Текст книги "Современная чехословацкая повесть. 70-е годы"
Автор книги: Карел Шторкан
Соавторы: Мирослав Рафай,Ян Беньо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Он объяснял, глядя на Анну, а потом еще раз спросил:
– Теперь вам ясно?
Анна смотрела на него, внимательно слушала, но повторила снова:
– А я думаю, корова ест бумагу потому, что ей так хочется! Не захотела бы – не стала!
В этом была вся Анна: делаю, что мне вздумается; что захочу, то и сделаю. Да, но в том-то и загвоздка: прежде всего надо захотеть. Анна хотела подразнить ассистента, поиграть на его нервах… А я? Чего хочу я? Сама не знаю. Сейчас еще не знаю, а когда буду знать? Пожалуй, я знаю, чего не хочу, да и то не совсем отчетливо. Остальное тонет в тумане… Нет, лучше не думать – не то весь свет закружится и закачается, как деревянный волчок.
Живее за работу!
Перемыть бидоны, ведерки и шланги с сосками. Вот это точно, ясно и не требует размышлений.
В каморке около коровника стоит большой «титан». Доярки держат там бидоны, доильные установки, непромокаемые фартуки и прочие вещи…
В резиновых сапогах, в синем подпоясанном халате, в платке, склоняется она над ведерками, трет их мочалкой, обмакивая ее в бидон с водой. Доярку, которая наблюдает за ней, замечает, лишь когда та ее окликнула. Женщина заговорила как-то елейно, растягивая слова.
– Ты уже кончила, Боженка?
Божена поднимает голову, она немного растерянна. Что такое сегодня со всеми, почему не оставят ее в покое?
– Да…
– Вот и я говорю бабам: эта девушка себя не жалеет! Нынче бы уж ни одна в твои-то года не взялась за такую работу.
– Ничего, справиться можно, – цедит сквозь зубы Божена, продолжая мыть ведерко.
Но женщина с длинным лицом и короткой талией не собирается уходить. Сразу видно, ей хочется поточить лясы с Боженой.
– В институт не вернешься?
– Нет…
– Поди, профессора больше придираются к девчатам, чем к парням. У нашего Пишты все идет гладко. В июне, даст бог, и диплом защитит.
Божене неприятно, что доярка стоит за ее спиной. Их Пишта… Сплошное самомнение! А когда станет агрономом, еще больше надуется от важности.
– Вы с ним хоть когда перебросились словцом, пока ты была в институте?
Божена распрямилась, в руке мочалка.
– Видела раза два…
– За девчатами бегать он не мастер. Сперва ученье, обязанности, потом уж остальное, – не унимается женщина. – Но ты, по правде сказать, всегда ему нравилась.
Она топчется возле Божены, продолжая выпытывать:
– Останешься теперь дома или пойдешь куда учиться?
– Не знаю… – уклончиво бормочет Божена.
– Ведь и ученье еще не все, – рассуждает женщина. – Я и говорю своему Пиште, не так уж важно, какое у девушки образование, должность… Через недельку приедет домой, – она снижает голос до доверительного шепота, – могли бы встретиться…
Божена кивает – мол, слышит, поняла. Ополаскивает бидон, в котором была вода для мытья ведерок, и говорит:
– Мне пора. До свидания.
Возвращается к телятам – так бы и швырнула ведерки и шланги об пол! Недовольная собой, стискивает зубы. Подумает еще, что интересуюсь ее Пиштой… Надо было отбрить, чтобы отвязалась! Некогда, мол, мне с ним разговаривать! Да и не о чем. Радуйтесь, что ваш сын будет агрономом, а меня оставьте в покое! Своих забот полон рот…
Хорошо бы работать где-нибудь в таком месте, где не сталкиваешься с людьми. Если Божена сейчас чего хочет – так именно этого! Медленно снимает халат, стаскивает тяжелые черные резиновые сапоги и надевает белые сапожки.
Перед уходом вспоминает про телят. Идет взглянуть на самых маленьких. Некоторые смотрят такими умными глазищами… Жаль только, не умеют разговаривать. Что бы они сказали ей, эти мохнатые увальни?
