355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Шторкан » Современная чехословацкая повесть. 70-е годы » Текст книги (страница 2)
Современная чехословацкая повесть. 70-е годы
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 13:30

Текст книги "Современная чехословацкая повесть. 70-е годы"


Автор книги: Карел Шторкан


Соавторы: Мирослав Рафай,Ян Беньо
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

Нет, его удар не оскорбил меня – я, скорее, удивился. Я мог бы дать сдачи, и он это хорошо понимал, потому что искаженное его лицо скрывало и страх.

Видно, он насквозь был пропитан злобой, потому что прошипел:

– А где была твоя жена, а?!

– Что ты имеешь против нее?

Мне стало очень больно от его злобных слов. Я ведь угадывал, предчувствие жило где-то во мне. По всему телу выступили капельки пота. А утро было такое искристое, прозрачное!

– Я отправился искать свою девчонку и нашел ее вчера утром у вас. Трое суток не была ни дома, ни на работе. Нигде. Вполне могла провести все это время с твоим парнем, потому что у вас в квартире не нашлось никого, чтоб вышвырнуть ее!

– Ты уверен? – с дрожью в голосе спросил я.

Тут я заметил почтальоншу, которая приближалась к гастроному. До нас еще метров двадцать, но взгляд ее уже здесь, между нами, между нашими головами. Я вытащил сигареты, одну сунул Петржику, другую поскорей прикурил сам.

– Уверен, – сказал он, выпустив дым. – Я сам забрал ее вчера из твоей квартиры и привел домой, чтоб не сбежала.

– А она что, всем трубит о том, куда ходит переспать?

– Я пораскинул мозгами и вспомнил, она как-то упоминала о твоем парне. Я и сунулся к вам – и застукал ее.

Почтальонша, в серо-голубой форменной шинели чуть не до пят, придерживая рукой кожаную сумку на правом бедре, подошла уже шага на четыре.

– Мне надо было выспаться, – забормотал я. – Вчера приехал поздно ночью…

Петржик злорадно сморщил губы и сдвинул шапку на затылок. Затем повернулся и пошел вниз по улице. Даже не пошел – закружил. Кружась, он удалялся по тротуару, но мне-то было не до пляски. Я улыбнулся почтальонше, которая прошла мимо, пристально заглядывая мне в лицо. Посмотрел на свои ботинки, на брюки и под конец на часы, промямлив что-то, скорее всего ругательство. В глазах потемнело, мне стало худо, трудно дышать. Словно сузилась какая-то дыхательная трубка, если таковая существует. Пот крошечными ручейками непрерывно стекал между ребер и по желобку на спине. Никогда бы не подумал, что мне может быть так тяжко, так безнадежно глупо. Снег посерел, потускнел, не было никаких перламутровых переливов, мне просто показалось, будто снежинки сверкают ярче обычного. И улица-то вдруг средь бела дня стала очень темной, очень тихой. Мне слышался топот копыт по камням, по несуществующим булыжникам там, где был асфальт. Сердце било в голову как молот о наковальню, и каждый удар отзывался болью в самых мельчайших жилках.

Я мало спал и выглядел соответственно. Я хорошо видел себя в тусклом стекле витрины. Рассматривал себя с удивлением: недоуменно глядел на изможденное лицо с длинным носом, острый подбородок и маленькие жесткие глаза, морщины на лбу и от глаз к губам. В сущности, я уже далеко не молод…

Перейдя перекресток, я сунул сигарету в корзину для мусора, забитую снегом, – окурок зашипел – и направился через пустынную автостоянку к сберкассе. Ее старые честные стены, сложенные из красного кирпича, просвечивали сквозь голые ветки высоких лип. По тротуару, мимо входа, украшенного чугунной кованой решеткой, проходили люди, уткнув носы в поднятые воротники и в пестрые шарфы.

