Текст книги "В русском лесу"
Автор книги: Иван Елегечев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Казик-Казимир
1
Его знал весь Берикуль. В него были влюблены все девчонки. Парни ему завидовали. Мальчишки боялись: ни с того ни с сего он мог налететь на любого и, сорвав шапку, казанком ковырнуть на голове «картошку». Это было очень больно! Учителя его ставили в пример всем, хором расхваливали. На руднике-прииске он был неповторимо-единственным, он являлся сыном управляющего Лобанова.
Впервые увидел я Казика-Казимира в школе. Мы только что по осени приехали на Берикуль; мать очень хотела, чтобы из нас с братом получились умные, образованные люди, и для этого тотчас отвела нас в школу. Посадили нас с братом в один класс – третий, хотя Митрий был на два года меня постарше. Ему надо было сидеть в пятом, но из-за болезни он отстал, и потому его посадили со мной в третий. В том же классе учился и Казик Лобанов, сынок управляющего.
Вначале, применив метод сравнения, как это сделал Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях», опишу наружность Казика. Сравню его я с моим братом Митрием, хотя, конечно, этого делать, я понимаю, нельзя: очень уж невыгодно будет выглядеть мой старший братишка.
Казик не по летам крупный, белый, чистый. Лицо круглое, глаза крупные, губы капризные. Брючки на нем всегда отглаженные, в обтяжку, ляжечки отчетливо обозначены. Совершенно впору ему и габардиновый пиджачок, который так ловко обхватывает Казика.
И стрижка у Казика аккуратная, ежиком; каждую неделю, если не почаще, во дворец к Лобановым направляется с чемоданчиком берикульский парикмахер, Иёзя Цукерник, мастер своего дела, наружностью жалкий, со впалой грудью, хитроглазый. По нескольку часов он проводит во дворце, «броя», подстригая, завивая всех Лобановых, в том числе и Казика и, слышно, даже Зевса, породистую собаку. Уходит Иёзя Цукерник от Лобановых счастливый, сияющий: результат его стараний – Казик, с которого хоть пиши картинку.
Ботинки на ногах у Казика чуть не каждый день новые, из замши или дорогой кожи, начищенные до блеска, скрипучие.
И шапка из какого-то незнакомого меха, а пальтецо в те годы он носил легкое, из барашка, кудреватого, колечками.
Книжки он носил в кожаном портфельчике с блестящими застежками.
Идет, бывало, Казик по улице, размахивая независимо портфельчиком, все на него оглядываются и улыбаются: «Родятся же такие, думают встречные, не то что всякое там фулюганье!..»
Мой брат Митрий и, разумеется, я сам – ни в какое сравнение с Казиком Лобановым. В лице Митрия никакой детской мягкости, округлости – худоба и желтизна от простуд и хронического недоедания. Мать наша, Авдотья, работала в шахте и зарабатывала ровно столько, сколько нужно, чтобы свести концы с концами. Получив аванс или получку, она спешила в магазин купить нам две пары галош, да метра два матерьяльчика, да ваты, чтобы сшить нам отличные бурки для зимней носки.
На плечах у меня и Митрия – коротенькая, до пупа, фуфаечка – и легка, и тепла.
На голове шапка, сшитая на вате, стеганая, из лоскутьев.
Идет мой братишка Митрий по улице – через плечо холщовая на лямке сумка с книгами; на ногах – бурки, на голове шапка кургузая, – никто на него не оглядывается, не восхищается, не улыбается, наоборот, кто-нибудь скажет: «Фулюган, дороги не уступает!..»
А как разденется в школьной раздевалке, – так совсем он видом, по сравнению с Казиком, проигрывает. Штанцы на нем стеженые – для тепла; вместо пиджака кофта материнская, блузка с какими-то крылышками на плечах. На лбу у братца черное пятно – сажа: готовил обед для матери, которая в шахте на смене, возился у печки, выпачкался, а помыть морду забыл...
Предполагая о своей неказистости и затрапезности, братец не идет серединой школьного коридора, как большинство детей, он крадется в класс, прижимаясь спиной к стене, он хочет проскользнуть незаметно. Но сделать этого ему никогда не удавалось. Казик Лобанов вдруг словно из-под земли вырастал перед ним, загораживал дорогу.
– А-а, старичок сопливый, – говорил, белозубо смеясь, Казик Лобанов. – Здравствуй, давно я тебя поджидаю.
– На, копай, – угрюмо говорит Митрий, покорно подставив крупную русую, нечесаную голову. – Копай, сколько хоть.
– Всего три картошки, – смеется Казик. – Три картошки и один пинок.
