Текст книги "В русском лесу"
Автор книги: Иван Елегечев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Солдат
У Дорофеича своя история, своя судьба. Живет он на Берикуле, как и Бардухар Петрович Сыч, недавно – восемь-девять лет. А до того жил в Акуловке, степной деревнюшке...
И в Акуловке он тоже, как повествует о себе Дорофеич, чужой и приблудный. Родился и вырос он в Тамбаре, богатом селе на реке Ужур, на границе между горами Кузнецкого Ала-Тау и Хакасской степью. Из Тамбара в свое время он был призван на фронт, но обратно туда уж больше не вернулся. Не к кому было ехать: отец умер на трудовом фронте, мать с горя зачахла в сорок четвертом. Так что, когда подошло время Дорофеичу ехать после госпитальных излечений домой, настроение у него было тяжелое.
И тем не менее домишко надо было продать, прибрать отказанные ему матерью вещички, и он в сорок пятом сразу после госпиталя отправился в Тамбар. Однако что не судьба, то не судьба: ехал в Тамбар, а застрял чуть не на всю жизнь в неведомой ему Акуловке. Как угодил судьбе в лапы, так уж и не вырвался из них...
Помнит отчетливо Дорофеич сорок пятый, ехал – на вокзалах многолюдство, в вагонах – теснота, великое переселение: и на верхней полке спал вдвоем с каким-нибудь тощим служивеньким, и внизу под лавкой отдыхал, и в тамбуре на холоде ночами выстаивал, и возле топки-обогревалки дремал сидя, и в мягком вагоне на полу возле дверей в туалет почивал – мимо него, фронтовика в куцей шинелке, люди нарядные, опрятные туда-сюда проходили.
Трудно далась дорога, и все же настроение, надо признаться, было победное: всю Европу прошел, на логове зверя – на стене рейхстага роспись свою поставил.
На железнодорожной станции он сошел на перрон и, припадая на скрипучий протез, отправился искать попутную машину, которая довезла бы его до Тамбара. Нашел возле элеватора старенький, измызганный «газген», попросился, шофер не смел отказать фронтовику, пустил, но только в кузов, так как кабина была занята им самим и двумя бабами – родственницами. Дорофеич, привычный к трудностям, и тому был рад. Забрался. Вскоре в бункер насыпали березовых чурок, раскочегарили – и «газген» сдвинулся с места, покатился по степи, по накатанной зимней дороге. Станция с дымами паровозов, протяжными и отрывистыми вскриками гудков осталась позади.
Долго ехали – остановились: поломка. Шофер осмотрел мотор и объявил, что дальше не поедет, оставит здесь машину, сам же вернется с бабами в мимопутное сельцо, где и переночует. Что до солдата, то он, по мнению шофера, может с ними вместе переночевать, а назавтра поехать. Можно, если он не захочет ждать, идти вперед, через шесть-семь километров будет деревнюшка Волчиха, где есть заезжий, где останавливается всякий транспорт – машинный и гужевой, любой шофер или возчик не откажет солдату, если он попросит подвезти попутно.
Выслушав шофера, Дорофеич подумал и решил: пойдет до Волчихи и будет ждать попутный транспорт.
– Решение твое верное, – сказал шофер, – а то я завтра провожусь с утра до обеда с этим проклятым «газгеном».
Дорофеич выбрался из кузова и пошагал вперед. Шлось ему трудно, нога побаливала, сидорок, хоть и легкий, давал о себе знать, сивер бил встречно в лицо, снеговой крупкой пронзая до самых костей.
Долго шел, скрипя ремнями протеза. И пять прошел километров, и, кажется, все десять – пятнадцать, а Волчихи все не было.
Наконец уже глубокой ночью впереди завиднелись темные крыши домишек, взлаяли собаки, огонек в одном окошке ему подмигнул, мол, заходи, милости просим, служивый!.. Дорофеич свернул с дороги, открыл заскрипевшую сенную дверь, приблизился впотьмах к избяной двери, потянул на себя заледенелую ручку.
Вошел. В избе горит на столе коптилка. Душно, смрадно...
Вошел – сам не рад Дорофеич. На деревянной кровати металась молодая баба, стонала с криком. На русской печи, за занавеской, тоже кто-то возился и завывал страшно старушечьим голосом.