За углом вдоль улицы тянулась боковая стена сберкассы, затем – низкая желтоватая ограда игровой площадки детского дома. Я миновал букинистическую лавку, бездумно пробежал глазами заманчивые названия книг, прошел под аркадами напротив церкви и, мимо театра и церкви, вышел на небольшую уютную площадь. С одной стороны ее высился фасад театра с главным входом, с другой – внушительное строение в стиле барокко с восьмидесятиметровой башней – резиденция городского Национального комитета. Замерзший, тихий фонтан посреди площади изображал треснувший от зноя земной шар, и, когда фонтан пускали, вода вырывалась из множества скрытых отверстий, орошая земной шар животворной влагой. Слева от театра вздымалось одиннадцатиэтажное современное здание, в котором жило по меньшей мере две сотни семей, а первый этаж отвели под магазины с богатыми витринами; справа от театра вырос новый ресторан «Приятные встречи» – двухэтажный, с роскошными банкетными залами и помещениями для приемов, до потолка обшитыми дубовыми панелями.

Мне оставалось пройти совсем немного. Миновав «Приятные встречи», я вошел в пассаж, который вывел меня в заснеженный внутренний дворик, подобие римского атриума, с множеством закоулков, скульптур, маленьких бассейнов – теперь в них не шныряли голубоватые рыбы. Снеговая перина придавила медленно истлевающие в этих маленьких бассейнах пожелтевшие листья кленов и лип. Навстречу мне попался Павличек. Буркнув что-то, он прошел мимо, выпрямившись и широко ставя ноги, словно боялся поскользнуться на коварном льду и упасть; он не доверял желтому песку, тонким слоем рассыпанному по блестящей глади. Что он пробурчал, я не понял, хотя прежде он всегда учтиво останавливался, встретив меня, вынимал руки из карманов и, хотя я его ни о чем не спрашивал, пространно повествовал о том, как идет работа; Павличек отвечал у нас за техническую часть. Он был подчинен мне все время, пока я занимал должность начальника отдела эксплуатации, и не могу сказать, чтобы он манкировал работой или делал ее спустя рукава. Я усмехнулся, вспомнив одну встречу с ним.

Тогда раскрылась весна сразу, без подготовки, просто вдруг наступила, и городские улицы наполнились влажным воздухом. Воздух перекатывался волнами, я будто видел его, он будто материализовался и разом перелился к нам с далеких полей через черепичные крыши старых домов, затопил расшумевшиеся улицы, загроможденные тихо рокочущими автомобилями и неповоротливыми троллейбусами. Я проводил еженедельное совещание. В кабинете, несмотря на открытые окна, было накурено и душно. Вошел наш директор Смолин, глазами сделал мне знак. Я встал, вышел в коридор и там увидел Павличека. Вообще-то мы с ним уже встречались, разговаривали пару раз, когда он только еще собирался поступить к нам в управление. Внешность у него приятная. Бледное лицо гладко выбрито, упругая кожа блестит от какого-то крема. От Павличека исходил чуть заметный приятный запах, я хорошо его чувствовал, хотя стоял не так уж близко. Павличек улыбнулся, открыв зубы, и должен признать, выглядел он хоть куда: стройный и черноволосый, на лбу намечающиеся залысины – его можно было принять за официанта солидного ресторана или за диктора телевидения. Я отметил в нем какую-то бодрость, чуть ли не фамильярность – так крепко и сердечно он пожал мне руку.

– Я хочу, чтоб ты представил его ребятам, – сказал Смолин, оскалив зубы в улыбке, адресованной сперва мне, а затем и Павличеку, который с любопытством ждал, что, будет дальше.

Павличек сменил уже несколько должностей, и недурных. Работал проектировщиком на строительстве, имел производственный опыт, пару лет строил дороги. Такого человека мы искали давно и при виде столь крупной рыбины, приплывшей на наше объявление в газетах, удовлетворенно потирали руки.

Красавцы в расцвете лет никогда не вызывали у меня симпатии, вероятно потому, что сам я себя к ним не причислял. Павличек был женат во второй раз. Первую жену он оставил где-то очень далеко, с двумя детьми, на которых бухгалтерия исправно высчитывала с него алименты, а здесь Павличека воспитывала новая жена, на несколько лет старше его. Она звонила ему на работу, и я не раз слышал, как он с ней разговаривает – тем же фамильярным тоном, что и с директором, и со мной. Он ухмылялся в трубку, затягиваясь неизменной сигаретой, и небрежно стряхивал пепел прямо на стол. Когда я входил, он улыбался мне, приподнимаясь с места, показывал рукой на стул перед своим столом и, прикрыв трубку ладонью, бросал:

– Ничего не поделаешь, контроль…

И обнажал в улыбке свои белые зубы. В трубку он тоже отвечал с улыбкой, весь его разговор всегда был сплошная улыбка – «да, да, конечно, я сразу домой, куда же мне, милая, и ходить-то», – а я знал, что после обеденного перерыва он попросит у меня машину и поедет за город, к очередной женщине, которую прячет в какой-нибудь деревне. И попросит секретаршу позвонить жене, сказать, что он срочно выехал к месту аварии, далеко – всякий раз в другое место, – и не знает, когда вернется. Затем он приглаживал волосы, почесывал ногтем залысину и предлагал мне сигарету, которую я регулярно отклонял, так как привык к своей марке.

Он оценивал меня, проверял, как далеко можно со мной зайти, чтоб не ушибиться, сколько он может себе позволить, не навязываясь и не создавая впечатления, будто он хочет обвести меня вокруг пальца.

Я представил его своим брюзгливым сотрудникам, старым практикам-работягам; они недоверчиво поглядывали на эту новую личность. Павличек уселся в заднем ряду, положив ногу на ногу, и несколько раз дополнил меня, когда я спрашивал, все ли поняли, чего я хочу. Я отчитал Дочкала, дорожного мастера участка на Верхах, за то, что он боялся взяться за работу, с которой, по его утверждению, участок не справится; потом напустился на Обадала из Брода. Этого я не щадил. Дорожный мастер Обадал был неплохим начальником участка, но не совсем таким хотелось мне видеть человека, которого я направил в горный район. Обадал всеми силами увиливал от ответственности, он поминутно требовал от меня подтверждений и подписи страховки ради, желая иметь доказательство, что то или иное в работе выдумал не он, а кто-то другой, например я. Я всякий раз выставлял его за дверь, и всякий раз он являлся снова и требовал того же.

Павличек с улыбкой покуривал в своем углу, то и дело наклоняясь, чтобы стряхнуть пепел. Можно было подумать – какой аккуратист, но делал он это, кажется, не без умысла. Потому что всякий раз тянулся к другой пепельнице, вежливо прося то одного, то другого разрешить ему воспользоваться его «посудиной»…

Привратник помахал мне из своей застекленной будки с вращающимся стояком для ключей, теперь почти пустым. Я поднял руку в знак привета и прошел через стеклянные двери в темный коридор. В этот момент в коридор выбежала Кветушка, замерла на миг, с улыбкой тряхнула головой и, хотя она, по-видимому, направлялась в другую сторону, пошла мне навстречу.

– Старик бушует, как в тифозной горячке, – сказала она, заглядывая мне в лицо.

У нее были голубые глаза с четкими черными ресницами. Она подошла ко мне вплотную, как будто собиралась поцеловать меня, что ли, и я подметил в ее глазах странный блеск. Губы у нее дрожали, ноздри тоже, молочно-белое лицо было бледнее обычного от непонятного волнения.

– Что случилось? – спросил я. – Может, зайдем в комнату?

Я открыл дверь своего кабинета, вошел. В лицо пахнуло застарелым, въевшимся в стены запахом табачного дыма, который сочился теперь отовсюду незримыми струйками. Я открыл фрамугу и хорошенько огляделся. Меня ждала внушительная стопка корреспонденции, сложенная справа от телефона, от этого настороженного черного аппарата, и я невольно подумал: «Кто же позвонит мне первым – Смолин или Странский, секретарь районного Национального комитета, который звонил мне в Брод и разыскал по телефону даже в Рудной?» Перед столом, на зеленоватом, уже истертом, но чисто вымытом линолеуме, лежал облысевший ковер, первоначальный цвет которого невозможно было определить даже при самом тщательном рассмотрении. Он весь пропитался пылью бесчисленных ботинок, башмаков, сапог дорожных рабочих, ходивших за мной целой процессией, людей из Национальных комитетов, требовавших, чтобы мы за неделю провели у них новые дороги или зимой послали им двадцать снеговых стругов, потому что им-де трудно добираться от своих контор до околицы.

