Текст книги "Сочинения в двух томах. том 2"
Автор книги: Клод Фаррер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)
Супруги Вилье ответили на это приглашение к себе…
XIX
Все их дни походили один на другой. Чуть свет они вставали вместе. Он нежно целовал ее в лоб. «Доброе утро, женушка!» Сначала он говорил это в шутку, насмешливо пародируя такие же слова, долетавшие до них сквозь тонкие стенки. Потом привык произносить их машинально…
Завтракали вдвоем, торопливо. Трамвай на завод проходил мимо ровно в половине седьмого. Молоко она ставила на спиртовку…
– Никогда не дуй на огонь – так можно потерять глаза!
Вдали рожок трамвая стонал в утренней мгле. Они поспешно целовались на прощание. И он опрометью сбегал по крутой лестнице.
Она принималась за домашнюю работу. Потом приходила служанка, и они вместе отправлялись на рынок. Возмущались, что масло подорожало. У обеих на руках висели плетеные корзинки.
Время после полудня проходило за шитьем. Госпожа Вилье, разумеется, шила все свои платья сама. Служанка помогала ей только строчить на машинке.
Вечером он возвращался усталый, весь в пыли. Суп ожидал их в тарелках, украшенных цветочками. Они болтали: недолго, потому что глаза слипались. Порой он вдруг умолкал на середине фразы и пристально смотрел на нее.
– О чем ты думаешь? – спрашивала она.
– Думаю, что если бы ты не встретилась со мной, ты обедала бы сегодня вечером в платье с декольте, между двумя черными фраками…
– Молчи, глупый!
Она его никогда ни в чем не упрекала и не сожалела ни о чем. Впрочем, их скромная жизнь не была жалкой. В конце каждого месяца, когда он приносил ей свои три сотни франков, у нее оставался еще нетронутый остаток. И каждую треть года купоны их скромной ренты составляли экономию в хозяйстве.
– Когда ты будешь получать триста пятьдесят франков, – сказала она однажды, – мы заведем постоянную прислугу. Тогда, мне кажется, нам всего будет хватать, чтобы чувствовать себя совсем хорошо. – И она мужественно улыбнулась…
XX
Однажды в июле завод стал из-за мелководья в Соне. Вода перестала поступать к турбинам, и регулирующий резервуар стал сухим.
– Придется подождать, – сказал Вилье заводчику. – Завтра утром у нас наберется сантиметров шестьдесят в резервуаре, и одну из двух машин мы сможем пустить в ход.
– Тем хуже, – отвечал заводчик. – Если так, отпустите людей и отправляйтесь домой до завтрашнего дня.
Вот почему в этот день Пьер Вилье вернулся домой в три часа дня. У него был ключ, он вошел без звонка. В гостиной никого не было, в столовой тоже. Он отправился на кухню.
Она была там. Стоя на четвереньках, она мыла пол, изо всех сил натирая мочалкой в зеленом мыле каменные плиты. Он обнял ее, притянул к себе ее раскрасневшееся лицо и поцеловал ее маленькие мокрые руки.
– Дорогая!
Вдруг улыбка погасла на его губах. Давно забытые, но сохранившиеся в глубине памяти, в нем прозвучали вдруг гимны Хризиды: «Твои руки – две лилии, и пальцы твои, как пять лепестков…»
…Бедные, бедные, бедные руки! Испорченные, изъязвленные грубой работой, мочалкой и мылом, жирной посудой и щелочью, которая разъедает, и плитой, которая пачкает. Бедные изуродованные пальцы, шершавые ладони – те, которые когда-то напоминали чашечку цветов, огрубелая кожа, когда-то напоминавшая алебастр. Огрубелые руки…
Он повторил, чувствуя, как тревога обдает его холодным ветром:
«Твои руки – отражение твоей души, чистой и страстной».
Душа… Она осталась прежней, не правда ли? Она не боится ни щелочи, ни жара, ни сажи. Одни только руки огрубели, душа осталась нетронутой.
