Текст книги "Дом «У пяти колокольчиков»"
Автор книги: Каролина Светлая
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
6
Приемная эрцгерцогини была в полном смысле слова переполнена: повсюду шелестели тяжелые шелка, сверкали драгоценности, звучали имена выдающихся родов чешской знати. Все дамы, имеющие доступ во дворец вследствие заслуг мужа или отца, уже прибыли, дабы принести свои нижайшие поздравления принцессе в связи с назначением ее почетной аббатисой.
Обычно перед аудиенцией дамы стояли и сидели, кто где хотел, неторопливо обмениваясь новостями, но сегодня ими владел редкий дух единства и сплоченности. Мало-помалу все они вышли на середину салона и стали большой группой под золотыми люстрами. Было заметно, что их пресловутая, вызывающая восхищение, ровная приветливость чем-то омрачена. Какое-то серьезное неудовольствие и даже горечь невольно прорывались в усмешке, в презрительном взгляде, в гневном движении бровей.
Как было не сердиться этим дамам, которые все были дочерьми или супругами людей прославленных, высокородных или хотя бы заслуженных, если сегодня в апартаментах дочери самого императора, которой они только что намеревались выразить свое почтение, им предпочли простую горожанку, еще недавно торговавшую лесом? Конечно, она была богаче многих, но репутация ее оставляла желать лучшего, а влияние, которым она пользовалась в городе, было следствием интриг, да еще каких интриг! Ловко сделала она вчера эрцгерцогиню центральной фигурой большого религиозного, едва ли не национального торжества, зато теперь и удостоилась столь продолжительной аудиенции, что казалось, конца ей не будет!
Принцесса через свою гофмейстерину передала ожидавшим в гостиной дамам, что, уважая всех в равной мере, она примет их по одной в соответствии с тем порядком, в каком они приехали во дворец, а теперь, извольте радоваться, совершенно неожиданно этот порядок нарушен! Внезапно приехала пресловутая председательница Общества пресвятого сердца Иисуса со своей пресловутой внучкой, о которой говорят, что стоит ей только взглянуть на мужчину, как он сразу теряет всякий разум и не может думать ни о чем другом, как только о ней; так вот, едва дежурная фрейлина увидела, что они тут, она живо проскользнула в салон к принцессе и, выждав, когда находившиеся там благородные дамы выйдут, шепнула за портьерой гофмейстерине вместо имени дамы, которой теперь полагалось войти, имя Неповольной! Но и это еще не все, принцесса не задерживала представлявшихся ей дам более чем на одну-две минуты; ссылаясь на усталость после вчерашней церемонии, она обменивалась с ними всего несколькими словами, а эта женщина сидит у нее уже более получаса, точнее – полчаса и еще целых десять минут! Подобного не случалось за всю историю габсбургского двора, с неизменной строгостью придерживавшегося правил этикета, и этот случай невольно приводил на ум времена императора Иосифа, который не всегда был достаточно деликатен и порой вел себя не совсем надлежащим образом, но даже при нем ничего подобного не случалось, и хотя уже нередко принимали во дворце горожанок наряду со знатными дамами, зато никому не оказывали ни малейшего предпочтения – все должны были одинаково подчиняться заведенным правилам.
Оскорбленные в своих лучших чувствах, дамы охотно поднялись бы и ушли, если бы не опасались недовольства со стороны мужей и отцов. Едва ли эти господа похвалили бы их за то, что, ущемленные в своем достоинстве, они в такой степени забылись, и, возможно, потребовали бы от них принести извинения эрцгерцогине за нарушение придворного этикета. Нет, достаточно унижений! Делая поэтому неимоверные усилий, чтобы держать себя в руках, дамы предусмотрительно советовались между собой, как всего яснее и вместе с тем всего деликатнее показать принцессе, что она безмерно огорчила их, оказав предпочтение Неповольной – дерзкой охотнице за человеческими душами, оставляющей на долю внучки охоту за мужскими сердцами, а ведь прежде с ней самой никто не мог равняться в этом, что может подтвердить большинство присутствующих.
Лишь одна из благородных, высокопоставленных дам не принимала участия в этом разговоре – госпожа фон Наттерер.