– Хотите кофе? – мягко спросила моя секретарша и опять смерила меня странно-встревоженным взглядом.

Я понял: она смотрит на мою правую щеку. Заглянул в зеркало и даже издали увидел красный след Петржикова кулака. След тянулся от виска к губам. Здесь, в тепле, он проступил во всей красе. Нет, он не обезобразил меня, только разделил лицо на две части. Я провел по нему ладонью.

– Это старый Петржик угостил меня, – объяснил я, постукав пальцами по щеке. – Ничего, сейчас пройдет..

Квета пошла было к себе, но остановилась на пороге. И опять я поймал ее ласковый и в то же время явно несчастный взгляд и круто повернулся к ней.

– Понимаете, его дочь, кажется, беременна от моего сына.

Квета приоткрыла рот, но никак не могла произнести то, что собиралась. И я подумал – видно, есть у нее какая-то из ряда вон выходящая новость или забота, раз ей так трудно говорить. Но помогать Квете не стал.

– Пожалуйста, сварите кофе. Да покрепче, мне это необходимо, как соль. Я мало спал.

Слово «соль» напомнило мне кое-что. Но это было давно, страшно давно, по крайней мере казалось мне невероятно отдаленным и нереальным и все же слишком близким, чтоб ясно видеть. Я бы с радостью растянулся сейчас, да не на чем. Разве на этом затоптанном ковре… Я зевнул в тот самый момент, когда Квета вносила кофе. У нее был свой ритуал. На полированном металлическом подносе, украшенном самыми чудовищными розами, какие я видел в жизни, стояли, как солдатики в строю, сахарница с кусковым сахаром, белая фарфоровая чашечка с блюдцем и плоская вазочка со стеклянной крышкой, наполненная печеньем. Пахнуло сильным ароматом кофе – где-то поблизости хлопнула дверь, порывом сквозняка захлопнуло фрамугу, взвилась силоновая гардина. По коридору затопали шаги. Тупые, тяжелые шаги, торопливые, будто кто-то бежал. Походка Смолина, отметилось в сознании.

– Звонила Илона, – шепнула мне Квета.

Звякнуло стекло, когда она поставила поднос на стол, и поверхность кофе всколыхнулась. У Кветы был славный обычай заливать кипятком не весь кофе сразу. Мне казалось, в чашке на целый метр гущи; кусок сахару, который я осторожно положил в кофе, медленно опустился на дно.

– Когда?

Шаги приближались, пол в коридоре, выложенный плитками искусственного мрамора, доблестно поддерживал директорское тело. Смолин будет здесь секунд через десять.

– Они приедут сюда, к директору. Вы не сдавайтесь! – прошептала Квета, ободряюще улыбнулась и нервным движением вытерла чистые руки о юбку. «Прежде она никогда так не делала, а ведь я знаю ее десять лет», – мелькнула мысль.

– Больше ничего?

– Еще вас разыскивала жена, – упавшим голосом проговорила Квета, отводя глаза.

– Зачем?

– Сказать, что она вас окончательно ненавидит.

– Так и сказала?

– Да. – В глазах Кветы снова появился тот странный блеск, который сейчас, неведомо почему, мне не понравился.

– Что вы об этом думаете, Квета?

– Это было так неожиданно, что я ничего ей не ответила.

Шаги стихли у моей открытой двери. На пороге появился Смолин: болезненно расплывшееся тело, втиснутое в мятый костюм, черный, в старомодную серую полоску, любопытные злые глаза под колючими, щетинистыми, уже седеющими бровями. Дряблые щеки трясутся, когда он быстро поворачивает голову – вот как сейчас.

– А она не сказала, почему меня ненавидит?

Я бы предпочел долго еще расспрашивать Квету о самых интимных своих делах – и вдруг ощутил страшный голод, ужасно захотелось что-нибудь съесть, прямо сейчас, сию секунду, помчаться в буфет, мимо которого минуту назад я прошел совершенно равнодушно.

– Нет, не сказала, – оглянувшись на шумно дышащего Смолина, тихо и робко ответила Квета и вышла к себе, захлопнув за собой дверь.

– Пойдем ко мне, – отдуваясь, сказал Смолин.

Он глядел мне в лицо долгим, пытливым взглядом, словно хотел заранее оценить мои возможности.