Брат покорно ждет. Казик сжимает крепкий беленький кулачок, выставляет казанок большого пальца и копает им раз и другой по голове Митрия.
– Довольно, – говорит Казик. – На сегодня хватит.
– Давай еще, – со слезами в голосе предлагает братец. – Мне не жалко.
– Завтра, – обещает Казик. – Сегодня за мной еще пинок. Я его переношу на большую перемену, не забудь, подойди и напомни: коленом, мол, мне под зад от тебя полагается. Смотри, не забудь!
– Не забуду, – заверяет братец, швыркая носом. – Мне не больно, я не боюсь...
2
Учились мы с братом совсем плохо. Вызванные к доске учительницей Елизаветой Петровной, мы чаще всего молчали, не зная, что отвечать. Тетрадки наши – диктанты или классные работы – всегда были красные от учительских исправлений. Елизавета Петровна часто на нас сердилась и приводила нас в качестве отрицательного примера. Единственная положительная оценка за два-три года обучения в Берикульской школе была оценка по дисциплине. На уроках мы сидели смирно, смирнее и быть не может, так как были запуганы жизнью, всегда боялись и потому сидели тихо. А как же могло быть иначе! Провожая нас с братом в школу, мать, если не была на смене в шахте, внушала нам: вы уж, пожалуйста, говорила она, не балуйтесь! А к учительнице – с лаской и уважением. Помните, отец у нас, царство ему небесное, замаранный. Хоть по навету и кляузе его в тюрьму упекли, но все равно за вами, сыновьями, его хвост числится. Беда, ежли раскопают про хвост!.. Вы уж старайтесь изо всех сил, а Казик Лобанов, ежли обидит, не жалуйтесь и не обижайтесь, это он спроста, сила в нем играет, а зла на вас у него нету.
Мы неукоснительно следовали совету матери и держались в школе смирными мальчиками. Только почему-то нашей дисциплинированности никто не замечал. Елизавета Петровна, кажется, в ней совсем не нуждалась. Да и вообще она нас почти не замечала. Все внимание – Казику. Его она часто вызывала к доске, хвалила его и, выставляя оценку в журнал, вслух – для всего класса – произносила:
– Как всегда, Лобанов, отлично!..
После занятий мы вылетали на улицу, мы торопились домой, где нас ждала какая-нибудь работа. Торопился домой и Казик. Возле школьного крыльца его дожидался зеленый возок или легкая пролетка на колесах, в зависимости от времени года. Как сын управляющего, Казик пешком не ходил, он только ездил – и в школу, и обратно домой.
Впрочем, Казик был добрый малый. Он не хотел пользоваться своим счастьем один. Всегда в пролетку или в зимний возок он приглашал кого-нибудь из девчонок. Чаше всего с ним рядом усаживались Мирра, дочь Елизаветы Петровны, или Светочка, дочка учителя химии.
И Мирра, и Света жили в другом конце рудника-прииска, ехать на Стан, ко дворцу, им было не по пути, но смели ли они отказаться, если их зазывал прокатиться Казик Лобанов!..
3
Я учился вместе с Лобановым лет пять – до восьмого класса; мой брат – меньше. Ни ему, ни мне учение не давалось. Мешало не отсутствие природных способностей, в чем были уверены учителя, а наша загруженность домашней работой, ежедневная вывозка дров из леса, в частности.
В пятом классе, в котором Митрий сидел три года, матери было рекомендовано устроить его в школу ФЗО, что она и исполнила. Брат стал учиться на подземного бурильщика и проживать в общежитии. Что до меня, то я вместе с Казиком закончил восьмой класс.
После ухода брата Митрия из школы Казик, верный своим привычкам, стал было пробовать свою силу на мне. Он безнаказанно ковырял на моей голове картошку и давал под зад пинка. Это повторялось чуть не каждый день, я ходил с синим задом, а на голове от Казиковых казанков вспухли у меня шишки. Я терпел. До поры до времени сносил я обиду...
Я пристрастился, помню, к книгам, которые брал в школьной, а также и в рудничной библиотеке. «Путешествие Гулливера», «Три мушкетера», «Комендант птичьего острова», «Пограничник Карацюпа», трилогия Максима Горького – книги эти развили и укрепили во мне чувство собственного достоинства. Во мне вдруг пробудилась смелость и даже дерзость, и я уж больше не мог терпеть от Казика унизительных издевательств.
Да и время на меня поработало: занятый физически, я окреп, мускулы мои налились силой, к тому же я их тренировал гирей... Во всяком случае, час моего торжества пробил. Как-то, встретив меня возле школы, Казик хотел было поковырять на моей голове картошку. Однако я не поддался. Я сбил толстозадого Казика с ног, сел на него верхом и стал ковырять на его голове казанком, как это он проделывал со мной и моим братом бессчетное число раз.