Он всматривался глубже; одна за другой на поверхность его воспоминаний всплывали фразы, которые она произносила: короткие фразы, незначительные, сохраненные только памятью любящего; мимолетные слова, вырывавшиеся во время интимной беседы, обрывки мыслей; фразы прежние, фразы теперешние…
Прежде:
«Мне хотелось бы быть маленькой нищенкой, которая нам встречалась в деревне: она голодна, она почти голая – но она свободна, и когда ей захочется плакать, никто не заставит ее смеяться».
«Быть богатой – что это значит? Я была счастлива только в простеньком платье, на дерновой скамье, наедине с тобой…»
И в вечер пяти дуэлей, героически-мужественная и улыбающаяся:
«Добрый вечер! Как мило, что вы не дали мне обедать в одиночестве…» Она произносила эти слова, между тем как ее маленькая рука еще судорожно сжимала склянку с опиумом, готовая…
Теперь:
«Когда ты будешь получать триста пятьдесят франков, мы будем вполне счастливы».
«Подумай: мясо опять вздорожало на три су!»
«Я заходила днем к мадам Дюран. Очень симпатичная женщина…»
«Хозяйничаешь, чинишь белье, посмотришь в окно на соседей, – где уж тут выбрать время, чтобы почитать книжку?»
Все-таки, разумеется, это та же самая душа! Когда-то, чтобы последовать за ним, она прибегла бы к опиуму; теперь кинулась бы в Сону. Он был совершенно уверен в этом. Если так, что значат внешние перемены? Пусть новое платье сшито из грубой шерсти вместо шелка – не все ли равно, в какую бутылку налит дорогой ликер?
Он думал – и холод пробегал по его плечам:
«Мы сошлись, наперекор всем предрассудкам и правилам морали. Ради нашей любви мы перешагнули через два трупа. Вправе ли мы подменить эту любовь, вначале похожую на кровавую свадьбу Ромео и Джульетты, банальной супружеской нежностью каких-нибудь господина и госпожи Дени? Из этой женщины, которая была героиней поэмы, имею ли я право сделать домашнюю хозяйку? А я сам? Мы оба, когда-то в объятиях друг у друга, перед пятью возмущенными шпагами оправдавшие наш общественный протест сверхчеловеческой силой духа, – смеем ли мы сделаться мещанской и мелкой супружеской четой?
…Кажется – нет! Не смеем».
XXI
Они оживленно спорили, стоя друг против друга. На серых плитах мыльная вода испарялась, оставляя следы, похожие на плесень. Сначала она не соглашалась:
– Но если мы счастливы?..
Он возражал:
– Мы – убивали! Если это мы сделали для того только, чтобы быть счастливыми жалким счастьем всех этих Мартенов и Дюранов, то мы чудовища жестокости и эгоизма. Когда ставишь себя вне закона, надо быть выше закона.
Она молчала, потупив глаза.
– Мы имеем право на то, что свершили, – говорил он, – но лишь с тем, чтобы на развалинах прошлого воздвигнуть настолько яркое счастье, пред которым потускнело бы все, и наше преступление превратилось бы в любезность. Мы должны были оставаться героями. И вот жизнь низводит нас на уровень того человечества, для которого созданы законы.
Она подняла глаза.
– Что же делать? – спросила она.
– Что делать? – повторил он. – По-моему, обратной дороги нет. Жизнь затянет нас окончательно в тину. Мы не созданы для того, чтобы зарабатывать насущный хлеб. Мы перешагнули грань, разделяющую два класса человечества: низший, который живет, и высший, который грезит. Мы грезили! А теперь приходится жить…
Она размышляла, сдвинув брови, словно собираясь со своими мыслями, а быть может, и с мужеством. Он глядел на мыльные пятна на полу.
– Послушай… – сказала она вдруг.
Она начала говорить. При первых словах он вздрогнул, но она удержала его мягким движением руки, и он молча выслушал ее до конца.