– Может, позволишь допить кофе? Мне это нужно, как соль. Приду через пять минут, ладно? – И я помешал дымящийся кофе.

Ложка звякала о чашку, временами тускло взблескивая. Мне в самом деле очень хотелось кофе, он помог бы мне побороть сонливость.

– Как хочешь, – буркнул директор. – Тебе же меньше времени останется. Закончим с тобой, поеду в район на совещание.

– Да ведь, насколько мне известно, ты был там вчера. Или позавчера?

– Позавчера. Сегодня еду держать ответ.

– Черт возьми.

– Так что пошли. – Он поманил меня рукой.

Звал он меня к себе явно не за тем, чтоб объясняться в любви.

– Кроме того, я должен еще передать тебе кое-что от твоей жены, – пробормотал он, избегая моего взгляда.

Я отхлебнул кофе. Он был превосходен. Густой, горячий, пожалуй, вкуснее всего, что мне доводилось пить. Захотелось от души, прямо теперь, поблагодарить секретаршу.

– Спроси Квету Францеву, она тебе передаст.

– Спасибо, уже передала.

– И будто ты сам во всем виноват.

– Спасибо, – повторил я.

Я слегка скосил глаза на кофе – какого он цвета? Цвет был кофейный, самый прекрасный в мире. И мгновенно я почувствовал себя лучше. Я сидел за столом, правой щекой к двери в коридор, след от удара больше не жег, сонливость прошла. Я подавил последний зевок, глотнул, чтоб незаметно было.

– Хорошо, сейчас приду, – обернулся я к Смолину и помешал в чашечке – выпью все, до дна, даже гущу. – Ты будешь один?

– Нет, – с угрозой ответил он и круто повернулся.

Снова затопали его шаги, постепенно затихая в гулком коридоре. Стукнула дверь, и воцарилась тишина.

Я отодвинул стул, закрыл фрамугу и отворил дверь в комнату Кветы. Она стояла за дверью, будто ждала, что я появлюсь и что-нибудь у нее попрошу.

– Серьезно, кто там у него? – спросил я.

Я вернулся за подносом и поставил его на ее стол, поднял крышку вазочки и взял два печенья.

Квета очень элегантна, хотя, пожалуй, вовсе не красива. Есть в ней что-то притягивающее мужчину, если дать ему время хорошенько ее разглядеть. Она носит отличные платья и модные туфли. Правда, одежда не может скрыть недостатков ее сложения. Словом, Квета некрасива, зато умна, честна и – свободна. Ей, мягко говоря, уже за двадцать пять, рот и нос самые обыкновенные, обыкновенные икры и бедра. Но в этой женщине живет душа и великая честность и искренность. Видно, поэтому она смотрела на меня с таким испугом, тщетно пытаясь скрыть сочувствие.

А погода великолепная. Зима – самое чудесное время года, если смотришь на нее из натопленной комнаты, сытый и выспавшийся, напившись отличного кофе. Такая зима подбивает на сумасбродства. В такие утра поэты любят писать гимны или по меньшей мере оды в двести строк. Ветер сметает с крыш замерзший иней, его кристаллики сверкают, поблескивают на лету, порхают за окном, чтобы снова целым роем взвиться вверх. И опять опускаются на ждущую землю. Я не думал о том, что пережил в последние дни. В конце концов, все было совершенно нормально. Только в каждой косточке усталость, она стала осязаемой, парализовала руки, ноги, все суставы, какие только есть в моем теле.

Квета стояла, прислонившись к белой двери, и вдруг по щеке у нее поползла слезинка, за ней другая. «Тихий плач, тихое утро, тихая, спокойная жизнь, – подумалось мне, – тихо плачущая любящая женщина, которая ждет вас, хотя бы вы несколько дней не были дома, которая хорошо знает, что вы не без дела болтаетесь по широкому, просторному, снегами засыпанному свету…» У меня было впечатление, что Квета еще не все выложила.

– Вы мне очень поможете, если скажете, кто там еще меня дожидается.

– Прошекова, – ответила она, всхлипывая, и просительно посмотрела на меня.

Может, хотела дать понять, что мне лучше скрыться, исчезнуть, только не ходить к директору?

– Что такое? – удивился я и слезам Кветы, и имени Прошековой. – У вас красные глаза. Перестаньте. А то сотрудницы начнут допытываться, что тут, черт возьми, произошло. Что вы им ответите?

– У вас тоже красные глаза, не думайте, – возразила она. – Они хотят вас выгнать.

– Прямо сейчас?

– Да.

– Господи, – вырвалось у меня.

Мне хотелось продлить этот разговор. Стало жаль ее – стоит там у стола, нервно роется в коричневой сумочке в поисках платка. У меня появилось смутное ощущение, что сейчас она могла бы понять меня, и я даже немножко желал этого.

– Это от недосыпу, Квета, – заговорил я. – Позвоните моей жене, скажите, что все мне передали и что я понял. И еще скажите – жаль, мол.

– Чего жаль?

– Жаль, – повторил я и вышел, оставив ее у двери, бледную и несчастную.

Чувство жалости к Квете прошло не сразу. Не знал я до сих пор, что такое возможно – чтобы чужого человека сколько-нибудь заботили мои дела. Квета мне нравилась, и ее сочувствие я принимал как некое вознаграждение за все несправедливости, столь щедро отпущенные мне жизнью. Одновременно я немножко подосадовал, что ничего не замечал раньше. Усмехнулся слегка, вспомнив Илону, а отсюда мысль перескочила на ее сегодняшний звонок. Я шел по тесному коридору, по которому ходил столько лет. И вдруг осознал, что иду с пустыми руками – нет в них никаких бумаг, ничего. Я шел как на ярмарку, на гулянье, обе руки можно сунуть в карман. Как странно – руки болтаются, в самом деле, куда же их девать? Я остановился, озадаченно разглядывая их, подержал перед глазами, бездумно поворачивая то одну, то другую ладонью кверху. Покачал головой – до чего странно себя веду! – и пошел дальше.

Навстречу попался старый Барта. Вид у него был невыспавшийся: Барта дежурил ночью в диспетчерской зимней дорожной службы. Старик обслуживал кучу телефонов, запрашивал в аэропорту метеосводки. В его распоряжении был младший техник, который вел записи о переговорах, и шофер с машиной, чтобы один из них мог в любое время выехать на трассу. В диспетчерскую стекались просьбы расчистить дороги и проклятия бесчисленных водителей, застрявших в снегу. В таком бедламе трудно сохранять хладнокровие и не гавкать на людей, которые требовали разгрести снег от шоссе до их дачи. А Барта это умел. Другие, его сменщики, были хуже. Не раз засыпали на дежурстве. И много потеряли на этом, потому что я облагал их суровыми штрафами. Такая уж у меня жизнь: чтоб наладить отношения с большинством, приходилось кое-кого брать на прицел.

– Все в порядке? – спросил я Барту.

– Теперь все, дружище. А было ужас что. Да ты и сам знаешь.

2

В девять часов я вошел в кабинет директора.

Смолин в соседней комнате диктовал секретарше так называемую «наметку». В дорожном управлении Смолин прославился тем, что объявлял наметками все, что диктовал или писал, даже собственные решения. Видимо, он был убежден, что от наметки можно отказаться в любой момент. Когда ему приходилось подписывать служебные документы – справа внизу, под последним абзацем, – он проставлял свою фамилию еле заметными глазу, хотя и красивыми буковками. Он вечно опасался за все, что бы ни подписал: как бы чего не вышло, не заставили бы отвечать.

Прошековой еще не было. Жалко, если она не придет, с ней у меня наладились добрые отношения, причем даже в таких вопросах, когда ей хотелось показать, что, помимо служебных обязанностей (она руководит отделом материально-технического снабжения), она печется и о трудовом законодательстве, как и надлежит председателю месткома.

Окна директорского кабинета выходили на зазябший внутренний дворик, корчившийся под порывами ветра, который сметал с крыш снежный пух и швырял его куда попало. Воробьи, беспечные в этой солнечной метели, прыгали по краям маленьких пустых бассейнов, с которых ветром сдуло снег. Мимо проходили люди, порой кто-нибудь заглядывал в окна и шел себе дальше. Стекла были прозрачные, недавно вымытые. За этим директор строго следил. Он не терпел разводов на стеклах секретера, пыли на толстом стекле темно-коричневого красного дерева письменного стола. Под телефонной трубкой загорелась зеленая лампочка, помигала, погасла, снова зажглась. Кто-то звонил сюда. В секретарской были так заняты, что не замечали вызова.

Я уселся на мягкий стул – тоже красного дерева – и поднял голову. В стекле книжного шкафа отразилось лицо. Мое лицо. Даже на таком расстоянии в мутном отражении я ясно разглядел круги под глазами, морщины, делавшие меня старше.

Смолин неутомимо диктовал. Повторял фразы с середины, с конца, делал паузы и снова пускался в тернистый путь, сочиняя какое-то донесение о свирепом буране в районе Брод – Рудная. Мне, в сущности, следовало бы заинтересоваться, ведь речь шла об истории суточной давности, но я решил не прислушиваться. Смолин бубнил что-то насчет нынешней зимы и тех мер, которые мы приняли, чтобы по возможности устранить последствия бурана.

Вчера об эту же пору мы пробивались к Рудной через четырехметровые снежные завалы. Грудь мою согревало теплое чувство. Право, никогда еще мне не было так славно, как вчера в это же время. Илона, Бальцар, старый брюзга и хитрец Обадал – все стояли передо мной, как наяву. В ушах еще гремела музыка рудненского оркестра, который наяривал так, что дым шел от труб…

В соседней комнате хлопнула дверь. Диктовка смолкла, за стеной зашептались – кто-то с кем-то о чем-то договаривался. Я откинулся на спинку стула так резко, что стул скрипнул. Эти стулья быстро выйдут из строя, если на их спинки станут наваливаться старые дорожники. Толстый винно-красный ковер во весь пол был мягкий, как кошачья шерсть. Мне казалось, он согревает ноги. Красивые гардины в пышных складках висели уныло и безразлично, и я сидел под ними такой же безразличный, потому что меня опять одолела дремота. Покашлял – в дверь просунулась голова Прошековой и тотчас исчезла. Я не смотрел в ту сторону, но это была она. Вид у нее сосредоточенный, огорченный и усталый, под глазами мелкие красные жилки – ее совсем доконало множество дел, которые приходилось выполнять ежедневно, и она справлялась с ними с трудом, но добросовестно.

Прошекова недавно разошлась с мужем, у нее взрослый сын, сбившийся с пути. Парень учился в механическом техникуме, но не кончил. Вбил себе в голову, что надо пользоваться жизнью, пока молод, потому что живешь только раз. Я вспомнил о печалях Прошековой, заполнявших ее нелегкую жизнь. Муж, пожилой человек, бросил ее ради молодой. А та, убедившись, что он более чем пожилой, выставила его за дверь. Какое-то время Прошек жил в общежитии для холостяков строительного треста, потом явился к жене с повинной, но когда он немного погодя снова влюбился в чужую жену, то на сей раз его выставила за дверь уже сама Прошекова. Не ее вина, что так сложилась у нее жизнь. Она была привязана к мужу и к сыну, но именно потому, что всеми силами старалась удержать их возле себя, достигла обратного.

По-моему, следует остерегаться женщин, которые повсюду видят «свою родную кровь». О сыне Прошекова всегда говорила как о «своей крови», словно в его жилы просто перелили ее кровь и обращалась она в теле сына исключительно по той причине, что того желала мать. Прошекова приехала с семьей в наш город лет двадцать назад откуда-то с юга и, по слухам, была из богатой семьи. Они никогда не одевалась броско, напротив, жила до ужаса трезво, и трезвость свою желала ставить в пример всем, с кем общалась, – даже на работе. В сущности, она была несчастна, и винила в этом всех, кроме себя. И в роли председателя месткома она подходила к сотрудникам как к людям, сбившимся с пути, которым обязана непрестанно, чуть ли не ежедневно, преподавать правила нравственности. Однако дорожники всех наших четырех участков раскусили Прошекову, привыкли видеть в ней женщину, имеющую основания для раздражительности, и проповеди ее воспринимали как принудительный ассортимент, который вовсе незачем брать в расчет. В характере Прошековой замечались черты мессианства, как у женщины разочарованной, стремящейся всех спасать, что как-то не вязалась с ее неустанным рвением в служебных делах. Управление она почитала своей семьей.

Смолин, напротив, ни с кем не откровенничал. Ни с кем – разве что с двумя-тремя избранными, завоевавшими его доверие. Я знал точно, что на первом месте среди этих избранных стоит – вернее, сидит – Павличек, который утром пробежал мимо меня в пассаже, словно совесть у него нечиста.

Я не мог отказать Смолину в искренней заинтересованности делами управления. Он бывал на седьмом небе, когда корреспонденты районной газеты писали, что проехали по той или иной дороге, которая произвела на них самое отрадное впечатление, и превозносили умелое дорожное руководство, поддерживающее – за государственный счет – дороги в порядке. В июле на придорожных деревьях созревали черешни всех сортов, размеров и цветов и дождем падали на асфальт, протянувшийся по очаровательным долинам, и Смолину было отнюдь не весело, когда какой-нибудь подписчик сообщал через газету, какая это потеря для республики – не пускать в дело все черешни до последней ягодки. В такие моменты я сочувствовал Смолину и готов был голову оторвать «благодарному читателю». На все работы не хватало людей, хотя сам я как начальник эксплуатации больше всего заботился о том, чтобы дело шло нормально. Средний годовой урожай черешни достигал сотни вагонов, а для сбора ягод у нас было всего двенадцать работников, пара стремянок, три грузовика да человек шестьдесят добровольных помощников. Едва они успевали собрать десятую часть урожая, как черешня уже отходила.

Смолин жил в собственном доме в предместье нашего города Дроздова. Дом несколько обветшал, и Смолин второй год усердно трудился, приводя его в порядок. Смолин был бездетен и потому нередко дневал и ночевал в управлении. Его жена, высокая обаятельная блондинка со всегда тщательно накрашенными помадой приятного оттенка губами, очень уважала мужа с тех пор, как того назначили директором, и чудовищно ревновала его. Оба они родились в предместье, там же поженились и жили, так что были они в Дроздове своими людьми. По дороге на работу и с работы Смолин рассыпал во все стороны приветствия, небрежно и солидно. У него было больше знакомых, чем у меня долгов, а это уже кое-что значит. Он уважал себя и требовал, чтоб и люди его уважали, что они и делали – почти все без исключения.

Когда я в свое время поступал на эту должность – убей меня гром за то, что согласился! – сидели мы как-то со Смолином в «Приятных встречах», после кофе на очереди был коньяк, который я разбавлял содовой. Мне нужно было кое-что обсудить с директором, и я подумал, что теперь самый подходящий момент. Я должен был убедить Смолина, что начальником участка на Верхах следует поставить человека молодого, который не побоится работать со старыми кадрами да еще и научит их кое-чему. Смолин поглядывал на меня, посмеиваясь, словно я рисовал перед ним воздушные замки и собирался его надуть. Тут к нам подошла его блондинка. Смолин представил меня. Я был тогда, по-видимому, никудышным руководителем, потому что, едва жена Смолина вступила в разговор, я сразу с ней согласился – да, лучше оставить на участке прежнего дорожного мастера, который портил мне кровь своей медлительностью, и не устраивать себе лишних хлопот с молодым. Я понял, что ничего не добьюсь, коль скоро парочка сошлась тут, а уж тем более ничего не выйдет, если они сойдутся в своем пригородном домишке. Смолин сильно хлопнул меня по руке. Руку я убрал – это не могло быть случайностью – и снова заговорил о замене людей на участке. И получил второй шлепок. Смолин невинно улыбался, подхихикивал, поднимал рюмку с разбавленным коньяком, намекал на что-то, молол чепуху, будто бог весть как опьянел. Мне было ясно: он не хочет говорить о деле, раз и навсегда решенном при участии его обаятельной розовогубой супруги. У меня сложилось впечатление, что он очень считается с ней, но подленькое чувство, что мне будет спокойнее, если я поддакну им, заставило меня согласиться; долго еще меня преследовало ощущение, что я скриводушничал, сдался, оставив на участке человека, за работу которого в конечном счете отвечаю перед Смолином один я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю