Текст книги "Дом «У пяти колокольчиков»"
Автор книги: Каролина Светлая
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
– Прекрасный проповедник из тебя получится, – гневался Черный Петршичек, глядя на брата, сидящего перед ним неподвижно, точно изваяние. Свои упреки старший, пожалуй, чаще сопровождал бы подзатыльником или злым взглядом, не вспоминай он при этом время от времени, с чего укоренилась в младшем такая необщительность. Давно ли еще сидел он в уголке за кроватью, не смея вылезти оттуда, подать голос, заговорить? Черный Петршичек признал за ним право вести себя как ему угодно лишь после публично произнесенного в церкви обета, полагая, что греховное происхождение мальчика в какой-то мере уже смыто – полностью же, на взгляд Петршичка, брат сможет искупить его лишь всею своей жизнью, и при том настолько благочестивой, чтобы не стыдно было больше глядеть в глаза людям. Все атаки любопытствующих Петршичек отражал одной фразой: «Он станет священником».
Но, исключая несловоохотливость брата, у Петршичка не было других оснований сетовать на него. Ведь ему, чешскому мальчику, разумеется, трудно было быть первым учеником в школе, где все обучение велось на немецком языке{45}, но и в хвосте отстающих он не плелся. Зато незаурядные способности проявил он к музыке, а поскольку патер Йозеф обратил внимание Петршичка на то, что ныне обнаружилась большая нужда в обученных церковных хормейстерах, Петршичек неустанно заботился, дабы способности эти развивать. Франтишек уже пользовался некоторой известностью как скрипач, и несколько церквей оспаривали друг у друга право на то, чтобы он играл на хорах только в одной из них. Его учитель очень гордился успехами своего ученика, находил в нем незаурядный талант и не хотел видеть его в будущем священником. При всяком удобном случае он настоятельно втолковывал Петршичку:
– Вы должны сделать из этого мальчика музыканта, он далеко пойдет. Вот увидите, весь мир захочет его слушать, все королевские дворы будут наперебой приглашать его к себе, осыпая золотом; своей игрой он прославил бы навеки и себя, и вас, и родной город. У вас еще достаточно времени поразмыслить над этим. Разве не может он, даже не будучи священником, вести благочестивую жизнь? Да и не все священники такие уж святые; я сильно сомневаюсь, что каждый из них прямехонько попадет в рай.
Но Черный Петршичек сердито ему возражал. Он не только что поразмыслить, но и слышать ни о чем подобном не хотел, а слыша, столь странно усмехался, что у Франтишка леденело сердце. Сам он внимал этим разговорам затаив дыхание, бледный от волнения, с тайной надеждой, что брат, возможно, смилостивится и позволит ему избрать ту дорогу в жизни, на которую со всей определенностью указывает ему дарование и куда его влекло властно и неодолимо. Но всякий раз надежды не оправдывались… Как же мог он быть после того веселым и общительным?
По желанию брата, Франтишек играл только в одной церкви, а именно в церкви св. Йндржиха, где произнесен был знаменитый обет, да еще, по просьбе хозяйки «Барашка», или матушки, как все ее называли, один раз в году, на праздник божьего тела, в церкви св. Маркиты, что за Страговскими воротами. В тамошнем монастыре она покупала пиво для своего трактира и полагала непременным долгом, разодевшись празднично, в сей знаменательный день встать во главе процессии, которая при хорошей погоде с великой торжественностью двигалась по монастырскому саду и монастырским дворам, а при плохой – по церкви.
Стасичка в тот день тоже пела в этой церкви, а в церкви св. Йндржиха в другие праздники и по воскресеньям. У девушки был на редкость сильный и красивый голос, и к тому было большое желание петь. Пение вообще оказалось единственным занятием, выполняемым ею с охотой, без гримас отвращения и зевков. Во время пения Стасичка всегда прямо преображалась, как будто перед вами являлся совсем другой человек. Она сразу переставала дрожать от холода и кутаться в свою большую шаль. Лицо ее, обыкновенно как бы застывшее, внезапно оживало, глаза надлежащим образом раскрывались, и тут оказывалось, что они у нее большие и черные, как бархат; вечно нахмуренный лоб тоже прояснялся, все черты обретали выразительность, обаяние и благородство. Похоже было, что лишь в эти минуты она доподлинно жила, двигаясь и действуя по собственной воле, в остальное же время вела существование марионетки, не имеющей своих чувств и мыслей, покорной устоявшимся привычкам и материнской опеке.
Пению Стасичка училась у Франтишка. Однажды в разговоре с Черным Петршичком владелица корчмы обмолвилась, что ее Стасичка, бывая наедине сама с собой, премило поет, и вот у нее, матери, возникло желание услышать когда-нибудь Стасичкин голос в церковном хоре. Что может быть на свете прекраснее, чем иметь право громко славить господа бога! Петршичек на другой же день, как только Франтишек вернулся из школы, послал брата предложить себя в учителя к Стасичке.
Хозяйка «Барашка» с приветливым лицом выслушала смущенную речь своего крестника; было очевидно, что его предложение приятно ей, и тем не менее она не без колебаний провела его к дочери. Она опасалась, что Стасичка примется капризничать и Франтишек вынужден будет уйти несолоно хлебавши, услыхав вместо слов благодарности нечто невнятное. Однако, вопреки ее опасениям, Стасичка нимало не привередничала и тут же согласилась заниматься, краснея так, будто стояла возле пылающего очага, а ее будущий учитель усердно с ней в этом соревновался. Матушка могла бы об них спички зажигать, однако она ничего не заметила.
Всякий наверняка согласится, если мы скажем, что вряд ли когда еще учитель с ученицей проводили свои занятия столь странным образом, как эти двое молодых людей. Они непрестанно смущались чуть не до слез и то и дело заливались румянцем. Чтобы кто-то из них посмотрел другому прямо в лицо или громко к нему обратился? Упаси боже! Они говорили между собой только шепотом, причем каждый смотрел в противоположную сторону. Поразительно, как они вообще могли слышать и понимать друг друга, но еще удивительнее, что обучение продвигалось вполне успешно. Спустя короткое время Стасичка затмила своим пением всех соловьев, которые по весне так дивно щелкали в цветущих кустах верхностенских садов, начинающихся сразу за «Барашком» и тянущихся вплоть до Панской улицы, соловьев, коих сама она заслушивалась, бывало, погребенная под своими пуховиками, не ведая, отчего на глаза у ней навертываются слезы.
Посмотрел бы Петршичек, с каким усердием занимаются вместе эти дети! Обращаются друг к другу тихохонько, словно боясь кого-то разбудить, хотя, кроме них, никого и в комнате-то нет! Так со смехом не раз говаривала матушка Черному Петршичку, улучив минутку, когда Франтишек наверху заканчивал урок со Стасичкой и оба вот-вот должны были выйти к ужину. Однако сама она редко позволяла себе удовольствие послушать их, поднявшись из кухни по лестнице, ведущей в горницу, и сдвинув крышку люка в углу полутемного помещения, загроможденного, по старому обычаю, разными вещами. На галерее перед окнами также не было никого, кому они могли бы помешать, кроме ласточек, гнездящихся между деревянными почернелыми столбами, поддерживающими крышу над галереей, да нескольких прыгающих по перилам воробьев, которых Стасичка приваживала во исполнение совета матери, за целый день там не промелькнет, бывало, ни одно живое существо. Но чем же объяснялась боязливость, для которой, по мнению матушки, не было никаких оснований? Не тем ли, что, будучи неискушенными, они все же догадывались о неких тайных силах, дремлющих в человеческой груди? До поры до времени их не видно и не слышно, так что человек даже и не подозревает, какие опасные постояльцы живут внутри него, а они вдруг однажды пробудятся от одного-единственного слова, ах, даже от еле слышного вздоха, и тогда – горе человеку…
Поливать розмарин в горшках, которые летом стояли на перилах галереи, а зимой на окнах, было единственной обязанностью Стасички – до других дел мать ее не допускала. Ей не позволялось даже приближаться к плите, поскольку тут недолго и ошпариться, не позволялось убирать в горнице – недолго оцарапаться либо сломать руку-ногу, за шитьем – уколоться, за чтением – испортить глаза. Если бы патер Йозеф со всею твердостью не настаивал, чтобы научить Стасичку хоть немного писать и рукодельничать, матушка и этого бы не разрешила, – столь рьяно ограждала она дочь от малейшего напряжения сил. Она не ставила перед Стасичкой иной, более важной цели, кроме как быть здоровой, – все остальное полагала излишним, Разве у нее не хватает денег нанять слуг? Стасичке до конца жизни достанет средств на то, чтобы ее обихаживали так, как обихаживают сейчас. Поколебать матушку в этом убеждении и внушить ей, что подобным воспитанием она наносит вред родной дочери, никому еще не удавалось. Сама же она не чувствовала никакой своей вины в том, что дочь ее ничего не умеет делать и ничего не знает, в своих весьма туманных и неточных представлениях об окружающем мире опираясь на услышанные от служанок суждения либо на собственные домыслы, рождавшиеся в долгие часы одиночества.
Была, однако, такая пора в жизни Стасички, когда и ей жилось привольно, как другим детям. Впрочем, было это давно и длилось недолго. Матушка заболела тогда оспой, и девочку из опасения, как бы она не заразилась, отлучили от больной. Поначалу Стасичка плакала и просилась к матери, но потом попривыкла и повеселела. Служанки, занятые уходом, не могли уделить ей достаточно внимания, и она по целым дням делала что хотела: мела во всем доме пол, бегала во двор, играла там с детьми. Наконец однажды она отправилась вместе с ними в школу св. Йндржиха, и ей там настолько понравилось, что ее никак не могли оттуда вытащить. Она лишь тогда позволила себя увести, когда учитель пригрозил ей метлой. В другой раз она убежала в палатку к Черному Петршичку, уселась там возле него и стала помогать ему полировать пуговицы, прося ей что-нибудь рассказать. Он мучил ее, тарабаня разные глупые скороговорки, смысл которых она не в состоянии была уловить, и закатывался сатанинским хохотом, когда она пыталась и не могла повторить их за ним: то язык не повиновался ей, то она запутывалась в словах. Это заставляло ее горько рыдать, а Петршичка смеяться до колик.
Матушка, оправившись все-таки после многих тяжелых недель, когда она в душе неоднократно навеки прощалась со своей дочерью, полагая, что недуг неисцелим, изумилась, увидев ее в первый раз после болезни. Перед нею предстала рослая, упитанная девочка, проворная, как белка. Мать никакого урока из этого, однако, не извлекла; свободный, деятельный образ жизни ребенка не получил продолжения, и она с прежним усердием принялась распинать дух и плоть дочери на кресте своей материнской любви.
Не прошло и месяца, как Стасичка снова точно тень бродила по дому, едва волоча ноги и мрачно косясь на окружающих.
На Конском рынке между тем господствовало единодушное мнение: никому из детей не живется так хорошо, как Стасичке, и более других убеждена была в в этом ее мать. Почему она не забеспокоилась, когда заметила, что дочь делается все равнодушнее к любым благам, все реже чему-нибудь радуется? По временам она бывала недовольна всем на свете, так что даже снисходительное материнское око не могло не обнаружить в ее поведении полное отсутствие привлекательных душевных свойств. Матушка в таких случаях говорила с огорчением:
– Ох уж эта моя Стасичка! Престранное дитя! Если бы я своими ушами не слышала, как она поет, я ни за что бы не поверила, что у нее вообще есть сердце.
В конце концов матушка не вытерпела и как-то раз, когда Черный Петршичек пришел с кувшином за пивом к ужину, она пожаловалась ему:
– Все-то я для своей девочки делаю, вожусь с ней, как с грудным дитем, ветерочку не даю на нее дунуть, ни разу она еще себя ничем не утруждала; что ни увижу красивого – тут же ей покупаю, одних шелковых платьев столько, что крышка у сундука не закрывается, а украшений такое множество, что хоть сегодня она могла бы открыть ювелирный магазин! Так подите ж: вечно всем недовольна, ничто не доставляет ей радости. Только тогда и похожа на молоденькую девушку, когда поет. Вчера вот какой номер выкинула. Служанка шнурует на ней новое платье – я хотела пойти с ней к большой мессе, – шнурует и похваливает, какое, мол, платье красивое. А Стасичка? Оборвала служанку: дескать, о таких безделках и говорить-то не стоит.
Матушка не ослышалась – Стасичка на самом деле считала свое новое платье не заслуживающим внимания пустяком, но что в ее глазах имело значение и цену, сама она не говорила, а спросить ее об этом никому не приходило в голову, тем паче матери. К чему задавать подобные вопросы, если всяк был глубоко убежден в том, что у нее есть все, чего только душенька пожелает?
Черный Петршичек в ответ на матушкины жалобы лишь весьма неучтиво рассмеялся.
– Меня это нисколько не удивляет, – произнес он высокомерно, – в ее возрасте ни одна девица ничем иным всерьез не интересуется, кроме как пригожими парнями.
– Да подите вы! – осердилась на него матушка. – Не ко всякой девушке это приложимо, а уж к моей Стасичке и подавно! Она еще истинное дитя!
– Ужо посмотрим! – настаивал на своем Петршичек. – Я отлично знаю, что любая девица, едва минет ей четырнадцать лет, уже ждет не дождется, когда наденет на голову чепец замужней женщины, а каждая мать только и мечтает увидеть этот чепец на своей дочери.
Когда речь заходила о подобных делах, Черный Петршичек, как известно, выпускал, точно еж, все свои колючки. Матушка знала об этом, понимала, отчего он вдруг девается язвительным, и потому сочла за лучшее перевести разговор на другой предмет. Однако он того не допустил, принявшись с тем же недобрым смехом уговаривать ее, чтобы она, положа руку на сердце, откровенно призналась, неужто на самом деле она еще никого не присмотрела для дочки и неужто, идя с нею из церкви, не подсчитывала в уме, сколько молодых мужчин оборачивается ей вслед?
Бедная матушка залилась краской. Ведь именно вчера подметила она, как часто оглядываются на Стасичку, одетую в свое новое, столь презираемое ею платье, молодые люди. Девушка производила большое впечатление не только благодаря платью из зеленого дамаска, плотного, точно риза священника. Стасичка не была красавицей в общепринятом смысле этого слова, однако в чертах ее бледного, угрюмоватого лица, в ее походке читалось некое надменное благородство, что придавало облику девушки особенное выражение и притягивало все взоры. Матушка вдруг покраснела пуще прежнего – уж не потому ли, что у нее и впрямь есть на примете жених для дочери? Не был ли и вправду этот Черный Петршичек чернокнижником или провидцем, читающим чужие мысли?
– Носитесь вы со своей Стасичкой как с малым дитем и внушаете себе, что сама она ни о ком еще не думает и думать не способна, – неумолимо продолжал карлик, превосходно сознавая, какое впечатление произведут его слова, – но хватило ли бы у вас духу сказать то же самое ювелирше, если бы она зашла к вам завтра и спросила, каков будет ваш ответ ее Фердинанду?
Ох уж этот окаянный Петршичек! Ведь вот точно кипятком ошпарил! Угадал, угадал, можете не сомневаться. То, что она тщательно ото всех скрывала, что было ее заветным чаянием с той самой поры, как она сделалась владелицей «Барашка» и взглянула тогда на подраставшую Стасичку, ее желанием столь же страстным, как его желание видеть своего брата каноником на Пражском Граде{46}, – вот какую ее тайну он обнаружил, вот о чем прямо спросил он, будто хотел всего-навсего узнать, сколько у нее в подвале бочек с пивом! С каким злорадством усмехнулся, видя ее замешательство! Было совершенно очевидно, что нет иного выхода, как только во всем ему признаться; какой же смысл таить дальше то, что уже открылось его проницательному взору? Никуда не денешься, ведь даже если десять раз скажешь ему: нет, нет, ничего подобного, вы заблуждаетесь, – он-то все равно точно знает, что нисколечко не ошибся.
– Да ювелирша давно уже, верно, присмотрела какую-нибудь светскую барышню для своего Фердинанда, – пыталась уклониться хозяйка «Барашка» от прямого ответа на этот щекотливый вопрос, смущенно опустив глаза перед колючим взглядом черного мужичка, чей острый ум праздновал сегодня над ней свою блестящую победу.
– С чего это вы вдруг принялись со мной манерничать? – упрекнул ее Черный Петршичек, будучи немало раздражен ее скрытностью. – Чего же стоит наше давнее знакомство, ежели мы боимся откровенно говорить друг с другом? Разве все, о чем мы когда-либо вели речь, не осталось между нами?
– Да, да, разумеется, – охотно поддакнула матушка, досадуя, однако, что приходится все выкладывать начистоту.
– Что вы там такое говорили о светской барышне? Странно даже слушать. Да разве Стасичка не барышня? Нынче всякая девушка, у которой много денег, и есть барышня; во всяком случае, она может платить за все столько же, сколько и девушка из высшего круга. Если бы вы пожелали отдать свою дочь за сына ювелирши, то ювелирша должна только бога благодарить. Такую воспитанную девушку, да еще такую тещу в придачу не сыщешь во всей Праге. В чем, в чем, а уж в таких делах я кое-что смыслю.
Черный Петршичек отнюдь не льстил хозяйке «Барашка», дабы тем самым вызвать ее на более откровенную исповедь; он всего лишь изложил ей свое суждение на сей счет. Она поняла это и перестала играть с ним в прятки, коря себя за неумное поведение. Ведь у нее не было более верного друга, чем он, – так отчего же не рассказать ему всю правду, раз он хочет ее знать?
– Я не говорю, что Фердинанд нам не подходит, – произносит она, и в тоне ее звучат теперь и сердечность, и сознание собственного достоинства. – Но если бы я и в самом деле захотела свести близкое знакомство с ювелиршей, что бы вы на это сказали? Могли бы мы стать с ними на равную ногу? Верно, мне нравятся и мать, и сын, однако без вас, вы же знаете, я ничего не стану предпринимать, ни о чем таком даже и помышлять не смею. И коль скоро зашла об этом речь, вы могли бы сказать свое слово.
Если Петршичек и был сердит на матушку, раздосадованный тем, что она по доброй воле не поделилась с ним своими планами касательно замужества Стасички, то теперь он был полностью обезоружен. Разумеется, он хотел от нее самой услышать, что и в этом деле, как во всех прочих делах, он останется ее главным советником и посредником. Однако он сумел скрыть свое удовлетворение под маской человека искушенного, хладнокровного, которого ничто не трогает и которому ничего не стоит преодолеть любую трудность, хотя в душе он просто сгорал от нетерпения вмешаться и распутать сей сложный узел.
– Пожалуй, это было бы совсем неплохо, – задумчиво промолвил он. – Стасичка, на мой взгляд, не подойдет в жены ремесленнику. У Фердинанда, хотя он и не рвет звезд с неба, есть, однако, положение, и она станет в будущем женою государственного чиновника, а это уже кое-что. Денег у вас хватит на них обоих, да еще на некоего карапуза, ежели им пошлет его бог.
На лице хозяйки «Барашка» отразилось умиление, и, улыбнувшись, она сказала:
– Вы, как всегда, читаете в моих мыслях. Конечно же, моя Стасичка не подходит никакому ремесленнику; я ее взрастила не для черной и тяжелой работы и хочу, чтобы она жила как подобает, ни в чем не нуждаясь. Я желала бы ей в мужья человека приятной наружности, с видным положением, благовоспитанного, который уважал бы ее и меня тоже и не пустил бы по ветру все нажитое мною. Иного мне и на дух не надо. У ювелирши все дети хорошие; про Фердинанда тоже ничего худого не слыхать. Он очень почтительный сын: увидев мать, всегда ей целует руку. Однако сдается мне, что ювелирша давным-давно решила, куда его определить; вам ведь доподлинно известно, как она поступила со старшими детьми.
Черный Петршичек то и дело крутил головой, поднимаясь при этом на цыпочки. Сегодня он казался себе необыкновенно значительной личностью, самой значительной изо всех особей рода человеческого. Что будут делать пражане, когда в один прекрасный день не найдут его на Конском рынке? Думая о том времени, он всегда очень жалел их. Разумеется, ему приходилось слышать голоса, утверждающие, что на место всякого человека найдется другой, однако он всегда резко против этого восставал, втайне считая именно себя совершенно незаменимым.
Он откашлялся, насупил брови, пожал плечами и спросил ее, словно бы между прочим:
– Вы, стало быть, хотите, чтобы я все обмозговал?
Последнее слово он произнес с особенным выражением, подчеркивающим значимость произнесенной им фразы.
Матушка не могла не понимать, что в этих немногих словах содержится не только вопрос, но равным образом обещание… и даже предвестие успешного завершения дела. Она была так растрогана, что не могла найти подходящих слов, и лишь благодарно на него посмотрела. Но этого взгляда ему было довольно. Черный Петршичек расстался с ней, укрепившись в мысли, что отныне она яснее, чем прежде, видит в нем одного из самых выдающихся людей, которые когда-либо рождались на свет, и мы не решаемся утверждать, будто он был с нею не согласен, полагая ее мнение о себе чрезмерно преувеличенным.
Ювелирша для матушки всегда была предметом особенного восхищения. Ни одна женщина с Конского рынка не умела с таким достоинством носить шитый золотом чепец, фартук, пышно отделанный кружевом, и нашейный крест, выложенный жемчугами. Если мать Петршичка была некогда красою Конского рынка, то ювелирша являлась его гордостью. Она вполне осознавала свое превосходство и умела заставить всех уважать себя. Право на такое исключительное положение она видела в том, что, оказавшись после смерти мужа в обстоятельствах крайне затруднительных, с кучею малолетних детей, она не только устояла перед соблазном выйти замуж второй раз, но и привела в порядок расстроенные дела, дала детям приличное воспитание, а благодаря своей изворотливости и осмотрительности достигла даже прочного благосостояния. На ее руках оставался теперь лишь младший, Фердинанд, которого она послала учиться. Одновременно он занимал скромную должность в некоем государственном учреждении, что придавало ему, как мы видим, в глазах обитателей Конского рынка много блеска.
Невзирая на то, что хозяйка «Барашка» против ювелирши была большею богачкой, она до сих пор еще издалека кланялась ей, помня те времена, когда неподалеку от ювелиршиной палатки она продавала свою рыбу. Не одна только матушка весьма разбогатела, были на Конском рынке и другие состоятельные люди, но всякого умела ювелирша подчинить себе, весь Конский рынок признавал ее влияние. Наряду с Черным Петршичком она создавала здесь общественное мнение и была наивысшим судией – если уж она выносила свой приговор, никто не решался протестовать, никто пикнуть не смел. Да, во всей округе она, как и Петршичек, была персоной, чье слово повсюду ценилось, имело значение и вес. Если нашего карлика называли между собой Черным Петршичком, то ювелиршу именовали регентшей. Это было известно ей, однако она не только не находила ничего обидного в прозвище, намекавшем на положение правительницы, – напротив, титул этот весьма устраивал ювелиршу и льстил ее самолюбию. Она на самом деле хотела бы властвовать надо всеми и ощущала в себе для того достаточно сил.
Водить дружбу с ювелиршею было для матушки пределом мечтаний, – лишь тогда она в полной мере прочувствовала бы, каких высот достигла и, пожалуй, не поручилась бы за себя, что совсем не возгордится, обретя право величать ювелиршу матушкой, как принято между сватьями. Да и Черный Петршичек, хоть он это и отрицал, не мог целиком освободиться из-под влияния регентши; с нею одной разговаривал он без своих обычных выпадов против женского пола, превосходно понимая, что в ее лице имеет достойного соперника. Союз обоих этих семейств он полагал делом не только естественным, но и желательным. О том, чтобы выдать Стасичку за Фердинанда, он, как и ее мать, подумывал с давних пор и нередко говорил себе, что уж вот это дело надо бы непременно спроворить. Но расположены ли эти двое молодых людей друг к другу, существует ли между ними душевное влечение, хотят они стать супругами или не хотят, – таким вопросом он не задавался, поскольку сие обстоятельство не имело в его глазах ни малейшего значения. Ему даже в голову не приходило, что именно об этом он обязан был осведомиться в первую очередь и в последнюю – обо всем остальном. Тому, кто высказал бы подобную мысль, он наверняка дал бы резкую отповедь, будучи убежден, что детей вообще решительно незачем спрашивать, что чем больше им потакаешь, тем хуже, и что единственно взрослые вправе решать их судьбу. Вот ведь своего-то Франтишка он ни разу в жизни ни о чем не спросил, никогда не давал ему воли, – а посмотрите, какой вышел из него славный паренек, все кругом его лишь нахваливают. Ему было хорошо известно, что ювелирша разделяет его взгляды на воспитание. Дети у ней ходили по струнке; очевидно, и младший не был исключением. Про Стасичку Черный Петршичек даже и не вспомнил, а если бы и вспомнил, то скорей всего лишь пожал бы плечами, промолвив с презрением: «А, эта!», из чего явствовало, что он отводил ей место среди самых ничтожных людей.
Ювелирша довольно часто навещала Черного Петршичка. Она любила играть в лотерею – шутки ради, как она утверждала, – и просила его истолковать ее сны, что якобы помогало ей угадывать числа. Вполне подходящий случай перемолвиться о том, о сем, да при его-то светлой голове… Хозяйка «Барашка», предвкушая удачу, пребывала в блаженном ожидании.
– Ступай пробегись немножко, ты просто на себя не похож, – говорил Петршичек брату, когда тот возвращался вечером после занятий пением тяжело дыша, словно он ворочал там огромные камни.
Повторять это дважды никогда не требовалось: сразу же после того, как была почищена на ужин и съедена картошка, Франтишек выскальзывал из тесной будки на улицу – передохнуть немного и подышать свежим воздухом.
В те времена, особенно поздними вечерами, Конский рынок выглядел мрачным и пустынным, напоминая собою площади некоторых забытых богом, удаленных от больших трактов провинциальных городишек. Подобному впечатлению способствовали расположенные поблизости бастионы, превратившиеся в руины, где облюбовали себе место для ночлега бродяги обоего пола. Никто не посоветовал бы вам подходить близко к этим вертепам. Постоялые дворы бывали заполнены главным образом крестьянами; горожанин заглядывал сюда редко, навещая эти заведения лишь в том случае, если возникала надобность разыскать там кого-нибудь из мужиков, к которому у него было дело. Заселен Конский рынок был не густо: лишь кое-где вздымался большой дом в несколько этажей, а множество остальных домов были маленькие, невзрачные, низкие, построенные наскоро их владельцами на месте пожарищ, этих печальных памятников последней осады Праги{47}, когда, как известно, большая часть Нового и Старого города сгорела дотла. В сочельник, после того как покупатели и продавцы покидали Конский рынок, жизнь здесь совсем замирала, утихал шум и на всем пространстве воцарялась мертвая тишина, лишь изредка нарушаемая глухими отголосками кровавой драки на бастионах, либо пением, доносящимся из открытых окон отдельных трактиров, либо тоскливым криком стражника из будки на Водичковой улице, который, уловив звук родной речи, приветствовал таким способом своего незнакомого земляка.
Погруженный в задумчивость, неспешно прохаживался Франтишек вдоль ряда столбов за палатками, на которых висели слабо светящиеся фонари. Время от времени он вдруг резко останавливался и, запрокинув голову, жадно всматривался в бриллиантовые узоры на небесах, будто тщась угадать, а затем объяснить человечеству, что они предвещают. Соскользнув с высот, взор его обыкновенно падал на дом «У барашка» и задерживался на нем с еще большей пытливостью, хотя дом по внешнему виду не представлял из себя ничего особенного. Он ничем не выделялся среди своих соседей, был таким же двухэтажным, о двух окнах по фасаду; на зубчатом его фронтоне тоже красовалась какая-то фигурка. Правда, внутри он был просторен, а его вытянутый в длину, глубокий двор являлся гордостью всех его владельцев. От соседнего дома его отделяла невысокая поперечная стена; поверх нее издали была хорошо видна галерея, на которой зеленел Стасичкин розмариновый садик. В этот час над ним мерцала красная, словно рубиновая, звездочка, – то был огонек свечи на столе, стоявшем посреди горницы, где начиная с детских лет провел Франтишек у черной кафельной печи столько воскресных вечеров, где хорошо изучил каждый уголок, каждый предмет старинной утвари, где изо дня в день учил Стасичку…
Прислонясь к стене противолежащего дома и глядя на рубиновую звездочку, он воспроизводил мысленно все, что вокруг нее сейчас происходит. Он видел, как матушка, сидя за большим, добела выскобленным столом, подсчитывает дневную выручку, пряча деньги, по стародавнему обычаю, в длинный чулок; видел, как старая служанка раскладывает по постелям горы перин и подушек; видел, как Стасичка, сгорбившись на скамеечке в своем уголке, поглаживает кошку…
О чем она сейчас размышляет? Да и размышляет ли вообще? Может, бездумно смотрит на завораживающие языки пламени… Разгневалась ли она на него взаправду, когда застигла его на том, что он украдкой разглядывает ее, стремясь проникнуть в тайники ее души? Так ли уж было это ей безразлично? О, скорее всего на самом деле рассердилась, ведь он видел, как она вспыхнула, – без сомнения, исключительно от злости. Да нет, вовсе не злилась она, ведь ее решительно не трогает, взглянет или нет на нее такой человек, как он. Если бы он ее хоть капельку занимал, она бы непременно после уроков обратилась к нему с какими-нибудь словами, с каким-нибудь вопросом. Однако ни одна мелочь не указывала на то, что она им интересуется. Она встречала его всегда молча, здоровалась кивком и молча следовала за ним, накинув на голову свою клетчатую шаль. О нет! Не от гнева она вспыхнула, встретившись с его взглядом, ведь даже гнева ее он, по-видимому, недостоин, а внезапный румянец… так это мог быть всего лишь отсвет огня.
Глубокой ночью возвращался Франтишек в свою палатку, где брат обыкновенно уже спал, громко храпя. После такой прогулки он не ложился рядом с ним на постель, не мог… Ему казалось, что он там задохнется. Тихо пробравшись мимо очага на сундук, он пытался задремать, но сон упорно бежал от него, каждая жилка в нем еще трепетала: взбудораженная кровь, взволнованные мысли не давали заснуть, воображение рисовало сотни различных картин и образов. В возбуждении он снимал висящую над ним скрипку, трогал струны, словно бы стремясь извлечь из них некую мелодию, способную усмирить разыгравшуюся в душе бурю. И хотя струны оставались немы, он слышал эту мелодию, и душа его на крыльях песни уносилась в далекие, никогда не виданные, неизвестные края. Когда бы в ту минуту в очаге вспыхнула бы вдруг какая-нибудь тлеющая щепка, на лице Франтишка можно было бы прочесть чувства, отражение коих никогда не появлялось днем – ни во время пения в церкви, ни при звуках нежного голоска ученицы, раздававшегося совсем близко и замиравшего в гуще кустов розмарина, из которого она, дочь его крестной, сплетет себе однажды свадебный веночек, к великой радости своей матери. Он глубоко прятал все то, что теперь зажгло блеск в глазах, взволновало грудь; весь его облик преобразился, так что Петршичек не узнал бы в этом человеке своего родного брата. В эти минуты он отнюдь не напоминал сдержанного, то и дело краснеющего, покорно со всем соглашающегося юношу, у которого, казалось, не было своей воли, – он перевоплощался в горячего, исполненного отваги молодца, чей взор метал громы гнева и стрелы презрения, чьи руки сжимались в кулаки, точно он готовился вступить в бой… В бой? С кем и против кого? И чудилось ему, что сел он на коня и умчался от этих тесно сгрудившихся палаток, где так долго был человеком низшего сорта, влача жалкое существование, не задаваясь даже вопросом, отчего ему отведено последнее место среди самых отверженных? Бежал от сплетничающих соседок, окидывающих его странными взглядами, шепчущихся о том, чего ему слышать не надлежало; бежал от сурового брата, бежал подальше от грязи большого города, смело порывая со всем, что его тут давило, притесняло, унижало. Он летел на своем вороном коне, быстролетном как птица, над огромной солнечной равниной без ущелий и скал, расстилающейся перед ним внизу подобно золотому, цветущему, благоухающему озеру. Однако на коне он сидит не один – он держит в руках свою скрипку, а две белых девичьих руки робко обвились вокруг его шеи, и взор черных, как бархат, мечтательных глаз проникает в его душу, и румяные уста, на которых он ни разу не видел улыбки, улыбаются ему…