Когда она кончила, он прошептал:
– Fiat voluntas tua!3838
Да будет воля твоя! (лат.)
[Закрыть]
Опустившись перед ней на колени, он поцеловал край ее платья.
XXII
На другой день Пьер Вилье уведомил письмом г. Шаррьюэ и К0, что тому придется подыскать другого инженера.
Потом он поехал в Лион. Там он продал на бирже свои процентные бумаги, возвратившись в тот же вечер с тридцатью восемью билетами по тысяче франков в бумажнике. Это было все их состояние. Дома мебель была уже вынесена и чемоданы уложены. На дверях был наклеен билет. «Сдаются внаем четыре комнаты в четвертом этаже». Носильщик выносил багаж. Они отправились пешком – до вокзала было близко. Они не попрощались ни с кем. В конце улицы она обернулась, чтобы в последний раз посмотреть на два маленьких окна. И, быть может, ей захотелось плакать. Но она не заплакала.
XXIII
Сразу же по их приезде в Париж, она выбрала у портних роскошные платья: в Париже они решили прожить целых две недели!
Каждое утро она посвящала много времени тщательному уходу за собой. Благодаря этому ее руки скоро сделались очень тонкими и чистыми – как будто руками статуи…
На пятнадцатый вечер они отправились на Восточный вокзал, где сели в тот же поезд, который два года назад умчал их из Константинополя во Францию, из грезы – в жизнь.
Они возвращались к грезе.
XXIV
Они приехали в ясное августовское утро. Босфор был окутан чадрой из золотистого тумана, и на глади моря солнце вышивало узор золотыми блестками.
Мечети, минареты, мраморные дворцы, окруженные деревянными шалашами, узнали и приветствовали их. Прежняя любовь – вечная любовь – смотрела на них из-за каждого поворота улицы.
XXV
Они остановились в Summer Palace, в самом лучшем номере. Наняли экипаж и лошадей, самых лучших, каких только можно было найти, наняли и шестивесельный каик.
Сезон был в самом разгаре. По воде сновали пароходы, полные цветных зонтиков и ярких летних шляп. По улицам мчались кареты и кавалькады. В долине Буюк-Дере скакали галопом играющие в поло.
Любовники заняли место среди этой блестящей жизни, озадачив всех своим появлением. В книге для приезжающих отеля они вписали в одной строке свои имена, прозвучавшие, как эхо былого скандала: «Пьер Вилье, госпожа де Ромэн». Да, здесь, в Константинополе, она не захотела быть просто госпожой Вилье…
И в первый же вечер они появились в большом зале ресторана, где сели рядом за усеянный розами стол: сели так близко, что плечи их соприкасались.
Их видели на другой день, видели каждый день, каждый час, за табльдотом, на прогулках пешком, в экипаже и в каике; всегда вдвоем, рука об руку, они озаряли землю своим сияющим сверхчеловеческим счастьем.
– Счастье в преступлении! – ворчали некоторые в первые дни.
Но люди искренне вскоре начали возражать:
– Пустяки, все мы поступили бы, как они, если бы у вас хватило мужества. Посмотрите на них: они и не думают раскаиваться!
XXVI
Два раза они совершили паломничество на кладбище Фери-Кею и усыпали могилы д’Эпернона и князя Черновича таким множеством фиалок, что из-под них не видно было земли. И все поняли, что это была дань благодарности тем, кто спаял их союз своей кровью.
XXVII
Они вновь посетили парк великобританского посольства, посидели у подошвы скалы, увенчанной кипарисами и зонтичными соснами. Был вечер, с азиатских холмов поднимались сумерки, и три звезды робко мерцали над Босфором. Под руку они блуждали по темным аллеям и с самой высокой террасы смотрели на неподвижную реку: это было то самое место, где родилась их любовь…
Они посетили также лес великого визиря. Много часов провели они на маленьком островке посреди пруда. Как прежде, он сидел на дерновой скамье. Она лежала у его ног, прислонясь к ним головой, и распущенные волосы широкими волнами лились на траву.