Все присутствующие здоровались с ней чрезвычайно приветливо, учтиво осведомляясь о ее здоровье – было известно, что ее супруг и у нового государя на таком же хорошем счету, как был у прежнего, – тем не менее никто не пригласил ее в свой кружок. Она с давних пор держалась в стороне от всех, была замкнутой, молчаливой, а так как она, по-видимому, ничего не собиралась менять в своих привычках, то в конце концов ей перестали симпатизировать и все больше склонялись к тому, что она просто-напросто какое-то слабонервное существо и вообще не от мира сего. Их еще связывали неизбежные светские обязанности, но в остальном с ней уже никто не считался, о ней не думали, ею не интересовались. Сама же она никогда ни о чем не спрашивала, не знала никаких новостей и никогда ничего не рассказывала, даже не ведала, что сейчас в моде, ни на что не жаловалась, ничему не радовалась: рядом с ней оставалось только сердиться или зевать. И лишь по временам, исчерпав все темы, благородные дамы вспоминали о ней, гадая, что же все-таки скрывается за ее сердечными припадками, за ее постоянной задумчивостью? Когда и эта тема иссякала, они принимались жалеть господина имперского комиссара. Он, разумеется, не из самых внимательных и добрых мужей, но все-таки заслуживает совсем другой жены. Благородные дамы, разумеется, не отрицали, что госпожа Наттерер безукоризненно справляется со своими обязанностями: прекрасно, на широкую ногу ведет дом, стол у них всегда отменный; допускали даже, что в отношении к мужу она вынуждена проявлять огромное терпение, но, представьте себе, каково иметь жену, которая никогда не улыбнется, ничему не порадуется, точно это не человек, а окаменевшая слеза! Заставить ее нанести кому-нибудь визит муж вынужден буквально силой; у нее полный гардероб прекрасных, дорогих туалетов, а она кое-как натянет на себя то, что ей подаст в соответствии со своим разумением горничная, даже не полюбовавшись теми прелестными вещами, которые муж ей так щедро дарит, – и все это он должен стоически переносить! Кто знает, может быть, и его характер со временем смягчился бы, веди она себя иначе? Быть может, он просто вынужден обращаться с ней подобным образом? Вполне вероятно, что за внешним видом страдалицы скрывается немало упрямства, строптивости, злости, как частенько бывает с такими ангелами! Разве она уже не доказала, на какие выходки способна, проводив – о, ужас! – какого-то осужденного к месту казни? Именно с того времени она и сделалась странной. Вся Прага буквально остолбенела от ужаса, одни полагали, что причиною оказалась ее чрезмерная религиозность, иные думали, что казненный был ее тайным любовником. «Но ведь то был семидесятилетний старец», – возражали некоторые. «Ну что ж, значит, то был отец или дядя ее избранника», – отвечали им. Победа, во всяком случае, оставалась за теми, кто утверждал, что в этом возмутительном происшествии главную роль играла любовь, – да и может ли быть иначе у женщины!
Госпожа Наттерер стояла за портьерой, спускавшейся с увенчанного императорской короной карниза, опершись на подоконник открытого окна, из которого была видна вся Прага. Она смотрела вниз на море красных черепичных крыш, над которым, как мачты великолепных кораблей, поднимались стройные колокольни, кресты, купола и ослепительно сверкали на солнце, образуя подобие золотой, трепещущей сети.
Бросая на нее выразительные взгляды, дамы опять принялись вздыхать об участи господина Наттерера. Неблагодарная прячется за портьерой, и это когда он в который уже раз проявляет великодушие, желая, чтобы его супруга достойно представляла его в свете и была среди первых. Ведь, такое дорогое парчовое платье, затканное бархатными цветами, такие длинные нити жемчуга, бриллиантовая пряжка, придерживающая у тюрбана страусовые перья, были сегодня еще только на трех дамах, а она все равно выглядит как золушка!
Как обычно, мать Клемента и Леокада ни на что не обращала внимания. Она не видела, что происходит подле нее, не замечала ни недовольства дам, вызванного ее неблагодарностью супругу, ни их огорчения из-за невнимания принцессы, не заметила и того, как нарушили стройное течение аудиенции пани Неповольная с внучкой, когда приехали они, когда уехали. Нет, не почуяла она, что кровь этой женщины вступила в смелую игру с ее кровью – игру, которой суждено завершиться смертельным исходом, – не почуяла, что там, за позолоченными дверьми, на которые она взирала с таким равнодушием, желая как можно дальше быть от этого порога, именно сейчас решались судьбы ее сыновей и той, чья прекрасная рука кощунственно коснулась их жизней.
Оставаясь в своем укромном уголке, госпожа Наттерер мало-помалу погрузилась в думы о сыновьях.
Когда она перед уходом заглянула к ним в комнату, чтобы сказать, куда едет, ей показалось, что они чем-то необычайно возбуждены. На ее тревожный вопрос они отвечали, что разволновались, вспоминая вчерашнее выступление архиепископа, бросившего вызов всем истинным чехам. Она сделала вид, будто ответ ее успокоил, но сама только укрепилась в мнении: в них бродит нечто совершенно иное, куда более серьезное и значительное. Разве не знала она каждую черточку в их лицах, выражение глаз, интонацию?
Что они так горячо обсуждали? Хотели скрыть от нее, что наступило время действовать? Зачем бы иначе ее любимец Клемент, который был ей скорее братом, чем сыном, так выразительно поглядел на милого ее Леокада?
Верно, они опасались, что вследствие своей женской чувствительности она не перенесет эту новость. Разумеется, она трепещет при одной мысли, что близок решительный момент, но разве это страх за себя? За них? Нисколько! Это та дрожь, которая охватывает идущего на решительный бой и приветствующего его. Какая-то определенность появилась в ее прежде не совсем ясных мечтаниях. И теперь, глядя из окна в пронизанную солнцем даль, где во всем великолепии раскинулась Прага, готовая торжественно отпраздновать завтра, в воскресенье, коронацию чешской королевы, госпожа Наттерер, казалось, слышала, как в день грядущего великого всенародного праздника свободы родной город ее сыновей с такой же гордостью и любовью произнесет их имена, с какой они звучат теперь в ее материнском сердце.
Во всем зависимая, лишенная возможности действовать, связанная по рукам и ногам своим положением, обстоятельствами и предрассудками, госпожа Наттерер разом, мужественно вырвалась из тягостных обстоятельств, хотя никто даже и не подозревал об этом, и настолько возвысилась силой своих чувств над себе подобными и своим временем, что, пожалуй, в ту пору ни одна чешская женщина не могла сравниться с ней.
Госпожа Наттерер была дочерью обедневшего чешского дворянина; она выросла в его небольшом поместье, в сельском уединении, в скромной и даже бедной обстановке. Имперский комиссар увидел ее в то время, когда, принимая поблизости участие в большой охоте на диких кабанов, подружился с ее отцом, тоже страстным любителем охоты, и погостил несколько дней в его доме, надеясь полностью насладиться этой увлекательной забавой. Нежная прелесть юной дочери гостеприимного хозяина, заботливость, с которой она отдавалась воспитанию своих младших братьев и сестер, ее бесконечная доброта и мягкость в обращении с каждым, с кем ей только случалось иметь дело, но прежде всего ее слепое послушание и преданность всегда и всем недовольному отцу, терзаемому наряду с хозяйственными заботами еще и приступами жестокой подагры, неожиданно убедили имперского комиссара, до того времени с отвращением отвергавшего саму мысль о законном браке, что все-таки совсем другое дело, если мужу прислуживает его собственная жена, а не наемные служанки, с которыми он без конца воевал.
Так он решил – и этого было достаточно, чтобы безотлагательно просить ее руки, которая была отдана ему с неменьшей стремительностью. Отцу даже в голову не пришло спросить у той, кому эта рука принадлежала, так ли охотно согласилась бы она сама на этот брак, как это сделал за нее он.
С самого нежного возраста девушка настолько привыкла к подобному обращению, что была бы весьма удивлена, поинтересуйся вдруг отец ее мнением. Не удивлялась она и тогда, когда супруг, увезя ее в Прагу, стал обращаться с ней точно так же, как дома отец, срывая на ней свое дурное настроение, обвиняя ее во всех своих неприятностях, приказывая и распоряжаясь. С бесцеремонностью требовал он, чтобы она самолично его обслуживала, выполняя подчас неприятные и даже унизительные обязанности, и ни разу за все время не сказал ей ни одного душевного, ласкового слова. Она выполняла все столь добросовестно, с такой святой убежденностью и верой в пользу своих усилий, думая только, как бы вовремя со всем управиться, что у нее не было ни одной свободной минуты подумать, а у кого же есть обязанности по отношению к ней? Как они выполняются? Какими правами располагает она сама?
Вскорости всю Прагу напугала весть о том, что к городу близятся толпы крестьян, вооруженных косами и цепями. Они, мол, вознамерились спалить город, перебить всех зажиточных людей, а добро разделить поровну. Столица наполнилась беженцами, спасавшимися от этих якобы бесчисленных, яростных толп; беженцы распространяли страшные слухи, им слепо верили, и всеобщее смятение возрастало едва ли не с каждой минутой.
Только одна госпожа Наттерер ничего не боялась и не верила слухам. Ведь она лучше, чем кто бы то ни было, знала добрый, терпеливый и трудолюбивый чешский люд, среди которого она возросла и получила первое свое воспитание. Именно простые люди научили ее так скромно и верно любить, молчаливо, безропотно страдать, без устали трудиться, их колыбельные песни она певала своим маленьким сыновьям, их сказками забавляла и не могла думать об этих людях без слез. Ей было хорошо известно: ничто в такой степени не чуждо народной душе, как грубое насилие, месть, кровожадность. Она страстно желала, чтобы ее непоколебимая твердость успокоила мужа, который впадал в бешенство, стоило ему услышать, что происходит в деревне. Но она не осмеливалась даже слова сказать в защиту крестьян: он был настолько раздражен, что с ним едва не случился удар, когда до него в первый раз дошли слухи о том, что эта деревенская сволочь не только осмеливается проявлять недовольство, но еще и оказывает сопротивление властям, требуя решительного улучшения своего положения.
Господин имперский комиссар развил почти лихорадочную деятельность, чтобы повстанцев встретили в Праге как положено, и требовал того же от всех, кто имел хоть какое-нибудь влияние на общественную жизнь. Не знали люди, горевать им или радоваться, что до подобной встречи дело не дошло, так как крестьяне были вскоре остановлены, перебиты, а их предводители в цепях привезены в Прагу и преданы полевому суду, осудившему четверых на смертную казнь через повешение – по одному у каждых ворот при въезде в столицу.
Накануне того печального дня, когда был оглашен приговор, госпоже Наттерер доложили, что ее хочет видеть священник. Отдельно от мужа она никого не принимала и велела ему отказать, но он упорно стоял на своем, твердя, что ему необходимо переговорить с ней об одном весьма важном деле; тогда, предположив, что речь пойдет о пожертвовании значительной суммы для раздачи бедным, она в конце концов приняла его. Однако все оказалось не так-то просто.
Пришедший представился как исповедник одного из осужденных, которого он должен был проводить к месту казни, и подал ей маленький жестяной образок. Она сразу узнала эту вещицу – ее подарок деревенскому овчару, принесенный ею с богомолья. Пастух глубоко чтил его и постоянно носил на шее: ведь барышня вспомнила о нем в святых местах, словно он ей родня. Человек этот славился своей необыкновенной честностью, здравым, ясным умом и глубокой набожностью. Всякий, кто нуждался в совете и в утешении, мог найти их у него. Именно в его низенькой хижине, у его бедного очага испытала она все самые чистые радости своего детства, от него услыхала слова просвещенной мудрости, ставшие впоследствии для нее путеводной звездой.
Говорили, он был не рядовым повстанцем, но именно одним из тех, чья вина перед господами была наибольшей, кто изо всех злодеев более всего заслуживал мучительной, позорной казни.
– Этого не может быть! – вскричала госпожа Наттерер, едва оправившись от первого потрясения. – Этого не может быть, без сомнения, здесь кроется какая-то ошибка!
