Текст книги "Современная чехословацкая повесть. 70-е годы"
Автор книги: Карел Шторкан
Соавторы: Мирослав Рафай,Ян Беньо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Мать серьезна и озабоченна.
– А теперь куда подашься? В какой институт? Куда тебя возьмут?
– Живут же люди и без институтов! Найду работу…
– Ох, девочка, девочка… До сих пор ведь хорошо училась. Что с тобой стряслось?
– Ну, отличницей я сроду не была. Не строй на мой счет иллюзий, мама.
– А ты подумала, что скажет отец? Он все болеет, на меня и то другой раз поворчит… Увидишь, он потребует, чтобы ты вернулась.
– Ничего не выйдет, – взрывается Божена. – Я уже подала в деканат заявление. И вещи домой отправила.
Печально вздохнув, мать отворачивается.
– Да, наломала ты дров! Глаза бы мои не видели, что станет вытворять отец, когда вернется. Имриху ничего не говорила?
– Нет, – быстро отвечает Божена, умалчивая, что целый месяц вообще не видела брата, хоть и живет с ним в одном городе. Спросить бы про отца, но задавать матери прямой вопрос не хочется.
Женщина в черном фартуке отворачивается к телятам, потом переводит взгляд на ведерки и качает головой.
– Впору отправиться в трактир и опрокинуть стопку горькой! Чтобы уж все вверх ногами!
«Неужели она так расстраивается, что я не посоветовалась с братом? Конечно, я сглупила, – кается в душе Божена, – но не из-за этого же она говорит такое?!»
– Ты здесь, а отец там! – мать вскидывает руки ладонями кверху. – Сегодня утром поехал. Представляешь?
– Ко мне? – тихо спрашивает Божена. Если уж мама начинает сердиться, дело плохо. В таком случае надо уйти в себя, съежиться, спрятаться в скорлупу.
– К тебе! – произносит мать с горькой усмешкой. – Одна ты там, что ли? А Имро? У него, поди, неприятности почище твоих…
– Что случилось?
– Чисто дитя несмышленое! Тебе бы первой надо знать. Надеюсь, не забыла, в какой он попал переплет. Может, его и с работы выгнали… Вот какие мне от вас радости! Скорей бы уж на тот свет…
Бросив на дочь короткий, пронизывающий взгляд, она резко отворачивается и, нагнувшись, продолжает прерванную работу. Наливает молока во все шесть ведерок. В каждое – по три кружки. Затем из другого бидона – по полторы кружки молочной смеси. Где надо, пальцами разминает комки жира.
– Я помогу, – предлагает Божена.
Кладет сумку на стоящий у двери бидон и хочет отнести полные ведерки в соседнее помещение, где поят малышей.
– Не трожь, испачкаешься, – останавливает ее мать. – Сюда в таких нарядах не ходят.
И вот Божена стоит и смотрит. Давайте и мы приглядимся к тому, что она видит.
Деревянные перегородки отделяют для малышей два узких, как коридоры, стойла. Вдоль первой, более низкой перегородки поставлены две деревянные скамьи, между ними – дверцы. В скамьях вырезаны шесть круглых углублений, мать ставит в них ведерки с молоком, в каждое сует короткий резиновый шланг. Шланги укреплены на проволочной сетке, с другой стороны к ним приделаны большие резиновые со́ски, из которых телята сосут молоко.
Божена смотрит. Что ей еще делать? Стоит, хотя с удовольствием вырвалась бы отсюда и бежала, бежала прямо по грязи, чтобы там, на воздухе, вздохнуть всей грудью, чтобы не так давила тяжесть этого дня. Из головы не выходит то, что мать сказала о брате, который старше Божены на десять лет, – но какое значение имеет сейчас возраст или что он там, а она здесь…
В глазах матери оба они равны – Имро и Божена. А Божене всегда кажется, будто она для брата малое дитя, при котором не говорят о серьезных делах, тем более о своих собственных. Что они брат и сестра – ничего не меняет. А рядом с матерью ей обязательно видится отец.
Как это вы оба? Жили в одном городе, а один о другом ничего не знаете…
Кого из вас больше винить?
