412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Каролина Светлая » Дом «У пяти колокольчиков» » Текст книги (страница 27)
Дом «У пяти колокольчиков»
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Дом «У пяти колокольчиков»"


Автор книги: Каролина Светлая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Собеслав не заметил, что после той беседы Павлик стал разговаривать меньше обыкновенного. Правда, для этого не было и времени. Пришли святки, а с ними пора танцевальных вечеров. Собеслав был избран председателем кружка молодых людей, поклявшихся, что на балы к ним будут приглашены только самые красивые и богатые девушки. Каждому было ясно, что слово надо держать, – все кинулись приглашать именно таких девушек. Если Собеслав отсутствовал, то это означало, что он брался выполнить самую трудную миссию, когда друзья сомневались в успехе, опасаясь, что вместо почтительного согласия встретят иронический отказ.

Но Собеслав преодолевал все преграды. Когда он являлся в какой-нибудь дом в своих светло-коричневых перчатках, в белом галстуке, перед ним смирялись гордость и тщеславие, широко распахивались все двери; у него почтительно принимали красивый билет, помещая отдельно на изящном столике, стоящем между окон и предназначенном именно для таких пригласительных билетов, чтобы он сразу бросился в глаза соперницам, менее прославленным и известным.

Всеми согласно признавалось, что пану Собеславу Врбику невозможно ответить отказом; он сознавал это и, хотя считал себя выше ничтожного света и бледнел, видя его праздность, однако он ни на кого не прикрикнул, когда ему об этом напоминали, как будто и в самом деле радовался своим успехам. Ему хотелось, чтобы дядя гордился им, не требуя от него никаких блестящих и славных дел. Он до сих пор не решался написать дяде задуманное письмо. У него было, как уже говорилось, много других обязанностей, и он теперь редко возвращался домой раньше полуночи.

Павлик каждый день ожидал его со спичками в руках в дверях маленькой передней возле трактира, где обычно сидел экспедитор почтовой кареты, записывая при свете сальной свечи в замусоленную тетрадь завтрашних пассажиров, после чего начинал перелистывать не менее замусоленную печатную книгу, изданную на бумаге такой же грубой, как и тетрадь.

Иногда он отрывался от книги, смотрел на Павлика и, одобрительно похлопывая по крышке переплета, восторженно говорил:

– Вот это книга!

Прежде юноша обращал мало внимания на его слова, отвечая ему широкой и приветливой улыбкой и глядя на него рассеянным взглядом. Но после беседы с Собеславом все пошло по-другому.

– О чем же написано в этой книге? – пытливо спрашивал Павлик.

Экспедитор с радостью удовлетворял его просьбу и принимался рассказывать содержание.

В то время большим успехом пользовались так называемые рыцарские романы, повествующие обычно о приключениях какого-нибудь благородного молодого человека, воспылавшего любовью к отечеству, религии или прекрасной даме и отправлявшегося в далекие края защищать идеалы правды, любви, терпя во имя своих идеалов всевозможные муки, тюрьму, а иногда жертвуя своей жизнью.

Павлик слушал его как зачарованный, хотя часто и не мог уследить за ходом повествования и уразуметь, о чем говорится, так как многого, о чем говорилось в книге, он попросту не знал.

Но всякий раз, когда речь шла о славных воинах, в жилах которых текла крестьянская кровь, или о детях палачей, изменников, просто врагов, стремящихся смыть вину отцов, казалось ему, что из книги доносятся к нему те же слова, произнесенные устами Собеслава и запавшие ему в сердце, а именно – что знаменитым может стать каждый, даже самый бедный, самый ничтожный, самый отверженный из людей.

И в темной закопченной комнате, наполненной просачивающимся из трактира табачным дымом и чадом плохих керосиновых ламп, засиял вдруг перед Павликом свет утренней зари, из розовых недр которой вливалось в его душу что-то до сих пор ему неведомое, неясное, проникая тысячью золотых лучей в его затуманенный взгляд и дремлющий мозг, в его сердце, трепещущее от какого-то невыразимо сладостного предчувствия.