Возбужденная, расстроенная, она совершенно забыла о своей обычной застенчивости и тайном страхе перед супругом и впервые за время своего замужества вторглась к нему в кабинет без предупреждения, незваная, в тот самый момент, когда он собирался в дорогу, ибо императрица срочно вызывала его в Вену.
Как ужаснулась она, когда супруг не только подтвердил все, что она только что узнала от священника, но еще и насмеялся над ней!
Когда же она упала к его ногам и умоляла, как о наибольшей для нее милости, о великом счастье, чтобы он просил пощадить жизнь ее старинного друга, обещала, что больше никогда и ни о чем не будет его просить, он, разозленный ее настойчивостью, которую впервые в ней обнаружил, не только с новым ожесточением оттолкнул ее от себя, но, глумясь над ее чувствами, насмешливо заявил, что, мол, он сам позаботился, дабы голодранцев судили как можно строже, и будет просить императрицу в интересах гражданской безопасности не отменять приговора судейской коллегии, к чему та как будто склоняется. Так, значит, это он… он инициатор казни!
Когда – покорнейшая, преданнейшая из жен – она только что обнимала его сапоги, обливая их слезами, когда она, не говоря ни слова, поднялась и ушла, он даже не мог представить себе, какая решительная перемена произошла в ее душе, до сих пор не ведавшей более непреложного закона, чем слепая любовь к тем, с кем связана ее судьба, ее, так мало требовавшую от жизни лично для себя.
Не говоря ни слова, она поднялась, молча вышла, а потом последовала за священником до самой тюрьмы и там упала на грудь осужденного, словно он был ее отцом.
В продолжение всех трех дней, полагавшихся ему по закону, чтобы проститься с земной жизнью и подготовиться к жизни потусторонней, она не отходила от него ни на шаг и, сидя рядом у сырой каменной стены в темной душной камере, совершенно забыла, что у нее есть и другой дом, а в нем дети, которые, плача, зовут ее, – вся без остатка принадлежала она теперь тому, кого ее муж обрек на смертную казнь…
Если бы кто видел эту молодую женщину, такую несчастную, сжавшуюся в комочек, а рядом склоненного к ней старца с ясным челом и чистым взором, он бы, конечно, предположил, что это ее ожидает крестный путь, а он только утешает ее и укрепляет ее силы. Опять старый овчар доказал, что он был и остался тем мудрецом, которого она так почитала в детстве: с великим спокойствием шел он навстречу смерти, исполненный веры в высший закон жизни, считая себя всего лишь одним из малозначительных ее проявлений, не имеющих никакого права восставать или даже роптать, гордясь, что он страдает за справедливое дело, в конечной победе которого был уверен.
Рассказывая своей отчаявшейся приятельнице, что вынудило сельский люд сговориться, собраться вместе и пойти в Прагу, где никто не собирался ничего грабить и жечь, а с намерением лишь настоятельно просить своих господ сжалиться над их бедностью и совместно рассудить, что именно следует предпринять, дабы облегчить положение подданных и вместе с тем не нанести никакого урона господам, он касался лишь хорошо известных ей вещей, не высказывая при этом ни одной предосудительной мысли, никакого намека на какие-либо незаконные действия, в том числе насильственные. С той чистой библейской глубиной, выразительностью и образностью речи, благодаря которой чешская поэзия достигла теперь небывалых высот, раскрыл он перед ней вечный грех мира сего, ужасную личину пожирающего свою добычу вечно голодного чудища, которое именуется человеческим эгоизмом, неуемную алчность людей, желающих во что бы то ни стало овладеть положением, присвоить все себе и угнетать других не из нужды, а лишь из одного стремления удовлетворить любую свою прихоть. Это ли не пренебрежение к наивысшему закону святой любви, согласно коему все, кто родился на этой земле, должны иметь равные права и обязанности и никогда не поступать хуже, чем бессловесные твари, которые только с голоду, но ни в коем случае не для забавы убивают и пожирают друг друга? Он открыл перед ней ту правду и тот обман, прибегая к которым, сильнейшие подтверждают свое право требовать, чтобы те, кто слабее, подчинялись, слушались и служили им.
Он говорил, а госпожа Наттерер начинала понимать, что не все подневольные люди носят грубые куртки и простые рубахи, есть среди них и такие, что разодеты в шелка, не все живут в крытых соломой хижинах, но и под высокими кровлями дворцов, и сама она тоже относится к числу тех, кто осужден прислуживать другим, потому что не умеет защищаться и не может отвечать ударом на удар. Она тоже всю жизнь жаждала справедливости, дрожала от холода одиночества в тщетных поисках дружеского сердца, которое бы согрело ее, ей тоже пришлось оставить на осеннем поле весь свой урожай, а снимать господский, да еще принуждать себя к молчанию, чтобы те, кто стоял выше, всегда считали себя правыми. Она тоже нищая, ей не хватило милостыни любви, ее тоже бичевали, бичевали бесчувственными словами и поступками, она чувствовала, что народ хочет того же, что и она, и ее осужденный на смерть друг защищал и ее права и теперь умирал и за нее тоже…
Немалых усилий стоило священнику оторвать ее от старца, и то лишь в самую последнюю ночь. Он просил, чтобы она не препятствовала ему выполнить свою святую обязанность – подготовить старца к уже недалекому божьему суду. Она вняла этому доводу, уступила и пошла домой, но, едва рассвело, бежала из дома, чтобы еще раз увидеть страдальца, кивнуть головой, поздороваться… От горя, от жалости к нему ей тоже хотелось умереть.
Госпожа Наттерер была права, когда говорила своему старшему сыну, что только благодаря ему она не лишилась в тот день разума, уже серьезно помраченного, опомнившись в ту минуту, когда он с волнением спросил, почему она так страдает, если кого-то несправедливо наказывают, и поспешил на помощь осужденному, по-детски переоценив свои силы. Целый вихрь бурных, смятенных чувств поднялся в ее душе, и вдруг все улеглось, какое-то озарение посетило ее. Она поняла, что тот страшный закон природы, который позволяет сильному подавлять тех, кто слабее, может неминуемо встать на защиту истинной человечности, если все, кто благороден душой, объединятся, проявят такое же упорство и неуступчивость, как и враги человечества, если, следуя их примеру, никогда и ни в чем не будут им уступать, не позволят вводить себя в заблуждение, запугивать, и главное – всегда и во всем станут строго придерживаться своих законных прав. О, если бы благородные люди никогда не стеснялись высказывать свои мысли и даже, напротив, с той же твердостью стояли, не поддаваясь жалости, на своем, как те, кто стремится поработить их! Довольно страдать, мечтать, вздыхать, надо действовать, защищаться, бороться за правду, за свободу, бороться столь же решительно, как защищают их противники ложь, тьму, свое господство! В пылу идей, под алым стягом которых ровно через двадцать лет после того народ Франции развернет беспощадную борьбу против всех, кто в просвещении и свободе видел своих первых врагов, она высоко подняла на руках сына, чтобы умирающий мученик благословил его, и в этот миг принесла обоих своих сыновей на алтарь отечества как искупительную жертву, отрекаясь от прав матери, посвятила их человечеству.
Никто не удивился, когда господин Наттерер устроил страшный скандал, дознавшись, какой тяжкий проступок совершила жена в его отсутствие, однако взрывы его гнева, его оскорбительная брань не производили на нее теперь никакого впечатления. Она по-прежнему свято исполняла свой долг жены, но думала совсем о других вещах, а не как бы лучше угодить ему, потакая его прихотям и капризам, – их разделяла отныне непроходимая пропасть.
Когда госпожа Наттерер впервые после гибели своего старинного друга, в воскресенье, вошла в церковь девы Марии у каэтанов, к ней подошел какой-то бедно одетый человек и тайно подал письмо. Она даже не спросила, что это значит, полагая, что к ней обращаются за денежной помощью: подобные случаи уже бывали. Однако на сей раз у нее не просили помощи – напротив, ей предлагали помощь. Некие тайные друзья, называвшие себя ее братьями, горячо одобряли ее человеколюбивое стремление облегчить последние минуты приговоренного к казни, которого они называли, как и она, мучеником за права угнетенных. Они просили ее не прекращать подобной деятельности, не охладевать к ней, но в своем кругу изо всех сил трудиться, чтобы принципы, которыми она руководствуется, стали всеобщими и в недалеком времени наступил всеобщий, полный поворот общества к добру. Одновременно они уведомляли, что готовы снабжать ее книгами, из коих она почерпнет знание передовых идей, а с ними утешение и помощь. Если она согласна, пусть сегодня же вечером выставит в правом окне своей спальни на пять минут зажженную свечу.
Рука ее была тверда, когда она подавала условный знак своим невидимым братьям, знак, говорящий о том, что готова стать их сестрой. Теперь она стала получать время от времени посылки с будто бы заказанными ею тканями, платками, кружевами, веерами, а под ними всегда находила те сочинения, которые оказывали неотразимое воздействие на умы, пробуждая в людях ту высокую идеальность, которую наш век считает столь непрактичной, вредной и даже смешной. Она читала, проливая реки слез, заучивала на память целые абзацы; чтение, а не телесная пища поддерживали ее существование. Но она недолго читала их одна. Скоро к ней присоединились ее сыновья, которым она читала вслух, а еще через некоторое время они стали читать это самостоятельно, потом стали писать сами. Их сочинения казались ей прекрасными, далеко превосходившими все прочие.
Имперский комиссар нередко выражал неудовольствие, что ни один из сыновей не унаследовал его геркулесово сложение, его громоподобный голос, повелительную манеру держаться. Ему не нравилось, что они бледны лицом, светловолосы, стройны и худощавы, как их мать, и, если они нечаянно попадались ему на глаза, он всегда грубо высмеивал их якобы женственную наружность.
Как мало знал он ум и характер своих детей! Совершенно не занимаясь ими, он не имел возможности убедиться, что Клемент унаследовал его деятельный характер, высокое понятие о чести, его удивительную отвагу.
Вскоре Клемент почувствовал, что ему уже недостаточно того, что дают мирные свободные каменщики, втянувшие его с братом в свой круг, едва они подросли. Свободные каменщики ограничивались распространением филантропических идей и благотворительной деятельностью, а его пламенный дух жаждал видеть результаты этих усилий, ибо он находил, что человечество уже довольно мечтало и раздумывало, куда и каким образом идти, что теперь настало время действовать, закреплять завоевания мысли и сделать новый шаг на этом пути.
В этом смысле он постоянно высказывался на тайных собраниях братства, и его пламенные речи производили сильное впечатление, умножая круг его сторонников. Те, что постарше, признавая обоснованность его суждений и планов, все-таки опасались их проведения в жизнь, зато тем решительнее группировалась около него молодежь, тем с большим воодушевлением вторила ему, двигая дело вперед. Так незаметно для себя он сделался главой нового, совершенно самостоятельного тайного общества, не имея умысла основать его.
Всецело поглощенный высшими интересами дела, юноша нисколько не думал о личной выгоде, признании, похвалах, славе. Живущий напряженной духовной жизнью, он привлекал к себе людей именно силой своей мысли, неколебимостью духа, и они поневоле следовали за ним. Он принадлежал к небольшому числу тех смертных, которые трудятся за десятерых, мыслят и действуют за сто человек одновременно, не ощущая телесной или душевной усталости. Клемент не нуждался ни в сне, ни в отдыхе. Чем больше и напряженнее он работал, тем веселее, оживленнее становился. Даже завистники, сблизившиеся с ним, чтобы подорвать его влияние среди братьев, оскорбить его, а если представится случай – ниспровергнуть, и те не могли долго устоять перед обаянием его личности, его талантов, характера и, полюбив его, шли за ним с таким же восторгом, что и самые преданные его друзья.
Мог ли господин высший военный и гражданский комиссар фон Наттерер – человек, свято убежденный в силе своего служебного и семейного авторитета, в высшей степени уверенный в своем умении управлять во всех подвластных ему сферах, гордый своим, как он считал, всепроникающим умом и твердым характером, – мог ли он даже предположить, что именно в его доме выпестованы самые опасные деятели современного просветительства, более того – что он сам помог им стать тем, чем они стали? Это он послужил для своих сыновей примером тирана; живя здесь, под одной крышей с ним, они познали все то, что губит счастье семей и целых народов; это он, помимо своей воли, научил их ненавидеть рабство, произвол и любить свободу. Угнетая их мать, лишая их детства, даже и в юношеском возрасте третируя их словно проказливых малолетков, обращаясь со слугами как с деревянными куклами, своим отношением к семье и подчиненным он только разжигал в сыновьях страстное желание сокрушить всякое самовластье, чтобы, определяя свою свободу, каждый человек и весь народ в целом руководствовались собственным пониманием жизни, собственными убеждениями, чувствами. Именно здесь, в его доме, посетила их головы мысль о революции – мысль, развитию и углублению которой он способствовал каждым своим поступком. Ему даже не могло прийти на ум, что запрещенные сочинения, за которыми он охотился, обыскивая конторки молодых чиновников, и названия коих заучивал по долгу службы наизусть, он куда скорее нашел бы все до единого в письменных столах собственных сыновей и что в спальне его жены горит ночью свет не только потому, что у нее приступ сердечной боли, представлявшей существенную угрозу для ее жизни со дня казни главарей крестьянского восстания, но еще и оттого, что в эти ночные часы она зачитывается теми же самыми сочинениями, видя в них лучшее лекарство. А что бы он сказал, доведись ему узнать, что те прокламации, которые то и дело появляются в городе, вызывая в одних кругах негодование, а в других – сочувствие, написаны его старшим сыном, узнававшим секретные государственные сведения в отцовском доме за накрытым столом, когда вино развязывает языки гостям, а ведь эти сведения делали прокламации сильным орудием, придавая им весомость и злободневность. И набирает эти листки его сын собственноручно, вместе с надежными друзьями, в тайной типографии, устроенной ими в подвалах летнего павильона неподалеку от храма святой Екатерины. Наняли они этот павильон будто бы из-за прекрасного сада, для устройства маленьких праздников – летом на зеленых лужайках под деревьями, а зимой на катке при свете факелов; быть приглашенной на эти увеселения считалось большой честью для каждой пражской красавицы. Но в то время как избранное общество от души веселилось, в подвалах кипела напряженная работа, а звуки музыки заглушали подозрительный стук, издаваемый печатным станком. Как тут заметишь, что время от времени то один, то другой молодой человек покидает общество, оставляя своей даме вместо себя какого-нибудь не менее интересного собеседника, чтобы его отсутствие не так бросалось в глаза и его не разыскивали. Что сказал бы господин Наттерер, когда бы, не дай бог, встретил Клемента в старой корчме у городских ворот, среди молодых ремесленников и крестьян, услышал бы, как он говорит, что их значение в жизни общества огромно, называет их братьями, пожимает грубые руки, требуя, чтобы они тоже называли его братом! Честное слово, имперский комиссар менее огорчился бы, узнав, что завтра наступит конец света, чем при известии, что сыны действия единогласно избрали Клемента своим командиром, намереваясь приветствовать, армию французских братьев уже на границе и, объединившись с ними, создать новое великое государство, основанное на любви, равенстве, свободе и братстве, к чему так стремятся все благородные сердца и в чем имперский комиссар видит лишь бессмыслицу, а доведись ему дожить до такого, умер бы от скуки и злости, не находя себе достойного поприща. Но еще меньше мог он поверить, что его жена – эта окаменевшая слеза, как называли ее окружающие, которую он изо дня в день видел на кухне, где она с пристальным вниманием следила за приготовлением столь любимого им паштета, и полагал, что она целиком поглощена этим важным занятием, усматривая в нем не только повседневную, но и главную свою жизненную задачу, – что эта хрупкая, застенчивая женщина, всякий раз вздрагивавшая, стоило ему ударить арапником или пнуть ногой свою собаку, бледневшая, когда он таскал за волосы или драл за ухо кого-либо из слуг, не только была в курсе всех политических дел, но еще и внушала своим сыновьям: «Дерзайте, боритесь, обо мне не думайте. Может быть, вам не удастся достичь желаемой цели, но зато вы проложите путь другим – они придут после вас и победят!»