Казик взвыл.
Как я понимаю сейчас, Казик взвыл не столько от боли, сколько от унижения.
Нас никто не видел.
Как я до сих пор жалею, что нас никто не видел!
С тех пор Казик оставил меня в покое. Я же, мирный, немстительный по натуре, его не задирал.
4
Мое подростковое предвоенное поколение воспитало в себе не только несгибаемую убежденность, волю и твердость духа, но закаляло себя физически. И я тоже. Я обтирался по утрам смоченным в ледяной воде полотенцем. Я делал физзарядку. Закаляясь, я в легкой кепочке ходил до декабрьских холодов, до тех пор ходил, пока в ухо не начинало стрелять. Я тренировался на турнике, посещал военный кружок, где военрук учил нас собирать и разбирать трехлинейную винтовку образца 1898 года. Я участвовал во всех школьных соревнованиях: просто бегах, бегах на лыжах, восхождениях на вершину горы и т. д. И конечно же я был непременным участником всех военизированных игр: лавина красных неслась на лавину белых – и побеждала...
Дома на крыше, над самым крыльцом, я установил трещотку-пулемет и трещал из него, прицелясь, в прохожих.
Я перешел на чтение военных книг и мечтал о том, как я буду воевать против врагов: мысленно я мчался с винтовкой наперевес в атаку, ходил в разведку, забрасывал врага гранатами, боролся против танков противника. Бывало и такое: я сидел в самолете и, управляя им, летел на врага, чтобы уничтожить его из пулеметов или бомбами.
Короче говоря, я, как и все, учился воевать, готовился к бою, и, само собой разумеется, мне, по человеческой слабости, хотелось опередить всех. Хотелось быть лучшим лыжником, первым гранатометчиком, первым стрелком. Однако, несмотря на все мои старания, мне это никак не удавалось. Первым всегда был не я, первым был Казик-Казимир. Во всяком случае, он всегда был расхвален, а обо мне всегда молчали. Помню, состоялись лыжные бега по пересеченной местности. Как я стремился к победе, из последних сил, высунув от усердия язык, я мчался на лыжах к финишу. Я оказался в числе пятерых лучших лыжников. Казик остался далеко позади. Я торжествовал победу, я дожидался лавров и похвал – по праву они принадлежали мне. А вышло все иначе. Победителем оказался Казик. На середине пути он ухитрился зашибить себе колено, сломать лыжу и выйти на дорогу, хромая, держа в руке лыжные обломки. Казика привезли к финишу на санях и объявили победителем в соревновании за проявленное на лыжне мужество.
Домой Казика, как героя, увезли в кошевке, закутанного в медвежью доху. Сам отец, управляющий Лобанов, за ним приезжал.
И это еще не все: триумф Казика был впереди. Как-то в середине зимы, когда с Сиенитного утеса скатывался вал за валом холод, потерялся учитель химии, отец Светочки. Пошел на лыжную прогулку Николай Васильевич – и потерялся, видно заблудившись в горной тайге. Тотчас школа дала знать о несчастье в горный цех, и котельная время от времени стала подавать гудки. Унылое «у-у-у!» неслось в пространство, тем самым помогая заблудившемуся выбрать правильную дорогу. Однако Николай Васильевич не выходил, он продолжал скитаться в тайге или отсиживался возле костра. По истечении суток напрасного гудения на поиски учителя химии бросилось десять лучших лыжников. В их числе был я. Мороз стоял жестокий, дышалось с трудом, лыжи едва катились. Вокруг стояли в унылом молчании засыпанные снегом деревья. Кругом жуткая синяя мгла холода, закутавшая будто шубой заледенелую землю. Мы шли то гуськом друг за другом, то растягивались цепью, то бросались в тайгу врассыпную. Мы надрывались криком: Николай Васильевич! Николай Васильевич!
Мы выбивались из сил и теряли надежду. И вдруг, о радость! – истошный крик: «Нашел, нашел!» Мы бросились на крик, видим: Казик, который первым обнаружил пропавшего, обнимается с ним, целуется. Шел Казик, смотрит: дымок; смотрит: избушка; смотрит: из избушки выходит Николай Васильевич, а следом за ним приютивший его дед-бородач, углежог. Мы окружили Казика, Николая Васильевича и углежога – тайга огласилась криками восторга.
В тот же день по местному радио прозвучала передача о подвиге Казимира Лобанова, который, откликнувшись на призыв школы, смело пустился на поиски и первым обнаружил затерявшегося в горах Николая Васильевича.