Так прошла зима; небо поголубело, солнце улыбалось неожиданно светлой и смелой улыбкой, будто замышляло в нынешнем году одарить и удивить людей какой-то необыкновенной радостью. Потеплевший прозрачный воздух наполнился весенним ароматом, а пражские улицы – букетиками фиалок в руках босоногих, бледных детей, и каждый тянулся к этим цветам с такой страстной надеждой, словно они обещали нечто еще более прекрасное, чем приход весны.

А это поистине так и было. Наступил март 1848 года{60}. И перед народами, которые долго томились под гнетом злой воли одиночек, открылись новые горизонты, а над их головами засверкал первый луч золотого утра свободы.

Однажды, когда Павлик снова появился в дверях вечно сырой и продуваемой сквозняками комнаты, похожей на тюрьму, но ставшей для Павлика его Эльдорадо, он увидел, что экспедитор вместо книги держит в руках пачку газет.

На его прыщеватом лице, которое и прежде, по крайней мере в глазах Павлика, было значительным, ныне сохранялось выражение некой таинственности, что сразу же весьма озадачило юношу. Павлик не решался спросить, что произошло, но в том, что произошли события чрезвычайные, он был почти убежден.

Пока он искал подходящие слова, чтобы задать свой вопрос, время было упущено. Передняя начала понемногу наполняться соседями из близлежащих домов, и экспедитор по их просьбе стал читать газету.

У Павлика закружилась голова, все вокруг поплыло, как в тумане. Он слышал чтение экспедитора, понимал большую часть слов, но никак не мог уловить их смысла.

В состоянии странной растерянности провожал он сегодня своего господина наверх в его комнату. Да и Собеслав был совсем не такой, как обычно; он произносил слова, недоступные пониманию Павлика, требовал от него чего-то непонятного. К примеру, велел ему посмотреть в нижнем ящике платяного шкафа, не лежит ли там шпага, с которой он ходил на маскарад, а когда Павлик принес ее, принялся размахивать ею во все стороны. Но вдруг, словно испугавшись своего поступка, приказал вновь ее спрятать, с опаскою взглянув, опущены ли шторы на окнах.

Но не прошло и пяти минут, как Павлик должен был опять идти к шкафу посмотреть, не забыл ли Собеслав в деревне во время каникул свое ружье и стоит ли оно по-прежнему там в углу. А когда Павлик нашел ружье и принес хозяину, тот схватил его и начал, крутясь на месте, прицеливаться, так что Павлик в испуге отскочил, хотя и знал, что ружье не заряжено.

Что бы это могло значить? Что означали в предшествующие дни частые и поспешные свидания Собеслава с его друзьями, их осторожное перешептывание? Почему царит такое оживление во дворе, в трактире, на улицах? Ведь, встречаясь прежде, эти люди не останавливались, ничему не удивлялись, не собирались группами, не строились в шеренги, двигаясь куда-то, а куда? Этого Павлик по их движению угадать и понять не мог. Теперь экспедитор не уделял ему никакого внимания, будучи всегда окружен людьми, о чем-то советуясь с ними, что-то объясняя, высказывая предположения, уговаривая, разубеждая; уже много дней он с Павликом и не заговаривал о книгах.

Павлик неоднократно порывался повторить свой вопрос, что же собственно происходит, но, пока он решался на это – с трудом и, как всегда, после долгих колебаний, – его обычно уже оттирали в сторону, а робкий его голос бывал заглушен чьим-нибудь другим. Своего господина он вовсе уже не понимал. Тот обращался к Павлику так, словно ему все известно, не предполагая, что юноша до сих пор не имеет представления, отчего все вокруг него кипит и бурлит.