Эти мысли тревожат, ничего не объясняя. У Имро теперь отец, остальное – предчувствия и догадки. Божена представляет себе город с приземистым холмом, который горбится над ним, многоэтажное общежитие близ моста… Мать занялась телятами. Она прикрыла дверцу в перегородке, через другую дверцу впускает в стойло первую шестерку пестрых сосунков. На одну половину сразу кидаются четверо, а с другой стороны одна соска свободна.
Этот глупыш – самый пестрый из телят, замечает Божена. Его приходится подталкивать, направляя к нужному месту. Ей жаль маленького, и она с горечью сознает, что в этом сочувствии есть и доля жалости к самой себе. Разве виноват этот дурачок, что соску ему надо совать прямо в рот, что сам он ее найти не умеет? Окрик матери бьет и по Божене, а в то же время ей вдруг начинает казаться, что мать вообще забыла и о ней, и о чем они говорили…
Когда молока в ведерке остается мало, матери приходится нагибаться, вынимать ведерко из углубления, а конец шланга держать так, чтобы теленок мог высосать все до дна. Божена не выдерживает: подходит к скамье, помогает теленку, которому уже нечего пить. И настороженно поглядывает на мать у другого конца перегородки – не прикажет ли она все бросить?
Мать будто ничего не замечает. Пока не захлопнется дверка за последним теленком, разговаривает только с этими несмышленышами, которые отвечают мычаньем, топотом, сопеньем.
С хозяйственного двора мать с дочерью выходят через ворота, что пониже ремонтных мастерских – отсюда выезжают трактора. Идут задворками – мать впереди, Божена за ней. Земкова-старшая отворяет калитку своего сада, оборачивается к дочери и говорит:
– Что отцу-то скажем? Ты хоть подумала?
Божена молчит. Вопрос матери причиняет ей боль, и все же она успевает сообразить, что сейчас не стоит зря ломать голову над ответом. Потом, потом… Сейчас даже знакомые деревья встречают ее молчаливо, неприветливо. Их ветви топорщатся, как черные птичьи когти, – точно на них никогда больше не появятся зеленые листья, белые и розовые цветы.
2
Заскрипев и лениво дернувшись, пассажирский остановился на второй колее у небольшого, приземистого вокзала, по виду которого человек, приехавший сюда впервые, мог бы определить, что в городке не больше пятнадцати тысяч жителей.
Однако осторожно выходящий из предпоследнего вагона довольно высокий мужчина лет за пятьдесят, в темно-сером пальто и шляпе чуть посветлее, о таких вещах не думает. Он видит знакомый старый вокзал и знает, что здесь ему надо на часок задержаться, хотя он уже приехал. Шестьдесят километров с пересадкой заняли почти три часа. Разве мало времени, чтобы обдумать, как себя вести, что говорить? Но дело не в этом, просто к Имриху нужно прийти не раньше двух. Тогда, возможно, кто-нибудь уже будет дома, а если нет – ждать сына или его жену останется недолго.
Коли пойти сразу – через двадцать минут он на месте. Клара, пожалуй, уже будет дома, иногда она приходит сразу после обеда. И начнется: я вас покормлю, как же можно, сейчас что-нибудь приготовлю. Пойдет суетиться, готовить… А так у него будет отговорка: не трудись, мой обед уже в желудке!
Спасибо, я сыт.
В этой части программы для агронома Михала Земко все ясно: зал ожидания и самообслуга, где надо поесть. Он входит в зал ожидания, присаживается, ставит у ног большую сумку в черную и серую клетку. В сумке яйца, кусок сала, яблоки, две домашние колбасы, банка гусиного жира, фасоль. Возможно, и мешочек маку. Точно он не знает – как всегда, гостинцы собирала жена.
Впрочем, есть там мак или нет – неважно. Он положит сумку на кухонный стол и скажет:
– Тут вам мать кое-чего прислала…
Приехал, как обычно, взглянуть на вас, поговорить… Полюбоваться на внучку… Он представляет себе трехлетнюю Катку, как та бегает по комнате, щебечет, приносит и показывает ему игрушки. Потом взрослые перестанут ее интересовать, и она пристроится где-нибудь в сторонке. А он все еще будет смотреть на девочку, и Клара с Имрихом тоже – словно на свете существует одна только маленькая Катка, которая для всех троих сейчас как нельзя кстати, чтобы не говорить о другом, более важном.
Так все и будет? Хм, почему бы и нет, получается весьма правдоподобно. Нелегко прервать эту безмолвную игру вокруг внучки и спросить прямо, без обиняков:
– А что у вас нового?
Нелегко. Из-за этого-то вопроса и сидит Михал Земко в зале ожидания. Ибо в нем таится следующий, еще более сокровенный: что с Имрихом, что с тобой, Имро? Пожалуй, лучше не медлить, не откладывать… Так, мол, и так, приехал я к вам не со скуки, не от нечего делать. Не только, чтобы повидаться с вами да провести у вас часок-другой. Мы с матерью изболелись душой из-за Имро, а все остальное сейчас не важно.
Кое-что до нас дошло, кое-что мы и сами сообразили. Бывает, и на расстоянии чувствуешь: с твоими близкими неладно, словно бы в колодце или ручье что-то вдруг замутило воду. Что-то стронулось с места, и вряд ли это для Имро кончится добром. Как теперь говорят, у него появились проблемы, точно проблемы носят в кармане или под рубахой, как вшей. Эти проблемы сейчас не у одного Имро, у многих… Знаем, знаем – человеку, который двадцать лет в партии, не надо объяснять политические азы. Все еще живо, стоит перед глазами. Шестьдесят восьмой, шестьдесят девятый – а будто вчера. Что-то засело в памяти… колышется в тебе, переливается волнами.
Там и кооперативные поля, и свежие борозды за тракторами, урожай сахарной свеклы, вспугнутые фазаны в вербняке – и Прага, телевизор, лица, речи, стремительная череда событий. И то и другое – вперемешку. Статьи и выступления, раскрывающиеся рты, крик и шум – среди колосьев, привычных лиц, домов и летающих в небе голубей.
Отец вспоминает Имро, с самого рождения день за днем. Вот он разбежался с прутом за гусями, споткнулся и падает. Вот на велосипеде, а вот под абрикосовым деревом, никак не наестся сочными и сладкими плодами. Потом стал появляться дома все реже – поступил в институт, и жизнь его постепенно становилась для матери и отца все таинственней, непонятней, ибо между ними встало расстояние и незнакомые слова: «факультет», «семинары», «экзамены». После вручения диплома опять факультет. Педагогический, поближе к дому, но все равно что-то совсем иное, чем деревня с привычными людьми и привычной работой. Ох, уж этот факультет…
Михал Земко думает о нем и во время еды, но как-то смутно, словно сквозь завесу, создаваемую шумом и движением в вокзальной столовке. Мясной суп чуть теплый, а жареная говядина с рисом темнее и суше, чем дома. Но сейчас это не важно. Он ест с единственной целью – скорее пообедать.
Затем медленно, нога за ногу, бредет по городу, а в голове все Имрих с его факультетом. Серьезная штука этот факультет – все произошло и происходит именно там. Лестницы, коридоры, аудитории. В одной, для него столь же неизвестной, как и все остальные, заседала партийная комиссия, и перед ней стоял Имрих Земко.
О чем его спрашивали, в чем упрекали?
Это знает только сын. Отец лишь догадывается, лишь предполагает – было о чем говорить, было в чем упрекнуть. На помощь приходит собственный опыт, собственные воспоминания.
И он заседал в комиссии. А когда очередь дошла до молодого тракториста Ондрея, стал давить на его совесть. Работать умеешь, это верно, не отлыниваешь, дурака не валяешь, но как коммунисту грош тебе цена. Кабы все мы так выполняли свой партийный долг, пожалуй, никто бы в деревне и не знал, что у нас есть парторганизация… И не гляди на меня, точно впервой видишь, – правду говорю! Когда в последний раз платил взносы? Три месяца назад, скажу тебе точно. Да и платишь-то с таким видом, словно оказываешь нам невесть какое одолжение! На собраниях помалкиваешь, будто и до пяти сосчитать не умеешь! А за нашими спинами ворчишь и критикуешь, как старая баба. То тебе плохо, это не сделали, а это сделали, да не так – ну что ты за коммунист?
Другие присоединились: и верно, ни рыба ни мясо. Ондра выкручивался – мол, строю дом, сами знаете… пятое-десятое, что-де я могу поделать… А под конец еще и взъерепенился: раз я вам не хорош, раз вы меня поносите, могу и партийный билет положить на стол! Сунул руку в карман спецовки, точно собирался достать билет, но тут Михал Земко – ему всегда не много надо, чтоб и взбелениться, – выскочил из-за стола.
– Ах ты, осел! Будь я твоим отцом, влепил бы тебе такую затрещину, что и за три дня бы не очухался! Видать, совсем память отшибло – да без партии ты и по сей день батрачил бы на Бочкая, как твой отец в прежние времена! Получал бы на обед пустую лапшу с творогом да кружку простокваши и изволь коси с рассвета дотемна, чтобы не подохнуть с голоду!
Ондрей опустил руку, что-то забормотал, тем дело и кончилось… Пропесочили его тогда как следует. Особенно усердствовал он, Михал Земко, в ту пору еще не думавший о собственном сыне – о том, что его ждет. На факультете, до которого сейчас рукой подать, все не так, все гораздо сложней. Каждый там умеет говорить, произносить речи, этим они и живы. А в решающую минуту наверняка никто не выскочит из-за стола и не крикнет:
– Ах ты, осел! Что ты тогда болтал, чему поддался, зачем подписывал?! Пойми, как коммунист ты не многого стоил, но теперь соображай сам, дружище! Шевели мозгами, ведь ты их столько лет тренировал, пичкал знаниями!
Факультет есть факультет. Гладкие речи, точные доводы, а критические замечания выстраиваются в ряд, как кирпичи в стене, их не проломить ни крепким словцом, ни криком. Ты был недостаточно тверд, поддался уговорам… Не устоял в том-то и в том-то, тогда-то и тогда-то. Пойми, признай свои ошибки и наберись терпенья. Тут тебе не исповедальня. Все это уже в прошлом. Окончательное устранение последствий – вопрос времени. Ты и сам знаешь это не хуже нашего, вот и прояви благоразумие, пойми…
Призови на помощь хотя бы историю. Как специалист, ты в ней хорошо разбираешься и должен признать, что это неплохой совет. Мир велик и сложен. В нем свои строгие закономерности, да-да… И ты должен напоминать себе каждый день в собственных же интересах, что за твоим домом, за границей города, в котором ты живешь, мир только начинается…
Обозвать ослом можно не везде и не всякого. Такова правда, твердая и прямая, как линии домов и кварталов, вдоль которых идет Михал Земко. Чувствует он себя не бог весть как хорошо, уже несколько месяцев что-то гложет и подтачивает его здоровье. Сумка оттянула руку, болит плечо, идти тяжко. Не иначе, в крови завелась какая-то зараза, и от нее лихорадит. Но голова ясная, не поддается. Хотя не все знаешь – да все знать и невозможно! Зато многое угадываешь чутьем и додумываешь.
Главное теперь – выяснить, в чем конкретно провинился сын и каково его положение. Ради этого он и приближается теперь к новому кварталу, состоящему из светлых, ярких домов. Но то, как и чем живут люди за их стенами, не передашь какой-то одной беззаботной краской.
Имро живет в светло-голубом доме, но дверей квартиры на пятом этаже никто не отворяет, хотя Михал Земко звонит уже пятый раз. Тогда он медленно спускается по лестнице, ставит сумку перед парадным и начинает ходить взад-вперед по широкому асфальтированному тротуару. Скоро три, какая-то сероватая дымка на небе скупо пропускает через свою паутину солнечный свет. Михал Земко старается подавить волнение. Спешить незачем. Всему свой черед, и нужно уметь терпеливо ждать.
Спокойно, с достоинством оборачивается на семенящие детские шажки и чуть усмехается, когда маленькая Катка со своим особенным «Дэда, дэда!» руками и головой прижимается к его ногам. Нагнулся к девочке в синем пальтишке, притянул ее к себе левой рукой, а глазами следит за Кларой, которая подходит с неуверенной улыбкой.
– Добрый день, – приветливо здоровается сноха, и ее фигура в красном пальто с белым меховым воротником кажется свекру выше и стройнее, чем прежде.
– Вот неожиданность, – растягивая слова, произносит она подчеркнуто вежливо и, пожалуй, слишком звонко. – Давно нас ждете?
– Да нет… – отвечает Михал Земко, и всю дорогу на лестнице и в лифте они говорят, избегая каких бы то ни было обращений, перебрасываясь неторопливыми краткими вопросами и ответами.
Он не голоден, ничуть – уже пообедал. Мама всем шлет привет и посылает… Он ставит сумку на кухонный стол. Право, не знаю, что там, вынь сама… Нет, кофе он не хочет, не привык еще к этому напитку, столь любимому в нынешних учреждениях.
Потом сидит в комнате у низкого столика, коньяк ему не по вкусу, но надо допить рюмку, чтобы Катка не уронила и не разлила. Девчушка бегает, щебечет, старается привлечь к себе внимание, крутится, словно волчок. Оба смотрят на нее – Клара с дивана, он – из глубокой, непривычной для него скорлупы кресла. Говорят о малышке, больше – Клара, и между фразами еще делает дочурке замечания, руководит ею.
– У Имриха заседание кафедры, – сообщила она сразу же при встрече. – Вернется около четырех.
Он кивнул и ни о чем не спрашивал. И все же приходилось подавлять в себе желание заговорить о сыне. Оно словно бы стояло в горле, там, где рождается голос. Казалось, что и Клара все это прекрасно видит. Он ухватился за первые же ее слова, позволившие перевести разговор на жену, на разные деревенские новости. Уложился в несколько фраз, поскольку не был уверен, что Клару это интересует. О себе и своей болезни ни слова. А в душе тягостное ощущение: все это лишь неловкая попытка чем-то заполнить пустоту, как-то скоротать время.
Половина пятого. Катка тихо играет около стола, сын не появляется. Клара вышла на кухню, а Михал Земко, втиснутый в неудобное низкое кресло, точно картофелина в землю, сердится на самого себя за то, что боится заговорить со снохой об Имрихе, о самом важном для них обоих. Ах, черт… Сижу тут как чурка, а она могла бы порассказать такого, чего от Имриха ни за что не дознаешься. Прав ли я вообще, считая ее пустенькой секретаршей, мол, она думает только о своей внешности, а все остальное ей как с гуся вода.
Что ж, до сих пор действительно им не представлялось случая поговорить о настоящих заботах и огорчениях. Всегда они болтали как люди, которых связывает поверхностное знакомство, – о повседневных жизненных мелочах.
Он поднялся, вышел к ней на кухню и, стоя в дверях, приветливо спросил:
– Что делаешь?
Вопрос совершенно лишний. Она в переднике, чистит картошку. Готовит ужин, что же еще? И снова можно было говорить только о покупках да о еде, о том, что есть и чего нет в магазинах. Как будто Имро не существует. В Кларином гладком, красивом, холеном лице не найдешь ни черточки, которая позволила бы сказать: вижу, ты совсем измучилась. У тебя неприятности по службе? Или с Имро что не так?
А возможно, он не замечает: сноха просто делает вид, будто все у них в порядке. Михал Земко вспомнил жену, ведь он далеко не всегда знает, что у той на уме, даже ее лицо умеет скрыть многое, а ведь они живут вместе уже тридцать лет! Ему все больше не по себе, в душе разгорается какая-то безотчетная злость, ищущая жертву.
«Чертов сопляк, – бушуют в его голове невысказанные слова, – где он шатается, где пропадает? И часто он так? Экая беззаботность, подумал бы о семье! Тут из-за него места себе не находишь, а он…»
Свиная отбивная на ужин несколько успокоила Михала Земко. Не потому, что он так уж хотел есть. Нравилось, что Клара приготовила вполне приличный ужин из домашних запасов, не прикупая ничего в последнюю минуту. Тем больше сердился он на Имриха, которого не тянет домой, хотя жена прилагает столько усилий, чтобы поддерживать в семье образцовый порядок.
Сын отворил дверь, когда Клара укладывала девочку спать. В гостиной перед телевизором, включенным на повышенную громкость, он застал только отца.
Не выпуская из рук портфеля, поздоровался с гостем и сразу приглушил телевизор. Михал Земко не поднялся с кресла. Смерил сына суровым взглядом и вместо ответа на приветствие насмешливо проворчал:
– Можешь хоть совсем выключить! По крайней мере лучше услышу, что ты мне скажешь.
Ростом Имрих выше отца, расчесанные на пробор волосы довольно коротко острижены, лицо круглее и как-то женственнее, чем у старого агронома. Но в фигуре, напротив, чувствуется твердость и уверенность, а удивление при виде отца, именно теперь приехавшего к ним, проявляется во взгляде, в котором больше упрямства, чем приветливости.
– Что же я должен тебе сказать?
– Не знаю… – Земко-старший расположился в кресле, как в гнезде. – Наверное, где ты до сей поры пропадал и часто ли приходишь домой когда вздумается…
Диктор на экране изо всех сил старается привлечь их внимание спортивными новостями. Но никто в комнате не следит за его рассказом, и слова превращаются в ненужный звуковой фон. Имрих подошел к дивану, портфель опустил на пол и сел решительно, прочно, как полновластный хозяин. Прикрыл глаза, щурится, точно ему мешает слишком яркий свет. Немного выпятил нижнюю губу, отчего челюсть увеличилась и выдвинулась вперед.
Отец все видит, замечает каждую мелочь, каждую новую черточку в его поведении, но не умеет да и не хочет прервать вдруг возникшую непривычную для обоих напряженность. От томительных часов, проведенных в дороге, от никчемных разговоров здесь, в квартире, он вдруг почувствовал необходимость разрядки – надо было сдвинуться с мертвой точки, пусть даже с громом и треском.
– Я был там, где положено, хоть это не доставляло мне никакого удовольствия. – Имрих вытягивает ноги. – А потом… в общем, скажу тебе без обиняков и без оправданий, что я обо всем этом думаю. Так вот: другой на моем месте повел бы себя куда хуже…
– От твоих речей, сынок, я не стану мудрее этого стола. – Средним пальцем правой руки Земко-старший постучал по столешнице. – Если только за этим я ехал к тебе, благодарю покорно! С таким же успехом можно было оставаться дома.
Из соседней комнаты вышла Клара. Она видела жест свекра, слышала последнюю фразу, непонимающе и как-то испуганно посмотрела на него. Пожалуй, в ее глазах на миг промелькнула и враждебность. Затем быстро перевела взгляд на мужа, человека близкого и более понятного.
– Ну, что на кафедре? – спросила она. Михал Земко невольным пожатием плеч выдал удивление: неужели она спрашивает просто так и больше ничего ее не интересует? Сам он отнюдь не был под каблуком у жены, но та не удержалась бы по крайней мере от насмешливого тона, чтобы он сразу понял, как низко пал в ее глазах.
– Сперва сядь, – сказал ассистент Имрих Земко. Сказал тихо, с расстановкой и так значительно, что Клара тотчас послушно опустилась в кресло напротив свекра и превратилась в незаметную, но внутренне напряженную слушательницу. – Уж если мы тут сошлись, – улыбнулся он отцу, наморщив лоб и сузив глаза, дрожью левой руки и пальцев выразительно показывая, что он не совсем трезв и не собирается это скрывать, – принимайте меня таким, каков я есть, и я вам кое-что скажу… Уж если мы собрались как на семейный совет, я изложу вам все по порядку…
Отец и жена молча ждали. Имрих заговорил снова:
– Заседание кафедры – ничего особенного. Да я, собственно, и не знаю, что там было, поскольку минут через сорок пять меня вызвали на партбюро. Так-то. И сообщили, – его лицо напряглось, словно он враз протрезвел, – вернее, зачитали – мол, моя апелляция по поводу восстановления в партии контрольной и ревизионной комиссиями районного комитета отклонена…
Клара глотнула воздух, приоткрыла рот и прижала к щеке левую ладонь, точно у нее вдруг разболелся зуб. Михал Земко не шелохнулся в своем глубоком кресле.
– Да! Словом… официально поставили в известность, и я расписался, где положено, что принимаю сей факт к сведению. Обычное дело. Честь труду – честь труду[3], всего наилучшего. На кафедру я, разумеется, не вернулся. Решил, что имею на это право. Вышел из здания факультета, встретил одного знакомого, и отправились мы с ним в кафе. В деревне это называют трактиром. – Он глянул на отца. – А в городе – кафе. Хотя с меня хватило бы и обыкновенной забегаловки, где нет ничего, кроме рома, водки да пива. Я человек скромный…
– Ужасно! – вздохнула Клара и жалостливо посмотрела на мужа.
– Ах, Кларика. – Имрих неловко нагнулся к жене и привлек ее к себе. – Не воспринимай это так трагически. Не стоит!
Михал Земко смотрит на сына и сноху, притихший, втиснутый в кресло, и слова Имриха, обращенные к Кларе, обжигают его, но одновременно и утешают. Сын умеет сохранить самообладание, настоящий мужчина, что ни говори… Он бы тоже что-нибудь сказал, но во рту и горле пересохло, да и вообще, что тут скажешь! Говорит сын, а он слушает – ведь ему так этого хотелось.
– Вот и все, – заканчивает Имро. – Видите, я даже не очень пьян и, если бы не встретил знакомого, пошел бы прямо домой. Водка не выход, верно, отец?
Отец кивает: верно, сын, выпить лучше на радостях, с добрыми товарищами, иначе выпивка, ей-же-ей, не многого стоит…
– Так-то, – вдруг резко закончил Имрих и посерьезнел; доброжелательного взгляда отца он словно бы не заметил. – Дали мне пинка!
Клара недоуменно смотрит на него расширенными зрачками: что такое, Имро, почему? Я не люблю, когда ты меня так пугаешь, не люблю сложностей! О господи, я не создана для этого, ненавижу такие ситуации, боюсь их, даже когда о них всего лишь рассказывают… Отец весь напрягся. В последних словах сына ему слышится что-то злое, непонятное и недопустимое. Постой, постой! Я твою кафедру не знаю, таких уведомлений мне держать в руках тоже не доводилось, что и говорить… Но ведь речь идет о чем-то более важном. Независимо от кафедры и уведомления. При чем тут «пинок», что это значит? Объясни, пожалуйста…
– Ну да! – Имрих кивает не только головой, но и всей верхней частью тела. – Такие вот дела, отец. И не прикидывайся, будто я пытаюсь тебе внушить: мол, дождь от бога, а ты агроном, получишь такой урожай, какой сумеешь вымолить вместе со всеми членами своего кооператива. В мире творятся вещи, подвластные неумолимым и жестоким законам. Заявляю это тебе, как специалист по новейшей истории.
Клара не выдерживает. Мужу ли, свекру ли – но кому-то она должка излить свои чувства, царящую в душе сумятицу и растерянность. Конечно, свекру, кому же еще? Голос у нее прерывается от волнения, она не замечает, какой он стал вдруг писклявый, неприятный, даже лицо у нее изменилось: все рушится, все громоздится вокруг нее без ладу и складу.
– Я-то думала… Ах, это ужасно! Представьте: у Имро написана диссертация, он мог бы претендовать на звание доцента! А теперь все пошло прахом…
Ее лицо сморщилось. Имрих невольно замечает, как она сразу подурнела.
– Постой, дорогая, погоди… Право на звание доцента – что это, собственно, такое? Ничего подобного вообще не существует, это терминологическая неточность. По общепринятым понятиям и традициям я бы, конечно, мог претендовать на эту должность, но, сама понимаешь, при нынешнем положении вещей… Кандидатскую диссертацию я написал, но… Словом, Кларика… – он снова наклонился и поцеловал ее в щеку, – ты чудесная женушка, но пойми – сегодня кое-что изменилось… Давай мыслить реально! Кто поручится, что я останусь на факультете?
Отец весь подался вперед, неудобно опираясь локтями о низкий стол, и смотрит на сына.
– Как это, кто поручится?! Да ты сам! Ты должен вести себя как положено, не делать глупостей! Тебе уже скоро тридцать, не маленький!
Имрих присвистнул, глаз не отводит:
– Не делать глупостей… А до сих пор я их делал?
– О таких вещах меня не спрашивай, – резко отвечает отец. – Но сдается мне, не все у тебя в порядке. Уж очень ты много философствовал, вот как сейчас… Тебе бы держаться поближе к земле, потому как за всякие отвлеченные мудрствования многие уже поплатились. Особенно из вашей среды!
Он откидывается в кресле и глядит вбок, туда, где давно молчит холодный телевизор.
– Так, и ты хочешь навесить на меня ярлык… Давай, давай, теперь все стали умные, все учат! Только одни могут хвастать своим умом, а другим не приходится ждать ничего хорошего…
– Не сердись, сынок, но ты говоришь чушь…
Михал Земко внешне спокоен. Одному ему известно, какой ценой дается этакое спокойствие.
– Я всего-навсего простой деревенский агроном, однако хочу тебе напомнить: в шестьдесят восьмом ты меня поучал, наставлял «на путь истинный»… Не забудь! Я могу судить лишь о том, что ты мне тогда говорил. Об остальном, что было у вас на факультете, ничего сказать не могу. Говорил: как, мол, вы тут живете, словно на другой планете, вокруг себя ничего не видите!
Всем вам головы вскружила тогдашняя так называемая «весна». Очень уж вы о ней размечтались, а нам на нее как-то не хватало времени. Сам знаешь: у нас и тогда на первом месте была работа, мы и в шестьдесят восьмом трудились неплохо… И эти «Две тысячи слов», из-за которых мы с тобой спорили. Я говорил: оставьте нас в покое, не баламутьте народ! Погляди, какой нынче урожай, а ты все свое: что-то надо делать, довести начатое до конца.
Ну скажи, разве я не прав? Или хочешь убедить меня, будто существуют две правды? Одна – такая, другая – этакая? Если да, то я остаюсь при своей, настоящей…
Имрих Земко слушает, слушает, потом замечает, что Клара напряженно ожидает его ответа, а отвечать ему трудно, ох как трудно.
– Тебе легче. В этом отношении вам, деревенским, всегда было легче! У вас там все ясней и проще. Тут и в других городах речь шла о вещах, в которых не сразу разберешься…
Он останавливается, ищет слова, а отец снова бьет его своей невыдуманной, простой правдой.
– Эх, дружище, одно могу тебе сказать: всегда помни, откуда ты вышел, так оно надежнее. Сам понимаешь, что я имею в виду, объяснять тебе ничего не нужно. Ведь ты учился, собирал материал, выспрашивал у очевидцев, как они жили в те времена, когда твой дед с батраками да беднотой бастовал, выступал против помещиков. Ты и сам писал об этом, сам видел, как далеко мы ушли с той поры. И что же? Мало тебе этого?
– Я никогда не утверждал противного, – вспыхивает Имрих. – Прочтите мою диссертацию! А теперь, вполне может статься, мне скажут: тебе здесь не место! Ты ненадежный, получай пинка! С тобой этакое никогда не случится. А разве ты ни разу не сказал ни единого словечка, которое могли бы обратить против тебя же…
– Я делаю свое дело, а коли надо – и скажу что следует! Но ни разу в моей голове не было неразберихи от ваших высоких слов да разного туману. И особенно когда это не вяжется с тем, что я сам испытал и что вижу вокруг.
– Значит, главная разница между нами в том, что я путаник, а ты – нет… Можешь теперь читать за меня лекции, а я отправлюсь мести улицы!
Он ухмыльнулся, отчего ему явно полегчало, зато отец еще пуще распалился.
– Не болтай чепуху!
– Или перейду на должность домашней хозяйки, – продолжает Имрих в том же насмешливом тоне. – Жена будет получать прибавку за многодетность, а я стану стирать, мыть посуду…
– Такие речи прибереги для своих демагогов, которые только и умеют, что подстрекать да насмешничать! – Михал Земко приподнимается в кресле. – Я думал, у моего сына хватит выдержки, чтобы сразу не наложить в штаны, даже если придется кое-что проглотить и кое-что преодолеть в себе… Ну, а если я ошибался, делать мне здесь больше нечего!