Божена выходит из коровника, сворачивает за угол и видит сторожа, старого Месароша. Встречи не избежать – старик уже вынул изо рта трубку, глаза и губы готовы к улыбке.
– Знаешь, какую песенку передавали нынче по радио? – Старик останавливается, делает серьезный вид. На нем черная шляпа, пальто из синего сукна.
– Не знаю. Я радио не слушала, дядя Месарош.
– А жаль. Там пели: «У моей Боженки хороши коленки…» Ей-ей.
И, улыбаясь, показывает коричневые от табака зубы. Его сморщенное лицо излучает беспечность. Божена почувствовала облегчение и тоже улыбнулась.
7
У того, кто едет поездом, есть две возможности добраться до деревни.
Выйти на довольно отдаленной станции и сесть в автобус. Или проехать еще дальше (или ближе – в зависимости от того, с какой стороны подъезжаешь) – и выйти на полустанке, откуда до деревни всего километра полтора. Правда, на автобус тут рассчитывать не приходится. Надо идти пешком, по проселку.
К началу марта дорога просохла, и Имрих Земко решил добраться до деревни пешком. Хотелось пройтись среди полей, постоять, где вздумается, окинуть взором зеленые просторы озимых. Кроме него, из поезда вышли какой-то железнодорожник да молодая женщина, но те торопились, так что он видел их только со спины. Имро остался один и побрел не спеша, в свое удовольствие.
Мощеная часть проселка вывела Имро в засеянные озимыми поля, которые будут сопровождать его до самой деревни.
Дорога будила воспоминания. Еще в поезде он подумал, что не был здесь уже несколько лет. В последний раз они шли по этому проселку с отцом. Перед самой жатвой, в шестьдесят восьмом. В поезде ехали каждый сам по себе и встретились уже на полустанке, когда отец выходил из соседнего вагона.
Перед жатвой поля особенно хороши. Густые, как руно хорошего барана. Буйные массивы золотисто-коричневатых хлебов, а рядом зелень, которую зной еще не лишил сочной свежести.
Они шли среди длинных полос густой созревающей пшеницы и всю дорогу спорили. Это не была обыкновенная спокойная беседа. На их разговор с отцом среди тихих полей, выставляющих напоказ свою зрелую красу, наложила отпечаток атмосфера тех нервных, тревожных недель, когда что-то непрестанно бурлило и будоражило весь край. Газеты, радио, телевидение, новые и новые призывы, декларации и обличения сверлили человеческий мозг наподобие гигантских пневматических буров, потрясая все, что люди видели вокруг и чем жили.
Отец, правда, начал спокойно, как человек, смотрящий на события издалека – по меньшей мере с расстояния от их деревни до столицы, где клокотало особенно сильно, – и сохраняющий трезвую крестьянскую сдержанность.
– Послушай, Имро, что там опять придумали ваши интеллигенты? «Две тысячи слов» – да это же глупость! Зачем они подстрекают народ! Чего они, собственно, хотят? Какая у них цель? Понимают они, к чему все это может привести?
Взвинченный статьями, выступлениями, дискуссиями и модными тогдашними представлениями, Имро все говорил, говорил, говорил, что нельзя останавливаться на полпути, «демократизацию» и начавшийся процесс «возрождения государства» необходимо довести до конца. Речь идет о том, и только о том, растолковывал он отцу, чтобы процесс охватил каждый район, каждую деревню, каждое предприятие и учреждение, чтобы всколыхнуть широкие массы… Так возникнет «социализм с человеческим лицом», который не допустит повторения старых ошибок. Надо поднять народ, прогнать людей, виновных в ошибках, которые были совершены, но больше не должны повториться.
Он толковал и толковал, но убедить отца ему не удалось. «Видно, я плохой педагог», – подумал он тогда. Для отца «Две тысячи слов» были безответственным призывом к анархии и беспорядкам, когда всем все не нравится и все подряд подвергается сомнению или, как любили тогда говорить, «совершенствуется».