У памятника св. Вацлаву состоялся большой митинг – первое решительное действие после многолетнего общественного застоя. Был избран национальный комитет, пресса стала менее строгой, обсуждался вопрос о петиции к правительству. Прага отважилась наконец, спустя два с половиной столетия, снова заговорить в полный голос, надеяться; даже самый равнодушный человек старался идти в ногу со временем. Все интересовались новостями в газетах, с нетерпением ждали их выхода, каждый имел о них свое мнение, которым делился с другими, а тот, кто сам не умел прочесть, нередко отдавал деньги на покупку газет и даже платил тем, кто рассказывал, о чем в них говорится.

Наконец, благодаря ежевечерним рассказам экспедитора, до некоторой степени прояснилось и в голове Павлика. Он уразумел, что является участником грандиозных событий, что речь идет о великом возрождении нации, что все люди станут теперь жить лучше, чем прежде, богатый и бедный будут иметь в суде одинаковые права, а все уважаемые граждане будут равны между собой. Не низкое происхождение, не бедность, но только преступление будет разделять людей и станет для них позором и препятствием для продвижения в обществе. Однако для того, чтобы осуществилось все это удачно, потребуется много усилий, большая осторожность; впрочем, в успехе нет сомнения, ведь сам император хотел этого, сам обещал закрепить свое желание в соответствующих законах, принятых сеймом, где теперь рядом с князем будет заседать пастух, и эта чудесная перемена совершится благодаря конституции.

То были замечательные дни самых радостных надежд, самых чистых устремлений, которые овладели тогда Прагой! Экспедитор день за днем скупал все выходящие газеты. Для этой цели проживающие в доме и соседи сообща вносили деньги. Сначала он прочитывал их сам, а потом разъяснял содержание. Любой слушатель, ежели он чего-то недопонял, мог задавать вопросы, и никто его не перебивал, ибо экспедитор говорил с таким знанием дела, что другой человек, хотя, может быть, и слышал все это десятки раз, готов был слушать снова и снова, будучи убежден, что только теперь рассказчик добрался до самой сути и только сейчас все стало понятнее и яснее.

Чаще других спрашивал Павлик. Он испытывал постоянное волнение, ему казалось, что с каждой минутой, наряду со всеми, он становится другим человеком, что уже невозможно вернуть, как многие опасались, прежние времена рабства и угнетения. Он был вместе с теми, кто видел перед собой только безоблачное будущее, неугасимый свет и вечно сияющее солнце.

Как он надеялся, что у его господина исчезнет теперь бледность с лица, а между тем сам становился все бледнее. Да, постоянные раздумья и сильное чувствование привели к тому, что Павлик утратил свой цветущий вид, его коренастая фигура делалась выше, по мере того как он терял в весе, так что вскоре он по худобе не отличался от своего господина. Павлик так и подскочил от радости, когда увидел впервые на Собеславе белую шляпу легионера с плюмажем, переливающимся красным, голубым и белым цветами, и висевшую на боку красивую шпагу, которую тот купил для последнего маскарадного бала! Он одним духом слетал к портному пригласить его снять мерку с Собеслава, задумавшего в придачу к шляпе и шпаге сшить костюм из темно-голубого бархата. А сколько у него было радости, когда сапожник принес сапоги с высокими голенищами и серебряными шпорами! Он часами готов был слушать бренчание их колесиков, вращающихся так быстро, что за ними невозможно было уследить взглядом.

Когда Собеслав впервые вышел на улицу в своем красочном одеянии, на которое дядя не пожалел денег, люди в изумлении застывали на месте, глядя ему вслед, пока он не исчезал за углом. Невозможно было представить себе ничего более замечательного, чем сие олицетворение молодого мужества, и впечатление, производимое Собеславом, было единственным, что примирило его с судьбой.