Быть может, непрошеные зрители подсматривали за ними и теперь. Но на этот раз даже улыбнуться никто не посмел.
XXVIII
Август протекал быстро. Осень надвинулась рано. Торопясь воспользоваться последними теплыми днями, все предавались развлечениям, устраивали праздники, гонки, охоты, балы под открытым небом, иллюминации.
Они тоже праздновали. Всегда вдвоем, презирая весь мир, они опьянялись все более и более апофеозом своей любви. Чтобы обедать с ним вдвоем, за их маленьким столом, украшенным как престол, она надевала платье императрицы. Для прогулок по воде они нанимали скрипачей, плывших в баркасе вслед за их каиком. Перед дверями их спальни они обновляли каждый вечер ковер из свежих роз.
XXIX
Настал сентябрь. В первых числах его праздновался день рождения падишаха. Босфор и Стамбул, Пера, Европа и Азия зажглись сотнями тысяч разноцветных огней. До шестого часа по турецкому времени все небо горело ракетами и солнцами. Но когда последний сноп фейерверка угас, луна поднялась кроваво-красная, предвещая зиму.
На другое утро госпожа де Ромэн, стоя у окна, слегка вздрогнула: со стороны Черного моря тянуло холодным ветром. Она отошла от окна. В гостиной ее ждал Пьер Вилье. Он подозвал ее бесконечно нежным движением. И, заключив в объятия, раскрыл перед ней бумажник.
Он был пуст…
Слив уста в поцелуе, любовники смотрели друг на друга. Он молчал, она нашла в себе силу улыбнуться.
XXX
Вечером, как всегда, они распорядились, чтобы был подан каик. Ветер стих, ночь обещала быть теплой.
По внезапной прихоти Пьер Вилье велел каикджи выйти на берег. Он взялся за весла сам; его любовница одна легла на корме.
Два лакея на набережной светили им факелами. Музыканты, настроив скрипки, ожидали сигнала… Но госпожа де Ромэн отослала их:
– Сегодня вечером – тишина!
Пьер Вилье налег на весла. Каик медленно поплыл в ночь. Они не разговаривали так же, как и в тот вечер, когда уста их в таком же каике слились впервые.
Кругом был глубокий мрак. Босфор расстилался, как гробовое покрывало, усеянное множеством серебряных слез – отражением звезд в воде.
Посреди пролива Пьер Вилье опустил весла. Северное течение уносило послушный каик к далеким берегам. Деревни Европы и Азии… Буюк-Дере, Терапия, Иени-Кею, Канлиджа, Бейкос еле виднелись вдали. И в пустынном просторе вод они были как бы в другом мире, отделенные бесконечными пространствами от мира живых людей.
Осторожно Пьер поднялся и перешел на корму каика. Мелкими шагами он добрался до устланной коврами каюты и сел рядом со своей любовницей.
Они молча обнялись. Каик, слегка вздрагивая, покачивался на волнах.
XXXI
…Громкий крик пронесся над водой: последний крик радости женщины. Потом они дружно налегли на борт каика. Каик поддался, опрокинулся, перевернулся…
И все было кончено.
ДАР АСТАРТЫ
Перевод Ал. Карасика
– Если ветер… зимой здесь жестокий… он срывается в бухту с Раза, с тех вон обрывов, так внезапно – и так за века много захлестнул здесь и опустил на дно кораблей – как раз тогда, когда уже перелетели с них душой на близкий берег… Так вот. Если этот ветер не вымел из-под моего черепа пыль минувших времен, пожалуй, этой осенью минет семь лет с тех пор, как я в первый раз поднимался по Римской лестнице, ведущей к Пропилеям Афинского Акрополя… В то время я был моряком, морским офицером, да, офицером. Вас удивляет это? Что делать, это так. Почему сейчас я не офицер? Почему я стал тем, что я есть… таким, каким вы меня видите? Собирателем водорослей и обломков погибших кораблей. Опустошителем этой бухты усопших. Однако, сударыня… Не слишком ли вы любопытны? Все это мое… не ваше дело.
Бухта?.. Да, по-видимому, она все также хороша. Почему – «по-видимому»? Потому что увидеть ее сейчас я попробовал вашими глазами. Совсем еще молодыми… Эту бухту, наверное, по-прежнему любят все, кто еще жив душой, все, кто – любит! И вот… В те ночи, когда светит молодая луна, здесь так много лодок с молодыми, с влюбленными… Но и тем, на дне бухты, что лежат под саваном липких водорослей, становится скучно лежать неподвижно, и они начинают шевелиться… подымаются, выплывают на поверхность и окидывают взглядом лодки, укачиваемые волной, лодки с живыми людьми, которые через миг станут мертвыми… Как только опрокинутся – лодки!.. Что ж, в других местах случаются вещи и похуже. Да… Уже семь лет исполнится осенью. Я тогда служил на «Коршуне» – яхте французского посла при Оттоманской Порте. Я был счастлив в то время. Или воображал себя счастливым – в конце концов это одно и то же – ибо я был молод!
…Это теперь «Коршун» на дне безвестной гавани, как в могиле. И женщина, которую я любил… И которая любила… да, да, сударыня, и она любила меня… умерла тоже. Если хотите взглянуть на ее могилу, поезжайте в Боканьяно, на Корсику. Там есть кладбище… Сейчас же у входа – черный камень под кипарисом… Высечено на нем… Нет, не могу выговорить – слишком нежное для меня имя. Для меня?.. Но почему его не оставить – живым? Да, да, вы правы: вам это надо знать, вы живы и молоды. Хотя, может быть, тем хуже это для вас… Но вы все-таки хотите знать? Что ж, слушайте. Садитесь вот здесь: я при этом хочу видеть ваше лицо… глаза… Да, так. Солнце тогда светило так…
Да, случилось это осенью, днем. Было еще жарко, хотя ветер изо всех сил дул на Афины. В воздухе носились тучи меловой пыли, и от нее стелился по городу туман. На Римской лестнице нам пришлось бороться с ветром, чтобы сохранить равновесие. Я шел первым. Клод шла позади меня, держась обеими руками за мою талию. Несколькими ступеньками ниже подымался Артус, он смеялся и, подшучивая над нами, говорил, что мы непристойно ведем себя: из-за ветра наша одежда тесно облегала наши тела… Артус был моим другом и другом Клод. Нашим общим другом. Другом – и только. Артус был благородным человеком, а Клод меня любила.
Наверху Римской лестницы нас встретили Пропилеи, похожие на прекрасных, позлащенных солнцем весталок, собравшихся у порога священного алтаря.
Акрополь… Вы знаете его музей? Восточней всех храмов – маленький музей, где мирно покоятся останки лучших произведений древности, вырытых случайно из земли того же Акрополя, когда производили раскопки под плитами Парфенона. Вы это знаете? Хорошо. Но под этими плитами была сделана таинственная, чрезвычайно таинственная находка: двадцать две статуи, большие, почти невредимые, все статуи женщин, все из терракоты, все раскрашенные, все одухотворенные красками жизни… Двадцать две женщины воскресли из мертвых, с улыбкой на устах вышли из своих могил, засыпанных землей и песком. Но эти женщины не были ни богинями, ни королевами: они не были покрыты тканями как Гера или Афина, они не были обнажены, как Афродита: они были одеты, они были в элегантных костюмах, сделанных по последней моде эпохи… Да, ни малейшего сомнения – они были причесаны, завиты, нарумянены, под глазами синева, губы красные, ни диадем, ни корон, ни скипетров… Это были простые смертные, женщины и только, такие же как та, что слушает меня… Светские дамы… красивые, очень красивые… посмотрите как-нибудь – они стоят этого… да очень красивые… манящие, увлекающие, умеющие любить и того, кто любит, и того, кого любят, прекрасные любовницы, нежные возлюбленные… словом, парижанки, парижанки первобытных Афин. И эти прелестные дамы, в возрасте около двух тысяч лет, казались живыми: их чувственный ротик смеялся прямо в лицо смущенным археологам… Что делали эти разодетые афинянки под священной землей Акрополя? По какому праву они находились там?
Предполагали, что эти двадцать две статуи просто-напросто портреты двадцати двух женщин, которые пришли с мольбой к Богине и в благодарность за милость, оказанную им, – по обету, как говорится у нас, принесли ей в дар свои изображения. В самом деле, все двадцать две статуи протягивали вперед правую руку, как будто предлагали свой дар навсегда. Предполагали, что некогда в этих протянутых руках лежали ожерелья, браслеты, кольца и золото и тысячи разных сокровищ, которыми покупали благосклонность Астарты… Да, той самой… Богини любви у древних финикян, дочери рожденного их же молитвами астрального божества Аштарта. Да, да, его… «Порога жизни!» Чтобы она – родилась… упросили они Аштарта вступить в брачный союз с Венерой. Но… Бог смерти в любви мог помочь людям лишь тем, чем они в любви были сами… Хотя потом эллины и призывали Астарту покровительствовать материнству – хотели так, по-земному, преодолеть в любви Аштартов порог… Но эти статуи, эти двадцать две дамы, видимо, пришли просить Астарту о другой любви. Не для материнства… Помните, как они одеты? Ну прямо – «дамы полусвета», прелестницы, гейши…
Ого… Вас удивляет, что я, морской крот, знаю все эти вещи?.. Да, знаю. Слишком любопытны, сударыня… Тем хуже для вас…
Но когда Клод, Артус и я сам проникли в музей Акрополя, двадцать две статуи, кружком расставленные в зале, лукаво посмотрели на нас своими бойкими глазами… И от взгляда их… как странно… всем нам стало страшно.
Артус первый преодолел свой страх. И приблизившись к самой большой из статуй, возвышавшейся над ним с своего пьедестала, он мигнул ей глазом, прямо посмотрев ей в лицо, странное, насмешливое, сладострастное… Но через секунду Артус отшатнулся от нее:
– Она дышит!..
Клод задрожала. Я обнял ее. Мы подошли. Правда, статуя дышала. Я видел отчетливо, что ее изящные груди колышут ткань… Не ткань, конечно, а терракоту… Да, я видел это, как вижу теперь зеленых утопленников, выплывающих в новолуние на поверхность воды из бухты Усопших. Но помню, что в те времена мне мало было видеть: я не верил своим глазам. Я искал объяснения.
– Игра света… Солнечные лучи падают на нее из окна… это ясно.
Но Артус прервал меня:
– Нет, дорогой… Она жива. Это значительно яснее всех твоих объяснений. Богиня в благодарность за приношения, которые давала ей рука, вдохнула в нее бессмертие. И, смотрите, вот доказательство: приношения нет уже в правой руке, богиня его взяла!
Он приблизился на шаг к статуе…
– Как бы то ни было, – сказал он, – ты, услышанная некогда Астартой, помолись теперь за меня, за меня, ныне взывающего к тебе самой… Вот мой дар, удостой меня, прими его в твою протянутую руку и поднеси богине. Пусть она дарует мне, что некогда даровала тебе: любовь всех существ, которых коснется мое желание.
И, сняв с руки турецкое tesbi – мусульманские четки – в тридцать три крупных зерна – сняв это тесби, сделанное из перламутра и купленное им неделей раньше в Чарчи Стамбула, – он опустил его нежно в руки статуи. Тесби из перламутра упало в ее нежную ладонь и заиграло своими переливами в ее тонких накрашенных пальцах.
Тому прошло семь лет, а я все еще помню, с каким непониманием пожал я тогда плечами…
Солнце стало клониться к закату, мы спускались с лестницы вниз. И не знаю почему – нами овладело молчание, всеми тремя. Точно печать легла на наши уста.
Снизу мы видели Огненного Колченосца и его смертоносные стрелы, видели, как он надел свою красную маску, как зашел за вершины холмов и как погрузился в море.
Гребни аттических гор четким пепельным силуэтом выступали на фоне кровавого неба. И вдруг ночь одним прыжком перескочила через сумерки из Азии в Европу и повисла над Грецией.
Ночь не была, конечно, черной: стало сине, светло-сине кругом; наступила греческая ночь, ночь озаренная…
Смотрите, смотрите: вот вода у подножья Раза – она зеленая, она черная. А там вода цвета неба, а небо цвета молока… Я это видел, я… Собственными глазами, а теперь…
Мы уже пообедали, но молчали как немые… Статуя, несомненно, обрекла нас на молчание… Я вспомнил, что сегодня полнолуние и что в первый же день нашего прибытия в Афины мы решили в лунную ночь осмотреть Акрополь. Для этого необходимо особое разрешение, выдаваемое не знаю кем. Но в гостиницах имеется всегда целый запас подобных разрешений, предназначенных для туристов. Я поднялся из-за стола, чтобы купить такое разрешение в конторе гостиницы. Клод и Артус остались.
Когда я вернулся, они все еще сидели. Мне показалось, что их стулья не находились на прежних местах. Но не придал особого значения.
Мы вышли вместе.
Луна стояла уже высоко, яркая… яркая… старый мрамор, более белый, чем под лучами солнца, отражал переливы лунного сияния. Театр Диониса приковал нас к месту… Античные ложи, расположенные полукружием перед опустевшим оркестром, казалось, поджидали слушателей Орестеи или Прометея… Быть может, сейчас начнется представление далеких призраков… Быть может, тени актеров времен Эсхила, на один вечер поднявшись из глубин Гадеса, перескажут сейчас зрителям, что теплые лучи солнца нежат лаской и что мертвый Ахилл не стоит живого погонщика волов.
Мы зашли на минуту. Клод села в одну из лож. Артуре сел рядом. Я стоял. Над нами высилась гигантская масса Акрополя. Подняв голову, я заметил колоннаду Парфенона, венчающую крутой утес.
И в этот момент я подумал, как легко, перегнувшись оттуда, проследить всех, кто был здесь, кто вступил в театр Диониса, подглядеть малейший жест, сквозь ночной покров более блестящий, чем дни нашей Бретани.
– Посмотрите, посмотрите, как чернеет вода в подножии Раза…
Да, я подумал, что это будет легко… Подумал без всякой задней мысли… Откуда могла взяться задняя мысль?
Но, когда я захотел выйти из театра Диониса, спуститься по Римской лестнице и подняться к храмам, Клод сказала, что она устала, и Артус сказал тоже, что он устал… Они остались сидеть на прохладных мраморных скамьях, хотели отдохнуть, поджидая моего возвращения. Я продолжал путь один.
Внизу сторож открыл мне решетку и, с трудом шагая, пошел за мной. Это был жалкий нищий, с седой бородой, с сгорбленной спиной. Из жалости я бросил драхму в его шапку. Он решил, что я хотел остаться один, чтобы по обычаю украсть какой-нибудь обломок капителя или карниза. Он почтительно поклонился мне, стараясь беззубым ртом изобразить улыбку благословляющего сообщника, и спустился.
Меня встретил Пропилей, похожий на весталок, залитых лунным сиянием и собравшихся на пороге темного алтаря… Но ночью они казались печальными. И белоснежный мрамор их плакал незримыми слезами…
Я пошел вперед… Бескрылая Победа… Эрехтейон более древний, чем Гомер… Парфенон, божество…
А потом музей… маленький музей… восточней всех храмов. Я вошел в музей… зашел в его залу… Честное слово, я не думал ни о чем, ни о чем… я все забыл…
Но статуи сейчас же поглядели на меня. И я увидел их глаза, светившиеся, как фосфор. Самая большая статуя насмешливо захохотала. Я услышал этот хохот, видел, как волнуется ее шея. А когда луч лунного света вошел за мной и заиграл на ее изящных грудях, я заметил, как мерно колыхался от дыхания ее корсаж. Была ночь, и на этот раз я не пожимал плечами. Правая рука статуи все еще держала в своих изящных, накрашенных пальцах тесби Артуса… перламутровые зерна переливались странным светом…
Я не двигался. Страх медленно разливался по всему моему телу. Мне казалось, что зерна тесби время от времени позвякивали, ударяясь друг о друга… позвякивали так, как будто статуя, довольная подарком, благосклонная к дарителю, подбрасывала их и снова сжимала, наслаждаясь лаской прохладного перламутра.