– Надо попросту лучше, добросовестней работать. Ты сообрази: что мы, члены кооператива, получим от ваших «Двух тысяч слов»? Две их или три тысячи – все это очковтирательство и безответственные выдумки… Для нас нынче куда важнее жатва, а не ссоры да раздоры! Кому нечего делать и ничего не дорого, тот выдумывает, науськивает. А для нас главное вот это!
Широким жестом он обвел хлеба, которые уже ждали своего часа. Имрих замолчал, больше не давил на отца своими аргументами. Да, хлеба что надо! Таких еще не бывало. Урожай и впрямь будет отменный.
– Видишь, – поучал его отец, – это советский сорт пшеницы. «Мироновская», безостая, погляди, как удалась… Без русских мы бы такого урожая наверняка не добились. А эти ваши пустословы все что-то против них имеют. Начисто разума лишились!
Имрих чувствовал, что из учителя становится учеником. Густая пшеница могучей стеной подымалась вдоль узкой дороги. Имрих Земко шагал мимо нее, превращаясь постепенно в рассудительного крестьянского парня. В нем просыпалась врожденная память о тяжком крестьянском труде его предков, плоды которого равно могут и опечалить и порадовать.
Тут можно было только расспрашивать, выслушивать серьезные доводы, подавлять в себе слова сомнения и придирок. Правда, другой на его месте не позволил бы загнать себя в угол, знал бы, что ответить. Особенно, если бы он шел этим проселком впервые да еще рядом со случайным попутчиком. Ему вспомнился Галик, коллега по факультету, который с наслаждением и ехидством придирался ко всем и вся. Имрих представил его на своем месте и тут же, мысленно унесясь далеко от пшеницы, ощутил в себе какую-то постыдную слабость. Галик не поддался бы так легко, не позволил бы заткнуть себе рот, у того сразу бы нашелся готовый ответ, возносящий его над суровой трудовой жизнью.
– Что же тут такого, – как будто слышал он голос Галика, – советская пшеница?! И отлично, пан Земко, я рад, что вы это говорите. Пшеница из России, хоть это оправдало себя у нас! Но не забудьте: исключение лишь подтверждает правило…
Таких слов Имрих Земко никогда бы не сказал. Только подумал: кто-нибудь мог бы ответить и так, но произнести это самому – все равно что без причины и глупо обругать отца, унизить его, оскорбить.
Сейчас он идет по дороге один, среди полей, укрытых мягкой светло-зеленой шубой озимых, которые гладит по шерсти легкий ветерок. Какой это сорт? Теперь выращивают и другие сорта советской пшеницы, еще урожайнее. «Аврора», «Юбилейная» – так их называют и молодому историку становится стыдно: он уже не может различить, что посеяно в поле. А надо бы знать и это, он должен это знать, ведь пшеница кормит всех. Пшеница – живая история. Он вспоминает пшеничные зерна, найденные при археологических раскопках. Но здесь-то история не анонимная. Все известно – когда какой сорт появился, как себя зарекомендовал, каковы его преимущества, урожайность. Имро понимает, что люди, сеющие эту пшеницу, разбирающиеся в ней, фактически знают больше него. Они имеют перед ним явные преимущества. Только не хвастают ими, ибо это нечто само собой разумеющееся.
Надо бы спросить отца.
Он идет полевой дорогой, и тогдашний громкий манифест «Две тысячи слов» теперь представляется ему зловещим и одновременно каким-то архивным клочком газетного текста. Имрих действительно так сейчас эти «слова» воспринимает и сам себе удивляется, что всего несколько лет назад, не так уж давно, на этом же поле защищал их и растолковывал.
Черт бы их побрал вместе с теми, кто их выдумал, и с тем, кто написал! Разве это история? Увы – да, все история, все находит в ней свое место, но это лишенный внутренней логики, ошибочный исторический зигзаг! Злокачественная опухоль, водяная мозоль на теле истинной, естественной и преследующей подлинно закономерные цели истории…
Отец расскажет ему о новых сортах пшеницы, но сейчас Имрих Земко идет домой для того, чтобы помочь ему в беде, что-нибудь для него сделать.
Когда мать написала, что отца нужно устроить в городскую больницу, он понял это как представившуюся возможность не только в смысле помощи отцу, который и вправду в ней нуждается, но и как возможность доказать, что на нем рано ставить крест. Как бы там ни было, пускай думают обо мне что угодно, но я не тряпка и не кандидат в подметальщики улиц, хотя кое-кто и рад бы видеть меня на улице. Впрочем, и подметальщиков-то уже почти не осталось, улицу теперь подметают машины. Такова действительность. И я докажу, что не скукожусь, как проткнутый воздушный шарик, – со мной, уважаемые, еще придется считаться!
Он вспомнил деда, своих занозистых предков-крестьян, и это придало ему сил и надежды.
Имро не был ни удивлен, ни обескуражен, когда отец не пришел в восторг от того, что попадет в хорошую больницу, к опытным врачам. Видел, как надломила отца болезнь, как он уже не в силах скрывать усталость и раздражение. Еще больше не нравилась Имриху Божена. Сторонится его, отвечает неопределенно, уклончиво. Серьезно с ней не поговоришь, такая она странная и замкнутая.
Мать вроде бы не вмешивается, но Имрих постоянно чувствует ее неприметную заботу об отце и стремление избежать лишних ссор.
Отец делает вид, будто его болезнь вообще пустяк, и забрасывает Имриха вопросами. Как у него дела, не болеет ли Катка? Кажется, еще немного, и спросит, чем его кормит жена и не плачет ли тайком по вечерам… О себе Имрих говорит коротко, односложно: работаю, стараюсь, дома все в порядке. Он был рад, что наконец-то снова в родном гнезде, с любопытством прохаживался по двору, рассматривал поросят, кроликов, сидящих на яйцах гусынь. Поговорил с Владо, заглянул к соседям. Хотелось надышаться здешним воздухом, отдохнуть душой в обстановке своего детства, которая сейчас особенно необходима и близка.
То, что отец серьезно готовится к отъезду в больницу, успокаивало. Имрих расценивал это как признак доверия. Вот я, старший сын, приехал, чтобы хоть когда-то и вам помочь. Именно теперь это для меня очень важно!
Вечером они с Владо выпили винца. Развеселились, только Божена по-прежнему оставалась сдержанной и молчаливой. «Возможно, ей хочется, – подумал Имро, – чтобы я забрал ее отсюда. Ей тут, наверное, не слишком хорошо, меня вроде стесняется – целый день возилась бы со своими телятами. Демонстративно избегает разговора, старается показать, что не нуждается в чьем-либо внимании или заботе».
Уезжали на третий день в полдень. Во время приготовлений к отъезду Имрих вышел на двор, чтобы отец мог без свидетелей проститься с женой, и дочерью. Его дело – увезти отсюда отца и доставить в больницу, где о нем уже предупреждены. Основное он организовал, а уж собрать отца в дорогу – дело матери.
Михал Земко – одетый по-праздничному, при галстуке – стоит посреди комнаты. Левой рукой отворачивает полу пиджака, правой проверяет во внутреннем кармане, все ли на месте.
Божена на веранде чистит ему пальто и шляпу. В кухне мать укладывает в чемодан носовые платки, носки и говорит громко, чтобы мужу было слышно в комнате.
– Если тебе что понадобится, дай знать. Перешлем через Имриха или сами привезем.
– Лучше пошли что-нибудь врачам, это будет полезнее, – шутит агроном.
– Положись на меня! Приеду навестить – и их не забуду.
Божена приносит вычищенные пальто и шляпу. Она сосредоточенна, задумчива, и, хотя смотрит на отца, взгляд какой-то отсутствующий и отчужденный.
– Наконец-то от меня избавитесь! – замечает Михал Земко с оттенком насмешки. Потом его голос и взгляд становятся серьезней, точно он подстраивается под настроение дочери. – Не вздумай бросить телят, когда я уеду.
– Можешь не беспокоиться. – Ответ Божены звучит тихо и глухо.
– А я и правда беспокоюсь. Мать рада освободить тебя от всего, а сама будет надрываться, как ломовая лошадь.
– Хватит уж, выкинь из головы свои бредни! – останавливает его жена. – Едешь в больницу, а задираешься, как здоровый. Больной человек не должен ни во что вмешиваться. Никто этого от тебя не требует…
– Ну, ну, не буду! – уже в дверях говорит Михал Земко, и голос его сразу сникает, становится каким-то бесцветным. – Заживете тут скоро как королевы!
– Кабы тебе там и характер подправили, вот бы радости было!
– Ох, не вернуться бы с новыми болячками в придачу к старым, – вздыхает агроном. – Сдается мне, попаду я под нож. Наши-то врачи чего только у меня не находили…
– Пусть они этими находками подавятся, коли сами вылечить не могут! – сердится Земкова. – Когда тебя обследуют по-настоящему, наверняка во всем разберутся. Там-то специалисты получше здешних.
Михал Земко оборачивается к Божене:
– Не отколи тут какого номера, пока меня не будет.
– Что я могу отколоть? – Божену охватывает гнев. В последнее время она вспыхивает от каждого отцовского замечания. И что он никак от нее не отвяжется, чего прицепился?
– Сам не знаю, это я так, на всякий случай… Не приготовь мне снова какого-нибудь сюрприза.
– Прошу тебя, отец…
– Да будет тебе, в конце концов! – хмурится жена. – Через десять минут идти на автобус. Давай-ка лучше покажу, что куда положено, а то в больнице не отыщешь.
Отец подходит к чемодану. Божена хотела было выйти из комнаты, но, сделав шаг-другой, раздумала, остановилась у окна. Постояла, посмотрела во двор, потом прошла в следующую комнату, к другому окну. Отъезд отца ей уже как-то безразличен. Она разучилась радоваться, находить в чем-то удовольствие, ей все равно…
Вышла из комнаты, лишь когда настало время прощаться.
Потом снова вернулась к окну и глядела вслед отцу и Имриху, пока они не скрылись из глаз.
В поезде Имрих охотно поговорил бы с отцом, но тот сидел притихший и неприступный. Только смотрел и смотрел на убегающие поля, точно проезжал здесь впервые. Они не говорили ни о предстоящем лечении, ни о зеленевшей за окнами по обе стороны железнодорожного полотна пшенице, сорта которой интересовали молодого историка. У Имриха было ощущение, будто они просто доверились движению поезда, сперва этого, потом того, на который пересядут. В городе поезда сменит большая больница. По ее виду вообще не определишь, кого она приняла в свою таинственную утробу и что с ним там делается.
«И все-таки мы едем, – вдруг осознает Имро, – а это сейчас самое главное. Движемся по рельсам, каждая секунда приближает нас к больнице. Что-то сдвинулось с места, открылась какая-то перспектива. И я к этому причастен, это толчок, который исходит от меня и который вселяет в меня бодрость вопреки всему на свете».
8
На третий день после отъезда отца Божена, спеша к дневному кормлению, встретила на хозяйственном дворе зоотехника Петера.
Первое, что бросилось в глаза: парень сбрил бороду.
– Ого! – весело воскликнула она. – Да ты вроде помолодел!
Зоотехник хмурится смущенно, словно не бороду сбрил, а постригся наголо.
– Надоело, – буркнул он с деланным равнодушием.
– Только потому ты ее и сбрил? – не отстает Божена. Пристально взглянув на нее, Петер покачал головой. – Ага! Значит, кому-то, вернее, какой-то особе женского пола это не нравилось! Правда?
– Можешь не спрашивать…
– Это еще почему?
Божена с любопытством смотрит на Петера, он отвечает ей жадным мужским взглядом.
– Тебе лучше знать.
– Мне?
– А то кому же!
В его словах укоризна и признание, прибавлять к ним ничего не надо. Усмехнувшись, Божена идет дальше… «Когда это я говорила ему про бороду? Помню, когда приехала домой, обронила словцо-другое… Но я ведь не всерьез… Так значит, из-за меня… Впрочем, какое это имеет значение, Петер», – мысленно по-товарищески упрекает она парня. Интерес зоотехника не слишком ее волнует. И все же приятно. Сразу легче на душе. Это не тот мужчина, которого бы она хотела любить, но он дал ей повод помечтать о ком-то, пока еще неизвестном, ради кого она стала бы причесываться, да прихорашиваться, да смотреться перед свиданием в зеркало.
Когда, где и как это придет? Кажется, все это пока на другом, далеком берегу.
Но где тот берег, как до него добраться? И доберется ли она вообще?
Божена начинает кормить телят и через минуту замечает, что почти не видит окружающего. Загляделась на туманную картину: дома, деревья, люди, и все это подернуто какой-то дымкой. Ничего толком не разглядишь, но тем притягательнее. Божене хотелось быть там, сбросить бремя забот, погрузиться в радостное ожидание.
Через четверть часа придет мать, и они будут работать вместе. После отъезда отца мать всегда ходит с Боженой на кормление. Ничего не говорит, не объясняет, а Божена ни о чем не спрашивает. Ее благодарность бессловесна, ее не выразишь, потому что тогда исчезнет и станет серым, повседневным обаяние их дружбы.
По дороге домой разговорились. Ветрено, грязь затвердела и высохла. Низко над землей плывут небольшие легкие облачка. А ликующий свет над ними поглощает и разрежает синеву. Божене хочется дышать всей грудью, не просто идти по земле, которой она касается ногами, а ощущать это небо, этот простор над собой.
– Куда ты так спешишь? – спрашивает мать. – У меня ноги не девичьи.
Божена замедляет шаг. Облака свободны, а под нею земля. Но и по земле можно отправиться далеко-далеко, чтобы за окном бежал, быстро сменяясь, пейзаж.
Мать и не подозревает, что творится в ее душе.
– Наверно, тебе тут скучно. Все телята да телята…
– Откуда я знаю? – задумывается Божена. – Я здесь только месяц, а кажется – не меньше двух…
– Это поначалу. У тебя тут ни одной подружки, ходить никуда не ходишь. В институте было лучше.
– Довольно я там намыкалась. Ты даже не представляешь, каково это, когда видишь, что у тебя не получается…
Пройдя еще несколько шагов, мать останавливается.
– Съезди к отцу. Надо взглянуть на него.
– Можно…
– Ты уже не маленькая! – продолжает мать. – Пойми: не можешь ты так жить. Поговоришь там с людьми, посоветуешься с Имрихом. Когда он приезжал, ты бегала от него, как черт от ладана. Кроме как о болезни отца, ни о чем и разговору не было.
– Видно будет, – неопределенно отвечает Божена.
– Что еще за «видно»! – сердится мать. – Завтра же и отправляйся, ведь это недалеко. Я тут одна управлюсь.
– А что отец скажет?
– Заладила: отец, отец! Поди не укусит! Ему сейчас там лучше всего. С докторами не поспоришь. Шутка ли – полгода этак-то прохворать!
– Если встречу кого с факультета – бр-р-р!
Девушка сказала это легко, почти весело, но мать ее слова точно кольнули:
– Ну чего ты хочешь, скажи – чего?! Советов не слушаешь, ходишь словно пыльным мешком трахнутая… Думаешь, я не вижу? Должны же мы о тебе позаботиться! Спустись с неба-то на землю!
Божена сжалась. Она чувствует себя маленькой девочкой, нечаянно разбившей тарелку. Вот-вот мать помянет Владо и его предложение, начнет упрекать, но та прекращает трудный разговор. Они обо мне беспокоятся, должны обо мне позаботиться! То ли еще будет, когда вернется отец?! Однако что-то нашептывает ей: до той поры всякое может случиться. Пока я здесь, со мной одни заботы. И что за характер у меня, что за характер… Точно собачонка на привязи, которая всем лезет под ноги.
Она понимает: материнское терпение тоже не безгранично, хоть мать и старается не подавать виду.
Дома их ожидало письмо, вместе с газетами подсунутое под дверь. Белый конверт, пишет мамина сестра, тетя Мария.
Чувствует себя хорошо. Как всегда, много работает. Да и в остальном все в порядке. А как дела у них? Что нового, как здоровье Михала?