Вряд ли сначала было ему по душе вставать раннем утром, упражняться с оружием, простаивать бог знает сколько на посту, ночью в любую погоду патрулировать по улицам, изнемогать от усталости, жариться до черноты на солнце. Больше всего его удручало, когда он должен был обращаться к своим товарищам, избравшим его своим начальником, со словами приказа, если в этом была необходимость, или произносить ободряющие и возвышенные речи. Когда было возможно, он старался этого избежать, так как не находил других фраз, кроме самых обычных, затасканных, всем уже давно известных, скорее убаюкивающих, чем возбуждавших. Они сопровождались жиденькими хлопками, но даже их могло не быть, когда бы слушатели не знали заранее, что, как только закончится его речь, появится неизвестно откуда огромнее ведро с вином и их позовут пить за успехи новой жизни и радужные надежды.

Часто думал он про себя: к чему этот шум, непрерывное возбуждение и неразбериха? Однако он был удовлетворен установившимися порядками, не желал для себя никаких перемен, наоборот, мечтал, чтобы так продолжалось вечно. Если он и вспоминал свои рассуждения о мировой скорби, которыми столь откровенно бравировал, то немедля с укором говорил себе, что его презрение к жизни и есть не что иное, как презрение к общественным отношениям, никогда не представлявшим для него интереса, что на самом деле его размышления значительно более глубоки, устремлены к самой сути явлений, а все остальное – просто шелуха. По временам ему представлялось несправедливым, что он должен что-то охранять, оберегать, для чего-то трудиться, да, наконец, и воевать, что, как он сам себе в душе признавался, совсем ему не нужно и нисколько его не трогало, и нередко задумывался над тем, как бы это достойным образом увернуться от оказанной ему чести.

Ах, все это было бы возможно, все возможно, если бы не дядя-декан! От одной мысли о счастливом будущем чешского народа этот добрый человек совсем впал в детство, безоговорочно, безоглядно присягнул этому идеалу, ради защиты коего в случае необходимости готов не колеблясь отдать свою жизнь. Как хотел бы он быть на месте Собеслава! Как завидует его молодости, его деятельности, его судьбе! И он говорит это не просто как родственник, но и как духовное лицо.

Но стоило только Собеславу услышать на улице громкий возглас удивления, вырвавшийся из прекрасных уст, или увидеть бегущую за ним ораву мальчишек, называвших его «тот студент из „Валшей“», или, шествуя в походном строю во главе своих соратников, заметить, что все на него смотрят и громогласно признают его право командовать этой когортой красивых молодых людей, говоря: «Это наш Ахилл!», «Да это же сам Бржетислав!», «Это воплощенный Бенаш Гержман!», «Сам Забой{61} не мог выглядеть и ступать иначе!» – как он сразу забывал о выпавших на его долю тяготах, о том, что ему надо рано вставать, о палящем солнце и вздувшихся на изнеженных белых руках толстых уродливых венах. Он совсем не задумывался над тем, что однажды все бывшее до сих пор игрой может стать суровой действительностью, и тогда шпага и ружье перестанут служить всего лишь кокетливым украшением. Посему он скоро забыл обо всех своих невзгодах, уподобив себя тем героям, богатырям, полубогам, с коими его сравнивали, стал считать себя совершенно выдающейся личностью, до сих пор не оцененной по достоинству и таланту, – одним словом, новым великим благодетелем рода человеческого.

Но еще более величественным и блистательным, чем сам себе, казался он Павлику. Когда Собеслав являлся перед Павликом в полном наряде, тот от восторга прямо выплясывал вокруг него, хлопая в ладоши, а уж на троицу, увидев Собеслава, одевшегося к торжественной мессе, которая совершалась под открытым небом на Вацлавской площади в честь и, одновременно, по случаю отъезда весьма уважаемого иностранного гостя, прибывшего в злату Прагу на славянский съезд{62}, Павлик готов был встать перед ним на колени.