Тогда холодная дрожь пробежала по моему телу. В один миг, в ничтожную долю секунды, жуткая уверенность проникла в мой мозг – уверенность, что Астарта услышала и вняла мольбе Аргуса: уверенность, что Артус в эту минуту, когда позвякивают перламутровые зерна его дара, получает все, что просил, получает вопреки, быть может, своей воле, – он мой верный друг, от моей Клод – от той, кого коснулось его желание несколько часов назад, когда дул ветер, а он поднимался за нами по Римской лестнице и – видел ее, Клод, облепленной одеждой так, будто она была обнажена… Обнажена – для него!
А… Смотрите, смотрите: вот зажигаются маяки на берегу, на вершине утеса… Смотрите. Смотрите! У подножия Раза поднимается туман, туман, который сейчас же погасит огонь маяков… Ага. Сегодня ночью будут гибнуть корабли: туман сгущается, ночь темнеет. Какая черная ночь!
А над Акрополем ночь была светлая, светлая…
У колоннады, на краю утеса… я перегибался все больше и больше… Подо мной, в темной бездне ночной равнины, театр Диониса сиял, как белый полудиск луны… И я увидел…
Я увидел Клод и Артуса, они были друг подле друга… Я видел, как переплелись их руки и соединились их уста. Страшный магнит притягивал мои глаза, мои плечи, все мое тело… и тянул вниз, за перила, с утеса, в ночную бездну, в мрачную пропасть… тянул с непреодолимой силой.
Вас удивляет, конечно, что я не упал?.. Меня также. Но, видите, я перед вами.
…Почему все потом так случилось?.. Быть может, потому, что когда я скользил уже вниз… Я услышал… я услышал за спиной… насмешливый хохот… Да, хохот, сударыня… Хохот статуи! Тогда я повернулся и побежал в музей… Я понял… наконец.
Тот же луч луны ласкал изящные груди, и также колыхалась ткань от бессмертного дыхания… В протянутой руке по-прежнему звенели перламутровые четки. Но я ударил своей палкой эту руку. Я вырвал у нее злополучный дар. А из своего кармана я вытащил другое тесби… из слоновой кости, вот это… Мое тесби, купленное мной, мной самим, в Чарчи Стамбула – купленное для Клод, и бросил его в пустую ладонь, не говоря ни слова. Ибо, клянусь вам, я хотел, да я хотел, молить Астарту, но не мог; сдавило горло, ни звука не вылетало…
Все… Уходите.
Что еще? Вы спрашиваете, что было дальше? Вы хотите знать? Это все.
Внизу Римской лестницы я увидел Клод. Она была одна, шла мне навстречу… бледная, испуганная, потому что Артус… Конечно, Артус простудился в театре Диониса, схватил лихорадку и лежал там без сознания. Пришлось послать в гостиницу за людьми и носилками…
А когда много времени спустя он пришел в себя, он и часа не захотел оставаться в Афинах, уехал. Может быть, он жив и сейчас. Кто знает…
Перламутровое тесби?.. Что сталось с ним? О, тесби это спит мертвым сном… вот тут… в этой черной воде у подножия Раза… под цепким саваном морских трав… И зеленые утопленники в лунные ночи позвякивают его зернами… Я слышу, как они звенят… Да, слышу… Ведь я собиратель водорослей и обломков. Я – опустошитель «бухты Усопших»…