Как мы завидовали славе Казика!..
5
В сорок первом, жарким днем июня, была объявлена война. На другой – третий день началась мобилизация, и тогда стало видимо-ясно, как много на руднике-прииске проживало мужиков, занятых подземной работой. Каждый день к клубу, что напротив лобановского дома, или дворца, как его называли на Берикуле, подходило несколько грузовиков, их уже поджидала громадная толпа новобранцев и провожающих – женщин, детей и стариков. Справлялся краткий митинг, говорили ораторы. От имени подрастающей смены на проводах обычно давали слово Казику Лобанову, который, взбежав на трибуну, говорил бойко звонким мальчишеским голосом. Не помню уж, что он говорил, но, должно быть, он заверял уходящих на фронт отлично учиться, оставшись в тылу, а если потребуется, встать плечом к плечу вместе с ними и пойти на врага...
Сначала новобранцы уходили на войну большими партиями по сто и больше человек, вслед им играла духовая музыка, слышалось стенание баб, которым вскорости суждено было сделаться вдовами. Потом группы становились малолюдней, а новобранцы – годами постарше, сорокалетние, под пятьдесят и старше.
В сорок втором новобранцы снова помолодели – уходили на войну ребята двадцать пятого года рождения, им едва исполнилось по семнадцать. Ушел на войну мой брат Митрий, молоденький бурильщик шахты, взяли на приписку и меня.
Я в то время работал в кузне, неважный, малосильный из меня получился молотобоец, но все-таки я стукал молотом по раскаленной «железяке», а старик кузнец подыгрывал мне своим молотком. Казик, после того как я бросил школу и ушел работать, от меня отдалился, он перестал интересовать меня, наши судьбы разделились: я шел в одну сторону, он – в другую. Сверстники Казика уже воевали, а он все еще по каким-то причинам, каким, меня не интересовало, оставался дома и жил во дворце вместе с отцом и матерью.
Работа была трудная, время голодное, тревожное – Казик совсем исчез из моей жизни.
В последний раз я его видел в сорок четвертом. Меня, как и дюжину моих товарищей-одногодков возили в город на призывную комиссию. Нас определяли в летную школу и для того подвергали специальной проверке: крутили на вращающихся стульях, ставили на какие-то крутящиеся платформы, мертвую петлю мы делали на качелях... После комиссии нас разместили на пересыльном пункте. Тут-то мне и суждено было повстречаться с Казиком.
Нас вызвали из кубрика, где мы возлежали на нарах, на улицу, требовалось срочно погрузить какой-то груз. Мы катали по покатам бочки, мы таскали на плечах ящики, мы сгибались под тяжестью мешков. За нашей работой наблюдал молодой красивый офицер, с усиками, при погонах лейтенанта-интенданта. Вглядевшись, я узнал Казика. Наблюдая за работой, он командовал: быстрей, быстрей!
Казик не узнавал меня. И у меня в душе не было желания признаться перед ним в том, что мы с ним земляки, в одном классе сидели. Давно, я чувствовал, между нами легла грань, которую ни ему, ни мне не хотелось переступать.
Сказание о трех управляющих
Красинский
Любил он себя. Контора была, в ней служили служащие, а он, Красинский, там никогда не бывал, занимался во дворце, в отдельном кабинете. Придет кто к нему – он возлежит на мягком диване, застланном прошитой золотом материей, из которой архиерейские ризы шьют, казак бородатый с саблей на боку – телохранитель – при нем, – надо, чарку вина ему нальет, надо – веером над ним ради прохлады помахает, а не то сигару ароматную подаст и зажигалкой щелкнет.
В шахту никогда не спускался, штейгера да десятники по забоям рыскали, порядки наводили, подгоняли работяг-шахтеров: давай быстрей!..
Жадный был, про людей не думал. Сколько раз к нему миром кланялись земно: построй-де, управляющий, баню! – он все деньги жалел. Мылись в шайках по домам или в баньках в ограде.
Году в шестнадцатом, когда уже империалистическая вовсю полыхала, все-таки выстроил Красинский баню. Ладная получилась баня, не горькая, только тесная. И на всех одна – на мужиков и на баб. Мыться в той бане разрешалось только в субботу всем – и мужикам и бабам, и детишкам – совместно.
Охоту любил. Запрягут ему, бывало, стоялого жеребца, на облучок сядет рядом с кучером верзила-телохранитель, сам Красинский барином в пролетке развалится – едут, встречные на колени перед ним. Тогда дичи окрест много всякой водилось – и тетеревов, и рябков, и глухарей. Настреляет Красинский целый воз дичи, везет во дворец. А там уже и пир собирают – друзей поить да потчевать, чтобы они славили управляющего.
По приказу Красинского шахту в двадцатом затопили. Сам он от красных за границу было рванул, да не удалось...
Расстреляв без суда, зарыли Красинского красные близ реки Урюп, в степи...
Шурфина
Занимала пост управляющего в смутные нэповские времена. Слыла колдовкою, зналась, по слухам, с Горным Батюшкой.
Ей было сверху, из треста «Запсибзолото», велено откачать из забоев воду, начать золотодобычу, а она на приказ свыше никакого внимания, свою гнет линию: закладывает шурфы, золотой песок промывает. Отсюда ее и прозвали Шурфина.
Имя у нее было красивое – Юлия, а по отчеству Яновна.
Лет пять подряд Юлия Яновна искала в шурфах самородки. Рабочие измучились, заработки маленькие, кормежка впроголодь, одежкою все оборвались: ненадежно старательство, – а Юлии Яновне до того горя мало. Задумали старатели Юлию Яновну свергнуть, послали в «Запсибзолото» ходоков, а у нее там свои люди. Ни с чем ходоки вернулись.
Задумали старатели пожаловаться выше, в Москву – Юлия Яновна прознала, затеяла между жалобщиками распри, ссоры, драки – все перепуталось, смешалось, не понять, кто чем недоволен. Шурфина смотрит на драку со стороны и ухмыляется.
В бытность Шурфиной рудник-прииск разбился на два враждующих лагеря: нижние и верхние. Нижние за то боролись, чтобы начать из шахты откачивать воду; верхние были за старательство, за шурфяные работы. Оба лагеря друг на друга войной ходили, Шурфина своим верхним войском предводительствовала, не раз из драки выходила в синяках. До того ее избили, что даже по телу опухоли пошли.
И все-таки до «Запсибзолота», несмотря на заблаговременные со стороны Юлии Яновны меры, дошли слухи о больших неурядицах на руднике-прииске, – в 1925 году зимой был прислан проверяющий. Юлия Яновна попыталась было его запоить и тем смилостивить – не удалось. Тогда она объявила, что насильно отрешать от должности ее не надо, она сама уйдет по старости. Юлия Яновна сняла парик, и тут все увидели, что перед ними древняя старуха. Вот так Яновна!..
И отсюда все идет: поскольку Шурфина сколько лет голову всем морочила, то она не иначе как колдовка.
Лобанов
Имел страсть к халатам. На службе в конторе носил простенький шевиотовый костюм, а дома, во дворце, надевал халаты, за один вечер по два раза, говорят, переодевался. Бархатные, махровые, шелковые, плисовые – разные Лобанов носил халаты.
Репутацию имел добрую, дорожил его. Простых шахтеров не чурался. Увидит, сидят двое-трое горняков на камне, поздоровается за руку с каждым, подсядет, покалякает. О нем говорили: «Простой...»
Строг был насчет плана. Даешь план! Не выполнил – не выходи на-гора! План всегда выполнялся, зато и стараний Лобанов всегда применял уйму, на каждой раскомандировке выступал с речью. Красиво говорил, убедительно: поскольку со всех сторон мы фашистами-капиталистами окружены, то работать должны как звери!..
На руднике-прииске его считали бы, наверно, незаменимым и, может, любили бы его, если бы он во дворце не содержал породистую собаку, по кличке Зевс, которую на прогулку выводил специально нанятый старичок карла Бахромей. Ведет Бахромей Зевса по улице, кажется, от сравнения с крохотным, как ноготок мужичком, собака имеет рост двухметровый, не собака – слон.
И опять, кормили Зевса, видать, до отвала: был он жирный и круглый, а людям, ввиду магазинных недостатков, это не могло нравиться.
С планом – полный порядок, в обращении Лобанов простой, сам, говорят, из крестьян, однако имел он, несмотря на то что гражданская недавно кончилась, в натуре зазнайство и барство. Прислугу содержал числом большую, семеро, не считая Бахромея, во дворце работало: две кухарки, дворник, горничная, уборщица, истопник и банщица. Бабенка из молодых и бойких на язык была банщица. Она сплетничала у ларька: прежде чем навести в ванне воду для директорского мытья, она застилает дно ванны периной из пуха лебедя...
Если бы не проявленные слабости с Зевсом и периной, то и пересудов бы о Лобанове никаких не было. А то выступит Лобанов в клубе или раскомандировке с речью, горняки его, такого простого, слушают, а про себя думают о перине из пуха лебедя, на которой он нежится, когда ванну принимает.