Собеслав Врбик, по словам тех, кто видел его тогда, был в костюме из тонкого белого сукна и в дорогих серебряных доспехах, точь-в-точь похожий на архангела Михаила, ведущего свои полки в бой против Люцифера. Все, глядя на него, перешептывались, что уж он-то, мол, сумеет, когда потребуется, смело и стойко вступить в борьбу с проклятой реакцией, поднимающей свою голову то здесь, то там.

Прошло немало времени после того, как Собеслав ушел, прежде чем Павлик сумел преодолеть свое волнение и приняться за уборку его комнаты.

Сегодня он совершал свое дело неспешно, к каждой вещи прикасался с величайшей осторожностью, ему казалось, что он находится в церкви, где любой предмет заслуживает особенного почтения, где не смолкает величественная, возвышенная мелодия и что-то незримое, волнующее проникает в самую глубину души и освещает ее. Его собственные ум и чувства были разбужены разъяснениями экспедитора, его доступными беседами с пытливыми и взволнованными слушателями, во время которых высказывались не одни только надежды, но и опасения; в последние дни повсеместно говорили, что народу готовятся новое несчастье и западня; Павлик полагал, что именно его господин призван раздавить гидру реакции, если она покусится на молодую свободу, и уже теперь, в эти грустные, трогательные минуты, воздавал ему честь.

Не слышал Павлик доносившихся издалека ружейных выстрелов, не обратил внимания, что на улице растет толпа торопливо сбегающихся отовсюду людей, напряженно и боязливо к чему-то прислушивавшихся. А откуда-то все громче был слышен постепенно приближающийся и вскоре заполнивший все пространство странный беспорядочный шум, в котором можно было различить громкие испуганные крики, страшные проклятия, плач женщин и детей, призывы и отрывистые команды.

Павлик заторопился было к окну посмотреть, что происходит на улице, как вдруг дверь распахнулась настежь и в комнату ввалился Собеслав – измученный, посиневший. Он как подкошенный свалился в кресло и, казалось, был близок к смерти.

– Боже мой, пан Собеслав, – запричитал Павлик, упав перед ним на колени, – что стряслось, что происходит на улице? Вам плохо, вы ранены?

Собеслав сорвал с головы шляпу, и Павлик увидел взмокшие волосы и бешено пульсирующие на висках жилки.

– Не знаю, что там творится, – прохрипел Собеслав сиплым, усталым голосом. – Когда мы расходились с мессы, со мной, по всей видимости, случился солнечный удар… Я не помню, как добрался до дома… слышал только позади себя ужасный шум…

– Я быстро приготовлю постель, – заботливо сказал Павлик, начав немедля ее застилать, – вам непременно нужно лечь, отдохнуть и успокоиться. Сам я побегу за доктором, но как я до него доберусь, один бог знает!

Павлик принялся задергивать шторы на окнах, чтобы солнце не беспокоило его захворавшего хозяина, и был поражен открывшимся перед ним зрелищем. По улице пробегали студенты, члены отряда национальной обороны и других союзов, останавливались у домов, призывая их жителей и попадающихся навстречу людей к немедленному действию. Несколько мужчин быстро отделились от остальных и вскоре приволокли повозку с постоялого двора «На Кухинках»{63}, опрокинув ее у входа в Соляной переулок, а следом за ней другую, третью…

– Эй, Павлик, – крикнул кто-то снизу юноше, – где твой господин?

Это был один из самых близких друзей Собеслава, который и окликнул Павлика, увидев его в окне.

– Скажи, что не знаешь, – простонал Собеслав, бросившись в постель и зарываясь с головой в перины.

Павлик пожал плечами.

– Недоброе это известие! Где бы он мог быть? – заволновался внизу молодой человек. – У нас ведь условлено, что если что-нибудь случится, он возьмет на себя этот участок.

– Уж не ранило ли его в этой стычке? – забеспокоились окружающие. – Иначе вряд ли он стал бы задерживаться, ведь он сам взял на себя эту обязанность.

– Я надеюсь, что он скоро появится, не будем терять времени, позаботимся о том, чтобы изменники не напали на нас врасплох, – отдавал приказания приятель Собеслава. – Этот переулок надо загородить как можно плотнее, а посему за работу, братья! Когда вернется Собеслав, он вместе с нами будет защищать баррикаду! Переулок имеет важное значение, через него войска могут легко пробиться к самому сердцу Старого города. А сейчас я поскорей отправлю человека, который разыщет Собеслава и либо приведет его, либо по крайней мере выяснит, что с ним случилось. На наше счастье, прекрасного студента из «Валшей» знает любой ребенок.

И молодой человек торопливо ушел. Все это время, невзирая на суровое запрещение хозяина, Павлик не отходил от окна. Он невольно слышал отрывки разговоров на улице и понял, что торжественная процессия, возвращающаяся с Вацлавской площади, была внезапно окружена войсками, открывшими по ней стрельбу; говорили, что пришел конец всему, чего удалось достигнуть, отвоевать за последнее время законным путем, что враги собираются уговорить императора наказать тех, кто отважился выступить со своими требованиями. Теперь нет иного пути, как только выступить против происков предателей в открытом бою и защитить священные завоевания, добытые трудом и кровью. Между тем вокруг все не переставали спрашивать, куда же делся Собеслав. Скорее бы он пришел, чтобы возглавить и ускорить сооружение баррикады.

Павлик резко отошел от окна, направившись к постели своего господина.

– Вы должны встать! – произнес он сдавленным голосом, изменившись в лице, так что Собеслав едва узнал его. И следа не осталось от его прежней улыбки и румянца на щеках, от всего прежнего рассеянного и беззаботного вида, будто за эти минуты он стал совсем другим человеком. – Вы должны сейчас же надеть свои доспехи и там внизу показать нам, как мы должны обороняться и защищать наше святое дело!

– Ты разве не видишь, что я болен, даже пошевелиться не могу? – застонал Собеслав.

– Вам необходимо идти! – с лихорадочной поспешностью повторил Павлик. Роли господина и слуги словно переменились: теперь слуга приказывал, требуя, чтобы господин ему подчинился.

– Ты что же, хочешь лишить меня жизни, безумец? – снова запричитал прославленный предводитель студентов.

– А что станет с людьми на улице, если у них не будет ни одного вождя, который отдавал бы им приказы, советовал, все своевременно замечал? – воскликнул Павлик, и слезы ручьем хлынули у него из глаз.

– Пускай командует кто хочет, я не могу. Как можешь требовать от меня ты, о ком все думают как о человеке, преданном мне до гробовой доски, чтобы я рисковал своей жизнью ради чужих людей и попал в беду за дело, которое меня совершенно не занимает?

Павлик вытер слезы, бросив на своего господина вопрошающий взгляд. Он долго стоял неподвижно, глядя на него в упор; каждый мускул, каждая черточка его лица подергивались, изобличая огромное напряжение мысли. Внезапно он сбросил с себя куртку и надел мундир своего господина; с такой же быстротой натянул он на ноги его сапоги с высокими голенищами, нацепил шпагу, сорвал со стены ружье, напихал в карманы патронов, рывком смахнул на лоб волосы и, схватив белую, украшенную трехцветными перьями широкополую шляпу Собеслава, низко надвинул ее на голову.

– Будь, что будет, – воскликнул он сдавленным голосом, – по-другому, видно, нельзя!

Собеслав ошеломленно смотрел на Павлика. Тот словно чудом преображался у него на глазах, по мере того как с быстротой молнии облекался в его одежды, не спрашивая на то разрешения, ни словом не обмолвившись, что бы мог означать этот маскарад. Исполнив задуманное, он повернулся к господину, бледный как смерть, строгий, грозный и, как с изумлением подумал Собеслав, почти такой же величественный, каким был он сам.

Пораженный таким быстрым и непонятным превращением, Собеслав и слова не успел промолвить, как Павлик пулей вылетел из комнаты, ничего не объясняя, куда идет и что, собственно, задумал.

