва ли будет более подходящее время, чем сейчас. Вот, Восходящее Солнце не только не погибло, но торжествует. Мы сможем на досуге исследовать истинную ценность такой победы. И если наше исследование покажет нам, что ценность ее ничтожна, то мы будем вправе утверждать, что эта война – безделица и что исход ее лишен всякого значения.
Фельз отложил горячую трубку и, припав щекой к кожаной подушке, устремил взгляд на хозяина. Чеу-Пе-и снова закурил и начал:
– Написано в книге Менг-Тзы: «Вы предпринимаете войны; вы подвергаете опасности жизни вождей и солдат; вы навлекаете на себя вражду князей. Находит ли ваше сердце радость в этом? Нет. Вы действуете так единственно преследуя вашу великую цель: вы желаете раздвинуть границы вашего государства и подчинить вашим законам чужеземцев. Но преследовать такую цель такими средствами это – карабкаться на дерево, чтобы ловить рыб. Сила, противящаяся силе, не производила никогда ничего, кроме разрушения и варварства. Достаточно стараться управлять благодетельно страной. Тогда все офицеры, в том числе и чужеземные, захотят иметь должности в вашем дворце. Все земледельцы, в том числе и чужеземные, захотят обрабатывать ваши земли. Все купцы, как странствующие, так и оседлые, захотят торговать на ваших рынках. Если таково будет их намерение, кто сможет остановить их? Я знаю князя, который властвовал первоначально над территорией в семьдесят ли, а затем стал царствовать над целой империей».
Чеу-Пе-и торжественно подчеркнул эту цитату глубоким гортанным звуком.
– Написано в книге Кунг-Тзы. «Княжество Лу склоняется к упадку и разделяется на несколько частей. Вы не умеете сохранить его единства; и вы думаете собрать в нем ополчение. Боюсь, что вы встретите большие затруднения не на границе его, а внутри вашего дома».
Чеу-Пе-и повторил свой почтительный гортанный возглас, закрыв глаза.
– Мне кажется, – продолжал он, – что этот текст одинаково приложим и к побежденной империи Оросов и к победившей Стране восходящего солнца Каждый народ, вступающий в бесполезную и кровавую войну, отказывается от своей старинной мудрости и отрекается от цивилизации. Поэтому не имеет решительно никакого значения, побьет ли новая, варварская Япония новую, варварскую Россию. Точно так же никакого значения не имела бы победа России над новой Японией. Это была борьба полосатого тигра против пятнистого тигра. Исход этой борьбы лишен интереса для людей.
Он прижался беззубым ртом к нефриту трубки, которую протягивал ему коленопреклоненный мальчик, и одной затяжкой втянул весь серый дым.
– Лишен интереса… – повторил он.
– Моя память, – продолжал он после некоторого молчания, – совершенно не верна и не точна. Но во время разговора, который мы имели с вами на другой день после вашего прибытия в этот город, вы произнесли слова столь памятные, что, несмотря на слабость моей памяти, я не мог забыть их. Вы остроумно сравнили империю с драгоценным сосудом, в котором древнее учение. И вы, не без основания, боялись за участь бесценной жидкости, хранимой в хрупком сосуде. Действительно, если империя будет порабощена, что станется с древним учением! На этот весьма философский вопрос бедность разума моего не позволила мне ответить тотчас же. Сегодня, после десяти тысяч размышлений, я отвечаю, опираясь на события. Бессмертие старинного учения не связано с преходящей жизнью империи. Империя может быть порабощена: если Сын Неба исполнил свой долг до конца, соблюл обычаи, пять законов нравственности и три необходимых добродетели, а именно: человечность, осторожность и силу духа; если каждый принц, каждый министр, каждый губернатор, каждый простолюдин тоже выполнили свой долг, соблюли обычаи, пять законов нравственности и три добродетели, то совершенно безразлично побеждена ли империя или победила. Совершенно безразлично живы ли все обитатели или мертвы. Если они померли, то их переживет безукоризненный пример их жизни, и даже враги их принуждены удивляться им и следовать примеру. А бессмертие старинного учения от этого возродится и возобновится. Напротив, нация, отклоняющаяся от Неизменной Средины, во имя какой-нибудь временной выгоды, преходящего успеха, кажущейся славы или мнимого преимущества, теряет свое доброе имя и честь и оставит в истории только загрязненный след, способный соблазнить и другие народы до тридцатого и шестидесятого поколения.
Он остановился и заключил:
– Что значит материальная судьба одной нации перед лицом нравственной эволюции всего человечества?
Высказав это суждение, он выкурил, одну за другой, две трубки. И так как зелье наполнило его душу снисходительностью, он улыбнулся:
– Царство восходящего солнца слишком юное, не знает этого. Оно знало бы, если бы, подобно Срединной Империи, прожило десять тысяч лет, от года к году накопляя мудрость.
Фельз слушал молча. Но так как Чеу-Пе-и больше не говорил, то приличие требовало, чтобы гость теперь нарушил молчание. И гость вспомнил об этом.
– Пе– и Та-дженн, – сказал он, – вы мой старший брат, очень старый и очень мудрый. И я, конечно, не возражу ни на одно слово из всего того, что вы сказали. Как и вы, я думаю, что Страна восходящего солнца – молодая страна. Молодые страны подобны молодым людям: они любят жизнь преувеличенной любовью. Чтобы не умереть, Страна восходящего солнца отклонилась от Неизменной Средины. Ее извинение – в красоте жизни и в уродстве смерти. Пе– и Та-дженн, я, ваш младший брат, не такой умудренный годами, как вы, позволю себе высказать предположение, что любить жизнь – есть добродетель.
– Да, – произнес тот, не отрываясь от трубки. – Но никакая добродетель не должна выводить людей из Неизменной Средины, из пределов Первозданного Закона, основания и подножия общества… и Вселенной.
Он откинулся на спинку и прикоснулся затылком к кожаной подушке. Его рука с неимоверно длинными ногтями поднялась к потолку.
Серый дым наполнял теперь всю курильню пахучим туманом. Над этим туманом двенадцать фиолетовых фонарей сверкали, как сверкают звезды в туманную ноябрьскую ночь. Протекло несколько часов, густых и непрозрачных, как молоко.
И Жан-Франсуа Фельз, побежденный мало-помалу властным зельем, стал забывать все внешнее и сомневаться в том, что за этими стенами желтого шелка существует реальный мир, где люди живут и не курят.
Но Чеу-Пе-и дважды кашлянул, и его гортанный голос опять зазвучал, разбивая почти кристаллическую мечту гостя:
– Фенн Та-дженн, когда философ поднялся до высших умозрений, он не без труда спускается к низменным случайностям жизни. Узнайте же, после того, как вы уже узнали все остальное, что некоторые из людей, с которыми вы познакомились в этой стране, погибли вчера: маркиз Иорисака Садао и его друг виконт Хирата Такамори, и другой его друг, иностранец из племени красноволосых. Все они погибли славно, в согласии с моралью воинов.
Слишком большое количество трубок влило в душу Жана-Франсуа Фельза свою ясную успокоительную влагу. Узнав о трауре и разорении того единственного японского дома, где он был принят как друг, он не высказал никакого волнения.
– Эта смерть печальна, – сказал он просто. – Из-за горестного одиночества, которое отныне будет уделом маркизы Иорисаки Матсуко, которая сразу потеряла мужа и ближайших друзей.
– Да, – подтвердил Чеу-Пе-и.
Он заговорил голосом, более значительным:
– Раньше, когда преступное безумие еще не возмущало этой страны, в ней соблюдались законы траура. Жена, лишившаяся мужа, облачалась в одежду их грубого серого холста и носила пояс и повязку из веревки; это соблюдалось в течение трех лет. Она воздерживалась от разговоров. Она бывала умеренна в пище, чтобы лицо ее побледнело. И часто она постригалась в монастырь и ждала там смерти.
– Нынешние женщины, – сказал Фельз, – не обладают такими добродетелями.
– Да, – сказал Чеу-Пе-и.
Его острый взгляд внимательно остановился на госте.
– Фенн Та-дженн, – заговорил он вновь через несколько времени, – я знаю и вы знаете веление обычая: «Мужчины да не говорят о том, что касается женщин, и что сказано и сделано на женской половине, да не выйдет оттуда». Я не нарушу этого веления. Но я думаю, что сейчас, несмотря на то, что маркиза Иорисака Митсуко часто пренебрегала женской скромностью и таким образом преступала против Первозданного Закона, вы сами соблюдете добродетель человечности и сообщите ей, со всей осторожностью, о постигшем ее несчастье. О котором она иначе узнает завтра без всякой подготовки. Поэтому я должен сказать вам то, что не должно быть от вас скрыто. Вы спросили меня однажды, полагаю ли я, что женщина, муж которой отдалился от прямого пути, изменяет своему дому, если тоже сворачивает на извилистую тропу, чтобы идти по следам того, за кем она обещала следовать шаг за шагом до самой смерти. Я воздержался от ответа, не зная всего. Теперь я отвечаю, будучи осведомлен: возможно, что женщина, о которой мы говорим, пошла извилистой тропой для того, чтобы идти по следам не своего мужа, а другого человека. И, быть может, маркиза Иорисака заплачет, узнав не о смерти своего мужа, а о смерти другого…