Письмо на двух страничках, прочли в два счета. Разговоры о тете Марии тоже непродолжительны. Так было всегда, с тех пор как Божена помнит себя. Живет тетя Мария одна, женщина и впрямь самостоятельная, со всем справляется без посторонней помощи. В родные места – это третья деревня отсюда – приезжает обычно только к празднику всех святых, на могилу к матери. Отец переселился оттуда к сыну-железнодорожнику, который на два года старше Божениной мамы.
Приезжая в родные места, тетя часика на два – на три заглядывает и к Земковым. А то и вовсе не выберет минутки. У начальницы отдела кадров большого завода много работы и обязанностей.
Мать о ней говорит редко. Мария уехала из дому, когда мать уже была замужем. Причина ее отъезда Божене не совсем ясна. Поговаривали о каком-то молодом человеке, который сделал ей предложение. Потом что-то им помешало – по его ли вине или по вине родителей свадьба не состоялась, – и тетя Мария уехала куда-то далеко. Поступила на фабрику, без отрыва от производства окончила экономический техникум. Никогда не жаловалась, помощи не просила.
Божена охотно поговорила бы о ней с матерью. В обед времени предостаточно, никто не мешает, и она исподволь начинает выспрашивать.
– Мария всегда была гордячка, – говорит мать, прихлебывая суп.
– А почему?
– На работу-то она была сноровиста, ничего не скажешь. Шить научилась играючи, сама… И мне кое-что шила.
– Надо было ей стать портнихой.
– Куда там, ей подавай ученье. Да только родители не позволяли. А потом эта история с Феро…
– Отчего они разошлись?
– А кто их знает… Феро как-то жаловался, мол, Марьена все командует. Видать, чувствовал, что она умней его. Раз, выпивши, сам говорил… А мать его сказывала, что-де хотела бы взять в дом не госпожу, а трудолюбивую да послушную невестку.
– Тетя его любила?
– Я думаю, так и должно было случиться… – уклоняется мать от прямого ответа. – Феро стал поглядывать на других, словно бы назло ей, ну а Марьена этого не стерпела.
– Наверное, ее не понимали… – делает осторожное предположение девушка.
– Понимали – не понимали! Разве нам было до того! Когда за мной стал ухаживать твой отец, я не долго думала, вышла замуж. Одну работу сменяла на другую, могла я выбирать?
– А тетя Мария ушла из дому…
– Как захотела, так и сделала. – Мать поднимается из-за стола, собирает посуду. – Чего добивалась, то и получила!
– А вы все удивлялись, отговаривали ее, правда?
– Нашла себе работу и уехала. Что мы могли поделать? Дома ее все равно никто бы не удержал. Папаша и побили ее маленько, очень уж на нее рассердились. Кричали, что, мол, останется в старых девах, никто, мол, ей стакана воды не подаст, когда захворает…
– Замуж она не вышла, зато на заводе ее уважают. Я сама видела…..
– Так ведь и у нее жизнь не кончилась. Поди, не молодка, всякое еще может приключиться.
– Должны же быть на свете и старые девы, – задумчиво говорит Божена.
– Вот еще – должны! Не болтай! Женщина рождена, чтобы иметь мужа и семью. На работе-то ее хвалят, это верно, отчего не хвалить, когда она что ломовая лошадь, валят на нее все подряд, а придет домой – одна как перст…
– Между прочим, у тети есть друзья. Она встречается с людьми… И вовсе не такая уж одинокая.
– Друзья! Можно подумать, ей их тут не хватало…
– Мама, – Божена пристально смотрит матери в глаза, – а ты на нее не сердишься?
– С какой стати? – не сдается мать. – Она мне ничего плохого не сделала. Видимся не часто. Ни она мне не помогает, ни я ей. Далеки друг от друга. А сказала я то, что думала.
Короткое письмо тети Марии, одно из тех, что изредка забредут в этот дом, ложится на телевизор, а Божена выходит из кухни. Ей хочется проветриться, и за калиткой она сворачивает к старому саду. С детства это ее любимое место. Надо пройти метров двести по улице, обогнуть кладбище, что на другой стороне, за огородами, и направиться к неглубокой лощине, затерявшейся между полями и пашнями.