При появлении Павлика – едва в полутемном подъезде мелькнул трехцветный плюмаж, белый костюм и послышался звон шпор – раздались радостные возгласы.

– Вот замечательно, что вы наконец пришли, пан Собеслав! – закричали вокруг; толпа подхватила его и вынесла на улицу. – Нам нужно укрепить Соляной переулок, прежде чем сюда подоспеют войска, а мы не знаем, как это сделать!

Павлик посмотрел на экспедитора, разрешившего вытащить из постоялого двора его Ноев ковчег и другие повозки, уже отслужившие свой век. Экспедитор же в этой дикой суматохе не узнал Павлика, он, как и другие, судил по одежде и был уверен, что перед ним его начальник.

– Не сердитесь, пан Собеслав, – обратился он к Павлику, – я не могу ни остаться с вами, ни дать новые повозки. Мне стало известно, что надо торопиться в Перевозный переулок, где войска могут пройти, как и здесь, если не создать там оборону. В корчме «На Кухинках» вы найдете для баррикады достаточно повозок. О Папоушковой бане не заботьтесь; там строят и защищают баррикаду речники и мельники.

Павлик подал ему знак рукой, чтобы он больше здесь не задерживался, да так красноречиво, будто бог знает с каких пор был облечен властью полководца, опытного и искушенного в ратном деле. Пелена, до сих пор обволакивавшая его ум словно завесой, через которую невозможно было пробиться свободной, свежей мысли, наконец прорвалась и рассеялась. Огромное душевное напряжение и сами обстоятельства вызвали у него одно из тех быстрых, поразительных превращений, которые в старые времена принимали за чудо, а в наш век называют божественным вдохновением. Летописцы рассказывают, что в такие минуты хромые преодолевали свой недуг, а слабовольные становились героями.

Он быстро окинул взглядом имеющееся в наличии оружие и защитников, которыми должен был распоряжаться. Он знал каждого в лицо, но его не узнал никто, и можно было надеяться, что не узнает; всяк с увлечением занимался своим делом, и в этом гаме, клубах пыли, поднятых сдвигаемыми повозками, его принимали за того, за кого он себя выдавал. А у того, кто, быть может, усомнился, что это не Собеслав, просто не было времени об этом раздумывать. Но не только окружающие не узнавали Павлика, он и сам перестал себя узнавать. Если бы кто-то назвал его сейчас по имени, он бы не откликнулся, всецело поглощенный заботами, неожиданно свалившимися на его плечи. Он в самом деле чувствовал себя Собеславом и, воодушевленный этим, действовал так, как будто всегда был им, не вдаваясь в размышления, что за чудо с ним совершилось.

Попавшие под его начало защитники были в основном подмастерья и ученики разных фабрик, расположенных поблизости, почти ежедневно слушавшие беседы экспедитора. Они разделились на две группы, одна из которых ушла вместе с экспедитором, а другая сплотилась вокруг мнимого Собеслава.

У постоялого двора «На Кухинках» толпился деревенский люд, пришедший полюбоваться на Прагу в праздничном убранстве, помолодевшую от обретенной свободы и заманчивых надежд; все хотели знать, что нового их ожидает в будущем, правда ли, что теперь они будут заседать в сейме, а прекрасная Чехия сбросит оковы средневекового рабства и простые люди будут избавлены от каторжного труда?

И сейчас, слушая разговоры испуганной толпы о том, что враги чешского народа решились на борьбу и хотят лишить их святого человеческого права, они не только не воспротивились указаниям Павлика, распорядившегося вытащить из сарая и присоединить их телеги к остальным, чтобы соорудить баррикаду еще выше, но и сами приняли участие в этом деле. Не прошло и четверти часа, как Соляной переулок был перекрыт такой преградой, что, как говорили строившие ее, им мог бы позавидовать сам Жижка{64}.