– Что случилось? – испуганно обратился Дорофеич к молодой бабе, которая при виде незнакомца поспешила накрыться лоскутным одеялом. Глаза ее, глубокие, с черными кругами, были страдальчески вытаращены, искусанные губы кровоточили. – Что тут у вас деется?
– Ох, солдатик, – ответила молодуха, сопровождая слова стоном. – Роды у меня. А на печи свекровь запомирала... она хворая.
– Что мне делать?
– Ты бы, солдатик, – взмолилась женщина, – отвез бы свекровь на санках в амбулаторию, это близко, за речкой, на горе, а ко мне бы акушерку позвал.
– Ладно, я скоро, – охотно согласился Дорофеич. – Это можно. На санках, говоришь? А где санки?
– В сенцах, в углу.
– Я скоро, я скоро, – бормотал взволнованный Дорофеич, втаскивая санки в избу. – Старухе я помогу – отвезу ее, как же ты-то одна тут останешься?
– Тут близко, ступай, солдатик, скореича!..
Вскоре, погрузив старуху, закутанную в тулуп, на санки, Дорофеич поковылял, прихрамывая, скрипя протезом, в сторону реки, чтобы на той стороне, на горе, найти амбулаторию, сдать хворую старуху, а взамен, как требовала обстановка, вытребовать акушерку – принять роды.
Старуха, закутанная в тулуп и привязанная веревкой к санкам, продолжала стонать и охать и поминать божью матерь, святую икону и милостивого Спаса. Дорофеич тащил за собой санки, думая о том, что всяко ему приходилось на фронте, но такого испытать ему еще не довелось: и старуху спасать и роженицу.
Вот и взгорье, вот и речка внизу, за речкой другой берег, а на горе высокое здание, темное, в одном из окон свет. Все было так, как описала на словах женщина: сейчас он спустится по откосу на лед реки, переберется на ту сторону, поднимется с живым грузом в гору...
Санки скользили вниз под действием груза, их приходилось сдерживать.
Вдруг Дорофеич поскользнулся на протезе, веревка из его рук вырвалась, санки, будто того и ждали, рванулись вниз. Быстро они катились, никем не удерживаемые. Старуха, почувствовав опасность, завопила громче.
– Черт, – выругался Дорофеич, – какой же я недотепа! – И поковылял по следу, проложенному укатившими вниз санками.
На середине реки след санок оборвался, путь Дорофеичу преграждал темный квадрат проруби, выдолбленной во льду, видать, для полоскания белья... В проруби булькало, при свете звезд блестели на поверхности воды пузыри.
Дорофеич, предчувствуя беду, огляделся вокруг: где же санки? Нигде не видно санок. След от полозьев свежего снега подводил прямо к квадрату проруби – и обрывался.
Где же старуха?
Дорофеич оторопел, сердце застучало, тело окаменело от испуга. Догадался: санки со старухой, раскатившись с горы, угодили прямо в прорубь – погибла старуха!
– О-о-о! – простонал Дорофеич, схватившись за голову. – Что же теперь будет?..
Дорофеича донимала дрожь. Он постоял минуту над прорубью, ничего не соображая, и вдруг бросился, спотыкаясь, бежать прочь от проруби, от реки, от этой злосчастной деревни.
Как раскаивался Дорофеич позже: зачем струсил, зачем убежал в ночь! Разве убежишь от своей совести? Надо было, несмотря на случившееся, скорее бежать в амбулаторию за акушеркой, надо было дождаться утра, а утром заявить о случившемся в сельсовет. Разве не поверили бы ему, фронтовику? А он тогда струсил и побежал куда глаза глядят...
На заезжем дворе в Акуловке он оказался пригретым и обласканным хозяйкой заезжего Маврой Кузьминичной, вдовой-солдаткой, старше Дорофеича лет на восемь. Мавра Кузьминична, приглядевшись к солдатику, почто он такой смурный и расстроенный, ночи не спит, все вздыхает да о чем-то думает, стала допытываться: что с ним? – и Дорофеич ей спроста признался. Все рассказал: и про «газген», на котором ехал, и про женщину на кровати, и про старуху на печи, и про квадратную прорубь. Мавра Кузьминична, с волнением выслушав фронтовика, попыталась было его успокоить: не виноват он ни в чем, – но поскольку уговоры не помогали, она собралась и сходила одна пешком в ту деревню, где, как она предполагала по рассказу Дорофеича, случилась беда. А возвратившись, поведала: роженица, слава богу, разрешилась вполне благополучно мальчонкою, а про старуху никто не поминает: некому, видно, ее было жалеть.
– Мне ее жалко, – сказал Дорофеич. – Ведь человек же живой.
– Ты лучше солдатиков наших пожалей, что головы на войне сложили, – наставительно посоветовала Мавра Кузьминична. – А старуха, кой от нее толк, ей за девяносто, одна помеха в жизни. И опять же больная она, все одно не встать бы ей на ноги. Ей смерть во благо. Бог-от знает, что с людьми делает. Не будь на твоей дороге старухи, может, и твоя судьба повернулась бы иначе, а из-за этой проруби, будь она неладна, ты возле меня оказался, – разве ж тебе плохо живется?..
Нет, неплохо вроде жилось Дорофеичу возле Мавры Кузьминичны. Расписки в сельсовете она с него не требовала, хотя была ему женою. Был он на правах мужа в ее доме, хозяином семьи и заведовал заезжим двором, оформившись в райкомхозе. Встречал конных и пеших, устраивал их на переночев, разговаривал с ними, брал плату за койко-место, а также и за стойло в конюшне. Имел за собой закрепленную лошадь, ездил на ней за дровами в лес или за сеном. Зарплата была небольшая, но ему по инвалидности выплачивалась пенсия, так что на еду и одежду вполне хватало, даже оставалось.
Внешне жилось весело и хорошо, как у Христа за пазухой. В заезжем всегда разговорно, выпивки, песни. Однако беда, случившаяся с ним той ночью в начале зимы сорок пятого, не забывалась никак, точила сердце. И старуха во сне являлась, спрашивала у него: зачем-де ты меня, Дорофеич, утопил?.. Душа требовала облегчения, – Дорофеич брал в руки гармошку, рояльную, звонкоголосую, которая прошла с ним фронт и была подарком отца – гармонного мастера, и начинал на ней наигрывать. Веселое играл – для пляски, а чаще для души – грустное.
Часто он играл, живя в заезжем, и вот спустя лет пять, как он сошелся с Маврой Кузьминичной, гармонь от времени и частого употребления износилась и совсем испортилась. Играть еще на ней можно было, но уж не так она звучала. Тогда Дорофеич задумал смастерить новую гармонь. Дело гармонное – сложное, тонкое, но оно, как думал Дорофеич, должно было ему подчиниться: к отцу, к его работе, он в детстве присматривался, случалось, и помогал ему.
И вот пошел Дорофеич в лес, облюбовал ель, прямую, как струна, ровную, срубил ее. Вырезал из древесины планки. Съездил на рудник-прииск Берикуль, сошелся со слесарями из мехцеха, выпросил у них пластинки тонкие – из стали и меди, бронзы и латуни. Долго, несколько месяцев провозился: орудовал ножом, наждаком, клепал, подгонял, подклеивал, вытачивал. Гармонь наконец была готова, Дорофеич покрыл ее лаком, прикрепил ремень и опробовал.
Эх, и играла гармонь! Как птица заливалась. Послушать ее игру собиралась вся Акуловка. Бабы восхищенно цокали языком и качали головой: мастер, настоящий мастер! Что до мужиков, то их тогда в Акуловке почти не водилось: с войны не вернулись, а подростки не успели вырасти.
Когда бабы, наслушавшись, удалились по домам, Мавра Кузьминична сказала:
– А ты, оказывается, с талантом. Знал про себя такое – и таил.
Дорофеич не ответил, продолжая наигрывать.
Обнаружил в себе гармонное мастерство Дорофеич, после же сам тому не был рад...
Как-то раз уезжал он дня на два в район за овсом. Приехал – обогрелся с дороги чаем, потянуло его сыграть на своей рояльной. Подошел он к угловичку в горнице, где накрытая бархатной тряпицей стояла его гармонь, а ее нет на месте. Куда подевалась?
– Мавра, – окликнул он жену, возившуюся на кухне, – где моя гармошка?
– Что?
– Я спрашиваю, – с тревогой в голосе повторил Дорофеич, – где моя гармошка?
Мавра Кузьминична вбежала в горницу – лицо веселое, красное после кухни, зачастила языком скоро-скоро.
– Ох-ох, – заговорила она. – Забыла я тебе сказать сразу: ведь гармонь-то твою, Дорофеич, я продала. Пристали приезжие: хороша, дескать, гармонь, лучше не сыскать, продай да продай! Просили шибко – я и уступила. Но ты не горюй: большую цену я с них содрала.
– А зачем нам деньги? Моя гармонь дороже золота.
– Нужны нам деньги, без денег какая жизнь!
– А без гармони разве жизнь?
– Скажу так, – частила языком Мавра Кузьминична. – Очень даже просто: другую изладишь, еще лучше той, ты же мастер.
– Я же не на продажу...
– Ничего, – успокоила Мавра Кузьминична. – Не только о себе надо думать, но и про людей, как им радость донести. У тебя радость – поделись ею с другими!..
Снова пришлось долго возиться с деревом и тонкостным металлом. Прошло не меньше полугода – новая гармонь была готова. Играла она лучше прежней, но радоваться Дорофеичу, играя на ней, пришлось недолго: снова Мавра Кузьминична ее продала, покорыстовавшись на большие деньги.
Дорофеич, узнав об этом, возроптал, изругался, накричал на жену, даже замахнулся, но не ударил. Мавра Кузьминична спокойно так отвела его руки в сторону и, подбоченившись, изрекла грозно.
– Вот что я, солдатик, – выговорила она, – вот что я, солдатик, порешила: с этого дня будешь платить мне гармонную дань. За полгода – один инструмент, мне больше не надо. Будешь мастерить – а я сбывать, такое мое тебе условие. А ежли откажешься, я тебя выдам. Соврала я тогда тебе про деревню Волчиху. Роженица-то ведь померла, никто ей не помог, она и отдала богу душу. А старуху-то из проруби вынули, не унесло ее водою. А преступника, знай, до сей поры разыскивают. Понял ли ты мои слова?
– Понял, – одними губами раздавленным голосом выговорил Дорофеич.
И потянулась с того дня каторжная жизнь. Дорофеич мастерил гармошки, Мавра Кузьминична их сбывала, деньги в чулок прятала. Славились гармошки Дорофеича, от заказчиков не было отбоя.
...Спустя двадцать три года после той злополучной ночи, что приключилась с Дорофеичем в деревне Волчихе, когда стукнуло ему шестьдесят пять, он решил пойти и сознаться в содеянном.
– Берите меня, гражданин прокурор, – сказал он слабым голосом. – Я шибко перед людьми виноватый... – И рассказал про все.
Прокурор подумал и сказал, строжась глазами на Дорофеича:
– Взял бы я тебя, гражданин, и засудили бы мы тебя, несмотря на твои фронтовые заслуги и ранения. Однако срок давности... Ступай, будь свободный, живи себе, а с совестью сам улаживайся.
– Лучше б, если б вы меня взяли, – сказал Дорофеич. – Спокойней бы мне сделалось.
– Ступай, – строго повторил прокурор. – Срок давности... Закон.
Дорофеич, припадая на деревяшку, вышел из прокурорского кабинета.
Дорофеич покинул старуху Мавру Кузьминичну, оставил ее одну доживать свой век, сам приехал на рудник-прииск Берикуль, поселился в покинутом кем-то домишке, устроился нештатным пожарником, смастерил еще одну, наверно, последнюю гармонь и играет на ней для души, сидя возле пожарки. Хорошо так играет!..
Паруса
1
Парусные цыгане на руднике-прииске живут зимой; уходят они в свои путешествия весной, вслед за прошедшим льдом, а возвращаются поздно осенью. Если осень долгая, теплая, цыгане едут домой на своих парусных дощаниках, не поспешая; если же на реке «сало», а сверху, с неба, падает то снег, то дождь – торопятся: поставят свои суденышки на поката в укромном месте, сами скорей домой, на Берикуль, где их дожидается дворец, в котором они будут одолевать долгую зиму...
А на Берикуле их давно поджидают. Их ждут все: и Ирасим, лесник, с женой Анной Самсоновной, и Евдоким, инспектор, и Шакир, кочегар, и Дорофеич, боец пожарной охраны, и даже Сыч. И у каждого на то своя причина.
Так, Анне Самсоновне погадать на яйце. Что-то давно писем нет от большака – старшего сына, все ли у него благополучно. У Дорофеича – свои цели... Для встречи с цыганами он давно приготовил медную каску – надраил ее до блеска, и пряжку ремня надраил – перед цыганами покрасоваться как пожарный начальник, а их все нету. И оттого скучно Дорофеичу. Время едва тащится, облака черные вверху проползают лениво, просеивая дождик, лужи на дорогах застыли...
Идет как-то утром на свое бессменное дежурство Дорофеич, смотрит – глазам не верит: по улице со стороны ущелья тащится табор. Приехали!.. Впереди – Одиссей, старый цыган, бородатый, на посох опирается, а за ним все его войско: бабы-цыганки с детьми на руках, старухи, молодые цыганы, – все на плечах несут узлы с пожитками. Все до единого поклажей загружены и даже дети. И только Одиссей без поклажи – так ему положено, несет он лишь посох, на который опирается. Сын его Орест тоже нес бы на плечах пожитки, да ведет на цепи ученого медведя. Медведь идет неторопко, враскачку, по сторонам глазеет, что дите малое...
2
В тот же день к вечеру Дорофеич, облачившись в спецуру, опоясавшись ремнем, водрузив на голову медную каску, отправляется к цыганам. Деловая встреча его с цыганами продолжается недолго, полчаса, может, не больше, но рассказов зато потом хватает на несколько дней. Самый заинтересованный слушатель его, конечно, Евдоким. Нештатному инспектору самому не терпится побывать у цыган, но он выжидает время, ему сразу идти неудобно: подумают еще, что подозревает...
– Ну, что они там? – спрашивает у Дорофеича Евдоким.
– Все в порядке, – важно отвечает Дорофеич. – Все у них в порядке: никаких, значит, потерь, все живы-здоровы.
– Ты подробнее, пожарник!
– Это я могу, все в аккурате опишу, не трудно, – говорит Дорофеич.
Евдоким с Дорофеичем разговаривают в тесной дежурке, закопченной табаком, в углу паутина, на стенах старые огнетушители и противопожарные плакаты; на полу валяется пожарная кишка с медным наконечником, ею когда-то тушили пожары, а сейчас она без дела.
– Прихожу, значит, я, – рассказывает Дорофеич, – прямо во дворец вхожу, где они поселились, кричу: принимайте гостей!..
Дорофеича встретили цыганки: Армяна, жена Одиссея, вожака табора, и Аза, молодая жена Ореста, сына Армяны и Одиссея. Обе они, несмотря на ранний час, уже возились на кухне, готовили для табора завтрак.
Исполняя просьбу Дорофеича, они проводили его вовнутрь дворца, в комнату, в которой обосновался вожак табора Одиссей.
– А где он расположился? – спросил Евдоким. – Поди, в директорском кабинете?..
– Нет, не там, – вводит в подробности Дорофеич. – В кабинете товарища Лобанова он в прошлом году проживал, а нонче по-другому устроился. Где жил Зевс, вот где он устроился.
– Зевс? – Евдоким заразительно смеется, хлопает себя от удовольствия по колену. – Как же так, глава табора – и в собачьей комнате?
– Так ему поглянулось, – отвечает, усмехнувшись, Дорофеич. – Я, со своей стороны, ему, Одиссею то есть, толкую, неприлично-де начальнику в собачьей комнате... Зевс, оно, конечно, собака породистая, но ведь не сравнишь: Одиссей – человек, притом начальник... А он мне в ответ: здесь, говорит, уютнее. В кабинете директора, говорит, мне не по нраву: на окнах решетки...
– Понятное дело, – кивает головой Евдоким. – Кому охота за решетками! И все ж интересно: кого Одиссей в кабинете Лобанова устроил?
– Ученого медведя, вот кого, – сказал Дорофеич. – Пошли мы в обход дворца, чтобы, значит, насчет пожару проверить, смотрю: в кабинете медведь сидит на привязи. Заглянул я во дверь, он на меня с рыком...
– С рыком?
– С рыком, – отвечает Дорофеич. – Грозный такой, как товарищ Лобанов.
Евдокиму смешно, он опять заразительно смеется, запрокидываясь. Шутка ль в деле: в домашнем кабинете Лобанова ученый медведь живет...
Далее повествует неторопливо Дорофеич. С противопожарной точки зрения осмотрел он весь директорский дворец, – никакой придирки, все в аккурате. И в биллиардной, и в гостиной, и в вестибюле, и в спальнях, и в двух детских комнатах, – всюду все в аккурате, полная пожарная безопасность. Обещались цыгане пользоваться только радиаторами от центрального отопления из подвала, а печей не топить, окурков не бросать...
– А насчет документов не забыл? – спрашивает Евдоким.
– Как я мог про документ забыть, – обстоятельно отвечает Дорофеич. – Как есть акт противопожарный составил и расписаться заставил. Сам-то Одиссей, поди знаешь, неграмотный. Орест свою роспись поставил, на то он и грамотей... У него, промежду прочим, с цыганкой Азой, пока в летнее время ездили, дите родилось, такой черномазенький цыганок...
– Это хорошо, – одобрительно кивает головой Евдоким. – Прибавление парусному табору...
3
С появлением цыган заглохший Берикуль словно пробудился от спячки. Движение, суетня, слышны соседские переклички: приехали! Во дворце вновь поселились! И медведя с собой привезли!
Иные готовят яичко – погадать; иные просто так, ради любопытства прохаживаются перед дворцом, засматриваются на стрельчатые окна, на узорные карнизы: в красивом, просторном дворце цыгане устроились! Хорошо быть цыганом!..
У лесника Ирасима с приездом цыган забот больше. Ему надо в срочном порядке найти в лесу сухостойную делянку, выделить ее на цыганскую рубку. Сырые дрова горят медленно, от них мало тепла, надо подыскать такие дрова для цыган, чтоб поближе возить, чтоб горели ровно и жарко, не искрились бы...
А еще забота у Ирасима – найти в лесу достойный материал для досок. Из досок в течение зимы цыгане построят плавучий дощаник, может, не один, а два – взамен устаревших или поврежденных. О материале для дощаников Одиссей-вожак еще не обмолвился при встрече ни словом, но Ирасим знает, что у него на уме: перед Новым годом придет вместе с сыном Орестом к нему в гости и затеет беседу о кремлевистой, без изъянов сосне. Надо быть заранее готовым к той беседе...
И Шакиру, кочегару и котельщику, с приездом цыган забота и работа. Велел ему инспектор Евдоким отремонтировать четырехтактный движок с насаженным на ось генератором. Как объявится в клубе цыганское представление, так к тому времени велит Евдоким, чтоб движок был готов и генератор – источник света и тока – тоже, для освещения в клубе. В поте лица усердствует Шакир, ремонтирует движок – протирает цилиндры.
И у Сыча забот и хлопот прибавилось. По улицам рудника-прииска он скользит быстроногой тенью, и днем, и в сумерках все следит, не случилось ли со стороны цыган какого непорядка или вреда для его пчелок. И за бывшелобановским дворцом, в котором проживают парусные цыгане, он следит бдительно, забравшись на соседний утес. Кто приходит во дворец, кто выходит, кто и что несет в руках – все интересно знать Сычу. Ведь всем известно, где цыгане, там и воровство, и обман – держи ухо востро.
Но больше всех, естественно, хлопот у Евдокима Аникина. Он не только блюститель порядка, но и воспитатель народа, – так он понимает свои обязанности. Надо позаботиться о концерте. Кто пришлет в покинутый поселок артистов? Никто. Поэтому Евдоким обойдется местными силами и устроит к Октябрьским праздникам в клубе концерт.
Евдоким по поводу концерта встретился с Одиссеем, обо всем договорился и согласовал. Очередная забота – о зрителях. Занарядив пожарного мерина, Евдоким объезжает на нем, несмотря на слепоту лошади, ближайшие окрестья – зазывает народ на концерт. И в Сосновку он съездил, и на Американке побывал, и в Гороховке, и в Лесотделе. Везде он объявлял о концерте, сообщил часы, когда состоится, самодельные афиши, написанные красным карандашом, вывесил. Люди встречали его весело, обещали в назначенный день непременно явиться в клуб на представление.
4
И концерт в назначенное время состоялся. От протопленных в клубе печей было тепло, зрители сидели без зимней верхней одежды, без шапок и полушалков, нарядные, праздничные. Сияли электролампы – движок работал исправно.
Зрительный зал от сцены отгораживал занавес – из парусов.
Артисты выступали прекрасно, с душой, все были довольны, все похвально хлопали в ладоши.
После представления Евдоким от имени общественности поблагодарил артистов – пожал Одиссею руку...
Евдоким с Дорофеичем сидят после концерта при лампе-коптилке в пожарке и обсуждают концерт.
– Слышь, Евдоха, – говорит Дорофеич, – цыганы, они, конечно, артисты настоящие, я от души их оцениваю. И Орест играл на баяне хорошо, и Аза пела замечательно... Только не понял я насчет лодки.
– Чего тебе непонятного в лодке? – спрашивает Евдоким. – Лодка как лодка и парус натянутый.
– Это мне понятно: лодка, парус, Одиссей сидит на носу, – машет рукой Дорофеич. – А вот этот самый Циклоп... Кто такой есть Циклоп? Медведь с одним глазом...
– Циклоп есть зверь, – поясняет Евдоким.
– А что, он всамделишный или его придумали?
– Этого я не могу сказать, – признается Евдоким. – Может, такие существа где ни на есть проживают, а может, таких нигде нету.
– А зачем они, ежли их нету?
– Чтоб интересно было.
– А-а, – неопределенно говорит Дорофеич. – Это что: наподобие, значит, сказки?..
Некоторое время старики сидят друг против друга молчком, думают, вспоминают. В чугунной печурке потрескивают сгорающие поленья, в трубе гудит, от лампы смрадный запах сгорающего керосина.
– А море-то как они изобразили! – восхищается Дорофеич. – Волны так и ходят, так и ходят...
– Это – полога, – поясняет Евдоким. – Их за края дергают, кажется, что волны.
– Все равно красиво, как настоящее, – говорит Дорофеич. – Так красиво! Аж самому охота на море и сирен послушать бы, как они распевают.
– Да, красиво поют, черти, – соглашается Евдоким. – Заслушаешься.
– Во-во!.. – крутит головой Дорофеич. – Так бы все сидел на берегу да слушал, слушал.
– Верно, красиво поют, – повторяет Евдоким. – Заманчиво.
– А что, много их в море водится, сирен-то, аль тоже, поди, выдумка?
– Не знаю, – говорит Евдоким. – Наверно, и это выдумка: в воде человек, ежли он не водолаз, не живет.
– Жаль, – вздыхает Дорофеич. – Пусть бы уж лучше живет.
В семье Коростелевых свой разговор. Ирасиму и Анне Самсоновне концерт тоже очень понравился: и песни, и пляски, и то, как здорово цыгане изобразили море, и лодка, которая, как настоящая, пересекает валы и несет в себе Одиссея и его товарищей...
Поздним вечером супруги ведут разговор, перед тем как улечься спать, – убрано со стола, разобрана постель, радиоприемник выключен, – они все сидят на кухне у стола и обсуждают увиденное в клубе.
– Интересная сказка, – говорит Ирасим. – Это они из книжки взяли. Одиссею-то самому не придумать, Орест всему зачинщик. Умный, в Москве учился на артиста.
– А тебе почто известно, что из книжки, ты что, читал?
– Читал, – говорит Ирасим. – Маленький был – читал. В рудничной библиотеке брал книжку – и читал. И про Одиссея читал, и про Циклопа...
– Что-то я не слыхала от тебя... Да и книжек, с тех пор как сошлись, не читал.
– Эх, мать, когда же было книжками заниматься? – сокрушенным голосом сказал Ирасим. – Все заботы да работа, так и жизнь прошла.
– Семья у нас с тобой большая...
– Я, как шел с войны, – раздумчиво говорил Ирасим, – учиться собирался. Приеду, думаю, поступлю в вечернюю школу, а дальше, может, в техникум или даже в университет...
– А чего ж не учился? – перебила супруга Анна Самсоновна.
– Сама знаешь чего.
– Чего же?
– Племянников жалко стало, замучилась бы ты с ними одна...
– Вон оно что... Сирот стало жалко... Значит, жизнь твою я заела. Из жалости...
– Что теперь говорить об этом, жизнь позади!
Наступило тягостное молчание. Анна Самсоновна гневалась, даже дышалось ей трудно. Опять муж напомнил ей о своей жертве. Хотела было поругаться Анна Самсоновна, как всегда в таких случаях делила, да раздумала. Она пошла в горницу и упала лицом в подушку. Плечи ее вздрагивали.
А Ирасим долго еще сидел в одиночестве у стола и думал о своем, невозвратно утраченном.
А Бархудар Петрович Сыч по :своему размышлял о концерте цыган. В нем, в концерте, чудилось ему что-то подозрительное. «Циклоп! – а кого это они, эти тунеядцы, изобразили под Циклопом? – думал он. – Уж не начальство ли?»
«Ясно, что начальство, – думал он. – Это ж как божий день ясно. – Циклоп велит им пристать к берегу, не дает им ходу, то есть чтобы они, цыганы, не бродяжили, – а они, цыганы, его не слушают и уплывают».
«И сирены со сладкими голосами – это тоже начальство, – все больше убеждался в своей правоте Сыч. – Их тоже цыганы не слушаются...»
«Понятно, скитальщину со сцены проповедуют, – дальше осмысливал Сыч. – Бродяжничество! Ладно. Вам этот номер не пройдет. Я на вас, тунеядцев, бумагу напишу – всем достанется – и артистам, и Евдошке, это он все организовал...»
5
В гости к леснику Ирасиму наведались Одиссей с сыном Орестом. Отец приземист, костист, скуласт, смотрит весело и любопытно. Черная, с кучерявинками, с сединой борода аккуратно расчесана. То и дело поблескивают белые зубы. Сын его, Орест, во всем повторяет отца, но он молод, гибок, тянется еще вверх, в открытых, черных, как смородина, глазах, во всем лице, тонком и худом, затаенная грусть. Оба в бараньих, небрежно накинутых на одно плечо полушубках.
Ради гостей поставлен медный самовар, гости в переднем углу. Ирасим сам угощает гостей, а Анне Самсоновне, стоящей в сторонке, приказывает время от времени, что подать на стол.
Разговор сначала о погоде, о холодах, о том, что большой лобановский дворец пожирает много дров; Одиссей высказывается: дороговато табору обходится содержание дворца, – если бы на руднике-прииске нашелся какой-нибудь бросовый барак о пяти-шести комнатах, то он с удовольствием перевел бы туда табор... Поселиться же в разных избах, их много пустует, – тоже невыгодно.
– А почто невыгодно?
– Нам надо вместе работать, – не сразу отвечает Одиссей. – Собираться же из разных домов – хлопотно. А мы в одной большой зале шьем к лету паруса.
– Тогда жить вам во дворце, и нигде больше, – говорит Ирасим. – Лучшего помещения на Берикуле не сыскать. А насчет дров как-нибудь обойдетесь: сушняк недорого.
– Что верно, то верно, – соглашается Одиссей. – Зала нам нужна большая и опять же двор – дощаник рубить.
– А с материалом как у вас?
– А вот затем, Ирасим Илларионович, мы и пришли к тебе, – признается Одиссей. – Насчет материала мы пришли.
Цыгане молчат, ждут, что скажет в ответ лесник. А он пока осторожно молчит. Ясно, не откажет, учитывая их бесплатный концерт и то, что Армяна, жена Одиссея, гадает Анне Самсоновне бесплатно на яйце, но и так запросто разрешить с материалом Ирасим не может.
– Трудно по нонешним временам с материалом, – после молчания говорит Ирасим. – Строгости, охрана природы...
– Да нам ведь одно дерево.
– Знамо, одно, – говорит Ирасим, – Позапрошлый год срубили тоже одно – сосну на раздорожице, а Сыч, не тем он будь помянут, на меня с кляузой, пришлось объясняться.
– Снова объяснишься...
– Нет, Одиссей, нынче надо по-другому, – говорит Ирасим. – Так нынче обставимся, чтоб комар носу не подточил...
– Делай как хочешь, мы на все согласны, – говорит Одиссей. – Деньги нужны – внесем.
– Деньги нужны малые, – продолжает Ирасим. – Дело не в плате. Надо нам с вами составить бумагу.
– Давай составим, – соглашается Одиссей. – Распишемся, нам не трудно.