В саду растут яблони, груши, кое-где быстрицкие сливы, несколько ореховых деревьев. Возможно, когда-то здесь были и абрикосы, и черешни, и сливы-ренклод, но все это наверняка давно погибло, потому что деревья в саду ужасно старые. Сад этот называют общественным, у него около тридцати хозяев, оставляющих свои полувысохшие и одно за другим гибнущие деревья на произвол судьбы: пусть плодоносят, пока могут, а когда совсем высохнут – их спиливают на дрова. Уже и сейчас деревья сильно поредели: одни стоят на плоском месте, другие разбежались по склону, и бродить меж ними очень приятно.
Нигде Божена не чувствует себя так привольно. Ни заборов, ни оград, ходи где вздумается и сколько вздумается, совсем как в лесу. Но на этот раз деревья ее не интересуют. Если бы она больше их замечала, могла бы угадывать возраст, строить предположения, сколько какое еще выстоит. Живут тут на отшибе, словно старики, у которых нет ни детей, ни внуков. И тетя Мария будет так жить под старость. Но образ тети Марии никак не вяжется с мыслями о том, что с нею будет, когда она не сможет работать и начнет терять здоровье и силы. Наверняка найдет выход, как всегда, И, уж конечно, никого из семьи обременять не станет…
Тут Божена вспомнила, что мать посылает ее в больницу к отцу, а потом сразу, как бы перелетев через поля и леса, увидела себя в городке под Татрами. В том городке, где живет тетя Мария. Нет, нет, сейчас о такой поездке нечего и мечтать – не время. У тети Марии она проводила свободные, беззаботные дни каникул. Дважды гостила у нее. Теперь все иначе, сложней. Не может она вот так просто сказать матери:
– Я бы поехала к тете Марии. Больше всего мне хочется туда…
Нет, моя дорогая, поедешь как миленькая к отцу и брату! Хоть ненадолго вернешься в город, из которого недавно сбежала. Это для тебя единственная возможность. Поедешь ради отца и ради себя. Поездка важна для вас обоих – оба вы не в порядке, и от этой поездки многое зависит.
Под деревьями уже что-то зеленеет. Робко и бледно. Травы, которая выстелется под ногами плотным, густым ковром, еще ждать и ждать. Но трава и сад спокойны: всему свой черед, могучий закон роста никогда не подводит. Раз корни в земле, остальное – вопрос времени. Какая чудесная простота! Божена чувствует, как что-то в ней поколебалось, хотя ноги крепко стоят и послушны ее воле.
Кто идет, когда-нибудь должен достигнуть цели, дойти. Но здесь можно дойти лишь до конца сада и вернуться домой с ощущением, что это были шаги в никуда, а не настоящие, значительные шаги, помогающие сдвинуться с мертвой точки и, главное, способные что-то изменить.
Божену охватывает тихое отчаянье. Оно настигает ее на обратном пути среди деревьев. Как-то невзначай Божена затужила по телятам, живым, нуждающимся в ее помощи существам. Это хоть какая-то программа и цель, пусть только на сегодняшний вечер. Пожалуй, ее хватило бы на месяцы и годы, если бы она жила тут одна, без постоянного ощущения, что кто-то за нее тревожится. Что она должна ложиться и вставать с грузом этого чужого беспокойства, с которым нельзя не считаться, и с мечтой поскорее от него избавиться… Ей кажется: все идет нормально, иначе и не бывает. Во всем мире, да и тут, вокруг нее, работа, как и всякая прочая деятельность, разделена на особые клеточки. Мало работать – нужно еще попасть в свою клеточку, иначе твоя работа всем представляется странной, не подходящей для тебя и словно бы ненужной.
Надо искать эту клеточку, найти и – прыг, прямо в нее!
Но где она? Где ее искать? За какими окнами и дверьми? В каком направлении идти, какое принять решение?
Из просеки на краю сада выскочил заяц. Остановился, осторожно повел во все стороны носом. Божена тоже застыла, чтобы не спугнуть его. Потом заяц тихонько шевельнулся, опустил нос к самой земле – нюхает, ищет одному ему ведомую тропку, которая приведет его к ближайшей и, безусловно, очень важной для него остановке где-нибудь среди широких привольных просторов.