– Если заметите между повозками щели, закройте их досками и укрепите булыжниками! – приказывал Павлик так, словно всю жизнь только и делал, что возводил баррикады.

В соседнем доме жил столяр; он крикнул своим подмастерьям, и со двора мигом был вынесен весь запас досок.

Между тем женщины по призыву Павлика принялись усердно разбирать мостовую, таскать в передниках камни на баррикаду и заделывать ими щели. Некоторые разносили камни в близлежащие дома, чтобы иметь их под рукой и защищаться ими на случай, если войскам удалось бы проникнуть в переулок или стало бы известно, что на взятых ими улицах началось мародерство. Окна были везде открыты, и на подоконниках грозно возвышались груды камней.

В голове Павлика все более отчетливо оживали рассказы экспедитора об уличных боях в Париже, Берлине, Вене и других городах. Он вспоминал при этом мельчайшие подробности и отдавал теперь свои распоряжения не иначе как тщательно их обдумав, заранее стараясь все предусмотреть. Он так ясно представлял все это, будто сам был участником тех боев и теперь только повторял уже давно ему известное.

Желая получить представление о прочности баррикады, иные защитники пробовали ее опрокинуть. Однако она выдержала все самые изощренные попытки добиться этого. Только кое-где упали доски да свалились камни, что не причинило баррикаде большого вреда и оказалось легко исправимо.

Раздались крики «слава!», выражающие радость, что основное дело закончено, и следом нетерпеливые возгласы: «А что делать дальше?»

Взоры всех обратились к «студенту», у которого во время работы перья на шляпе растрепались и обвисли, закрывая лицо и не давая возможности определить по нему, что он мыслил на дальнейшее.

Однако Павлик и секунды не раздумывал, что нужно, делать.

– Теперь займем свои места на баррикаде, – сказал он немного охрипшим голосом, – Лучшие стрелки пусть займут места наверху, кто стреляет похуже, разместятся ниже, а кто вообще не умеет стрелять, те будут чистить ружья, заряжать их и подавать стрелкам. Ясно? Такой порядок будет наилучшим.

И Павлик сразу же безошибочно начал показывать, как он себе этот порядок представляет. Рассадил по местам тех, кто вызвался быть стрелками; дворнику с постоялого двора «На Кухинках» и слуге из трактира – старым солдатам, которые не могли взобраться наверх, – поручил заряжать ружья; трем подмастерьям, работавшим у гвоздаря на углу улицы, дал задание чинить неисправное оружие, которого было огромное количество. Люди вытащили из старых шкафов и с чердаков ружья, какие у кого были и с которыми еще их деды и прадеды сражались против французов, пруссаков и даже шведов.

Гвоздари развели огонь и ревностно принялись за дело. Их мастер, почтенный мужчина, обратился к владелице дома «У трех королей», покойный брат которой был охотником, чтобы она начала отливать пули{65}. Та быстро поняла, чего от нее хотят: собрала все олово, найденное в доме, и стала с железной ложки лить его на сковороду, на которой обычно жарила кофе. Изготовленные ею пули имели самые диковинные формы, но гвоздари точными ударами придавали им нужную округлость. Эта энергичная старуха, которая еще в наполеоновские войны повсюду следовала за своим супругом, бывшим солдатом, многое помнила с тех времен, и ее советы всеми воспринимались с огромной признательностью.

Все теперь было приведено в порядок, всяк знал свое место, и незачем было допытываться, отчего глаза у всех сверкают решимостью.

События не заставили себя долго ждать. Стрельба, едва слышимая раньше, теперь, подобно шуму отдаленной бури, раздавалась все ближе и ближе. Появились посыльные, сообщившие, что правительственные войска одерживают победу{66}. Они захватили не только Национальный музей и Карлов университет, но и овладели Целетной улицей, а сейчас всеми силами устремились к железному мосту. С риском для жизни повстанцы были вынуждены оставить несколько баррикад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю