355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Елегечев » В русском лесу » Текст книги (страница 21)
В русском лесу
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:46

Текст книги "В русском лесу"


Автор книги: Иван Елегечев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Свидание с юностью

Рудник – прииск Берикуль

На руднике-прииске Берикульском я жил, можно сказать, долго – целых десять лет! Это было в тридцатых, в отроческие и юношеские мои годы. Оттого, должно быть, я смолоду и до сих пор не могу позабыть Берикуля. До чего же притягательны для нас те уголки на нашей большой земле, где мы почувствовали себя, где повзрослели, где открывали не только самих себя, но и целый мир! Не забыть мне никогда неповторимых красок тех закатов, темных августовских причудливых громад облаков: смотришь, бывало, на них, и чудятся тебе скалы, утесы, средневековые замки, песчаные барханы, черные валы, – все, что подскажет тебе детская фантазия. Бывает, что на короткое время возникает из облаков фигура человека-великана, или страуса, или слона, или двугорбого верблюда. Спустя короткое время все это исчезает бесследно, тает, зато по небу разливается морская гладь, а по ней под белым-пребелым парусом скользит легкий, как пушинка, кораблик, а вдали, разумеется, есть и остров, на зеленой тверди которого теснятся сказочно стройные пальмы и кипарисы...

Чудесное, однако, было не только в небесах, но и на земле. На горе Сиенитной, что нависла почти отвесно над рудником-прииском, на высоте, в утесе, таился темный вход в Ледяную пещеру, – если осмелиться войти в нее с карбидной горелкой в руке, если углубиться в нутро земное, то вскоре очутишься в подземной галерее, где под мрачными сводами высечен в твердом, как железо, кремне трон, а на троне том восседает сам хозяин подземных недр – Горный Батюшка, или Горный Хозяин. Зачем он там восседает, зачем он время от времени появляется на поверхности, либо в шахте, либо на обогатительной фабрике, – обо всем этом узнаешь ты подробно, стоит присоединиться тебе к ватаге приисковых мальчишек или если попросишь об этом рассказать кого-нибудь из старых золотничников, которые всю жизнь провели в горах в поисках богатых россыпей и тяжелых самородков и которые знают все-все на свете...

Целыми днями, неделями, годами обследуешь ты все, что окружает тебя, мимо чего пройти тебе никак невозможно. Вот кузня горного цеха. Дуют, шумят без устали вентиляторы, разгорается уголь, старый кузнец, чумазый, в брезентовом фартуке и таких же рукавицах, выхватывает клещами, словно фокусник, шестигранный стержень из огня, швыряет его на наковальню, бьет по концу стержня молотом молотобоец; сам кузнец, оскалившись от великого усердия, стучит звонким молотком, – словно ловко сыграли, сделали свое дело, отбросили стержень, будто ненужный, в сторону, – а ты в этом шестиграннике узнаешь бур – такую необходимую вещь: этим буром сверлят в шахте, в камнях, скважины, закладывают в них взрывчатку, поджигают шнур, – гремит оглушительно подземный взрыв. Можно, конечно, грызть кайлой, можно дробить молотом «мочные» подземные жилы, – но это и трудно, и мешкотно. Куда проще, быстрей и легче применить динамитный взрыв: всего лишь одна секунда – и жила взорвалась, раздробилась на мелкие кусочки, успевай только собирай их да складывай в вагонетку.

А в дверях компрессорной, где умные машины накачивают в подземную глубь сжатый воздух – приводить в действие бурильные машины, а также и для облегчения дыхания людей, – тоже целый мир. И в шахтный ствол невозможно не заглянуть, чтобы ощутить на лице подземный холод, увидеть быстрый, бесшумный ход похожей на налима скипы, – в ней выдается на-гора́ руда и порода, – все-все манит, зовет, обещает, будоражит; каждый день приносит тебе что-то новое, голова полнится знаниями обо всем, что тебя окружает.'

Речка Кея (на карте она обозначена Кия), озеро Малый Берчикуль, полное карасей, Большой Берчикуль – это уже почти целое море, широкое и глубокое, в нем водятся окуни и щуки. Горная тайга, с далекой речкой Дудет, в которой любили жить налимы; поселок Американка, где всегда грохотала новая обогатительная фабрика, перемалывающая руду; другой поселок Лесотдел, где рубили рудстойку для шахты – все открывалось не в один день, а годами, прочно входило в мою жизнь; потому и вросло в душу, крепко засело в памяти, не вытеснить все это времени.

А в школе открывались мне иные, неведомые миры: Мадагаскар, Амазонка, саванны, водопады... Позабыв о компрессорной, кузне, о Кее и Дудете, я плыл вместе с великим путешественником Магелланом на его белопаруснике, огибая Южно-Американский материк, вместе с ним долго искал пролив и нашел наконец тот самый пролив, который назван Магеллановым. Однажды меня взял с собой Колумб на один из своих кораблей, и вместе с ним я открыл Северную Америку...

Много чего довелось мне открыть. Так открыл я для себя рудничную библиотеку, куда меня записали на имя матери, члена профсоюза горняков. Каждый день бегал я с отдаленной от центра улицы Выездной, где мы жили, в библиотеку, чтобы обменять за ночь прочитанную книгу на новую. И Гулливер, и великий целитель доктор Айболит, и красавица Земфира, и несчастные Жилин с Костылиным, и татарочка Дина, – где вы? Другие узнают о вас, другие вас любят, вам сочувствуют, но и мне никогда не забыть, не разлюбить вас!

Целых тридцать пять лет не бывал я на прииске Берикульском. Как уехал только-только начинающим жить, так и мотаюсь по белу свету вдали от своей малой родины. Жил я далеко, но всегда знал: я побываю вновь на Берикуле. Мысленно бродил я по горам, взбирался на крутые утесы, пробирался густыми пихтачами, залезал в старые штольни, с опаской поглядывая на заплесневелые от сырости, полусгнившие крепежные стойки. В воображении я сидел на утесе Сиенитном или «бродился», закатав штаны до колен, в каменистой речке, пытаясь поймать вилкою подкаменщика-бычка. И в тайге я бродил, и у костра ночевал, и со стариками разговаривал. И все только в воображении, целых тридцать пять лет!

И вот наконец я собрался и отправился. Ехал я в поезде, летел самолетом, автобус меня вез. Не доехал до рудника километров тридцать, пошел знакомой, много раз хоженной дорогой. Я шел, отдыхая и ночуя в мимопутных деревнях, у добрых людей. И что же узнал я? Рудник-прииск Берикуль вроде стоит на своем месте еще, но в действительности его уже почти нет. В недрах его, где когда-то добывался драгоценный металл – золото, кончились запасы, и производство свернули. Бездействует шахта, забои еще, правда, не затоплены, откачивается из них вода, но, слышно, недалек тот день, когда и эти работы прекратятся насовсем. Горняки разъехались по другим, дальним и ближним «золотым» шахтам, остались лишь в малом числе старики-пенсионеры. Нечего делать на руднике Берикуль, нечего там смотреть, не с кем встречаться и разговаривать. Так мне говорили в деревнях, где я останавливался. Что было мне делать? Возвращаться домой? Нет, я не мог вернуться, не побывав на Берикуле! И я пошел дальше...

Да, я пошел, – и не раскаиваюсь в этом. Старинный прииск Берикуль, где я вырос, был, есть и, пожалуй, будет всегда, хотя и истощились его подземные богатства, хотя и уезжают из него люди, отыскивая другие на земле места.

Лесник Ирасим
1

В те далекие тридцатые годы жил у нас на Берикуле дядя Илларион, личность весьма примечательная, знали его все от мала до велика. Помещался он с семьей в просторном, под свежим тесом доме на пересечении двух улиц – Луговой и Комсомольской, – перед палисадником его дома постоянно сидели приискатели – мужики и бабы, – ждали удобного часа, когда дядя Илларион, лесник, примет из них каждого по отдельности для беседы. Нужда в леснике была большая. Купить билет на заготовку дров, взять разрешение на шишкобой в кедровнике, узнать, где и сколько можно заготовить хмеля, получить участок на покос – все это можно было сделать только через лесника.

Мы – наша семья из трех человек: я, старший братишка и мать, – жили тогда, переехав с Выездной, на Стану – главной улице рудника-прииска, на взгорье. Жилье наше – избица шагов шесть в длину и столько же в ширину, пристроенная к длинному старому бараку, несмотря на свою крохотность, была холодная, как погреб, для сугрева ее зимой требовалась прорва дров. Обязанность по заготовке и вывозке дров из леса целиком и полностью лежала на нас с братом, мальчишках, которым едва-едва исполнилось десять – одиннадцать лет. Мать работала на тяжелой подземной работе в шахте, она кормила нас, и ей некогда было заботиться о дровах. А мы с братом учились в школе и добывали дрова, чтобы было тепло в нашем убогом жилье с дырявыми сгнившими стенами, на которых наседал пушистый иней-куржак.

Отца у нас не было: он умер в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, оставив нас одних, как говорила мать, мыкать злосчастное горе.

И мы с братом, лишенные отцовской поддержки и защиты, убежденные, что можем надеяться только на себя, а не на чужих людей, старались изо всех сил. Зимой мы обычно просыпались рань-ранью и, чтобы успеть до наступления второй смены в школе, не мешкая, отправлялись за дровами. Мы шли, волоча за собой за веревку сани, по Стану, улице Комсомольской, Выездной, взбирались на высоченную Осиновую гору и по проторенной, а чаще непроторенной тропе, нетронутым убродьем, барахтаясь по пояс в снегу, кое-как углублялись в заснеженный лес. При утреннем мраке мы выбирали сушину, подпиливали ее двуручной пилой, разрезали на кряжи и укладывали их на санки. Увязав кряжи на санках веревками, мы немедленно отправлялись домой. Один из нас волочил санки за веревку, другой подталкивал тяжелый воз сзади.

Вывозка дров из тайги – тяжелая работа, особенно в убродье, когда необходимо одолевать высокие сугробы, а дышать от холода нечем: стужа сковала не только деревья, и небо, и дорогу, но и воздух. Только выйдешь, таща за собой тяжелые санки на чистовину Осиновой горы, ударит в лицо плотный сивер, прожжет насквозь дыроватую фуфайчонку и стеженые штанцы, заледенит ноги, обутые в боты с калошами, – и заноют суставы, взломит болью надбровные дуги, в паху будто прокалывают шилом... Но воз с дровами не бросишь, его надо волочить, чтобы дома было тепло; опрокинутся санки на бок – надо поднять, заедут на спуске в сторону, уткнутся в набой – вытащи, а понесет их скоро-скоро с кручи под гору – сдержи, чего бы тебе это ни стоило.

Но это еще не все. Не все, даже если ты одолел и низину, и спуски, и сугробы. Вот выехал ты на Берикуль: по сторонам домишки, вьются синие дымки, подхватывает их сивер, разрывает в клочья, белеют заледенелые окошки, брешут от ярости на стужу собаки. Теперь надо умудриться безопасно проехать по двум улицам – Выездной и Комсомольской – тогда ты будешь дома. Дорога торная, разъезженная, ехать по руднику-прииску легко, но тут зато другая опасность – дядя Илларион.

И зачем он поставил свой дом на пересечении двух улиц – Луговой и Комсомольской? Не объедешь с дровами, не обойдешь его дом – все дороги мимо этого дома. То и дело дядя Илларион выглядывает из окошка сквозь чистые, ничуть не заледенелые окошки и видит все, что творится на улице. Везут сено – пусть везут, это его не касается. Везут медленным ходом динамит, красный флажок на дуге – признак опасного груза – пусть себе везут. И к рыбе, которую перебрасывают на рудник в короба́х, мерзлую, он совершенно равнодушен, и к ящикам, и к бочкам на санях у него никакого интереса. Но вот показался вдали дровяной воз – конный ли на санях, пешеходный ли на санках, он тотчас хлопнул дверью, он стоит уже на дороге, в шапке, в фуфайке, с молоточком лесника в руке.

– Ага, вот и дровишечки, – ласково выговаривает он, велев возчику остановиться. – Вижу, все вижу, а насчет билетика как? Форма, порядок требуется для выгоды государственной... Нету, говоришь, билетика на дрова, не куплен заранее, – что же делать будем, а? Придется, видно, про́токол составить, без этого никакого порядку не будет.

И начинается разговор. Дядю Иллариона упрашивают, убеждают, доказывают ему свою правоту, но он остается неумолим. Встреча с лесником обычно заканчивается тем, что воз ставится обочь дороги, возчик уныло плетется в дом лесника, где составляется протокол. После того лесник, провожая возчика, еще раз выходит на улицу. Стучит молоток, на срезах березовых кряжей появляются выбоины «ОП», что означает, кажется, что дрова опечатаны, то есть пускать их в топку пока нельзя...

И нас с братом всегда встречал лесник. Ни разу такого не было, чтобы навстречу нам не вышел дядя Илларион.

Высокий такой, узкоплечий, с бородкой клином, как у Калинина, с серыми смеющимися глазами, дядя Илларион помахивал молоточком лесника, выговаривал нам с братом весело и ласково.

– А, братушки-ребятушки, это в который раз вы мне попадаетесь, – говорил дядя Илларион. – И опять, смотрю, без билетика. Помню точно, не брали вы билетика. Что же вы, братушки-ребятушки, забыли про форму-порядочек? Вижу, сушнячок срубили, но и за него положена плата. Недорого ведь, копейки за него платить, разве нельзя было билетик купить заранее, а? А я на вас штраф наложу, а он уж не копейками пахнет, штраф-то...

Брат на ласковую угрозу дяди Иллариона или молчит, набычившись, или бубнит грубовато: ну, и штрафуй, раз ты такой ехидный! Я же, спасаясь, вдруг начинал вытирать рукавицей лицо, громко швыркать носом.

– Отпустите нас, дядя Илларион, – упрашивал я слезно, – отпустите, мы в школу опоздаем. Нам еще обед надо сварить, мы одни, а мамка наша в шахте. Мы сиротки, пожалейте нас!

– Ладно, ладно, ступайте, – смягченно произносил дядя Илларион. – Ишь, сиротки, безотцовщина, значит...

Мы уходим, волоча за собой воз; дядя Илларион долго глядит нам вслед, качает головой, неизвестно о чем думает.

Ясно, он жалел нас с братом. По натуре, видать, он был человек добрый и жалостливый. Но зачем же, зачем, нам непонятно было, назавтра он, встретив нас на пересечении улиц Комсомольской и Луговой с возом сушняка, неизменно преграждал нам дорогу, помахивал молоточком и ласково журил:

– Вот и опять вы, братушки-ребятушки, мне попались!.. Форма, порядок, где же ваши билетики?..

И опять мне приходилось пускать для него слезу...

Крепко засел мне в голову и, наверное, в сердце добрый лесник дядя Илларион. Помнилась мне его речь, любил я, подражая ему, повторять, обращаясь к своим друзьям так же, как к нам, бывало, с братцем обращался дядя Илларион.

– Что, братушки-ребятушки, приустали? – говорил я на учениях товарищам солдатам, когда мы одолевали с полной боевой выкладкой какой-нибудь изматывающий нас пятидесятый километр. – Ничего, братушки-ребятушки, еще верст с десяток – и привал.

На фронте я воевал в разведке. Я был крепок, мускулист, меня назначили в группу захвата. Бывало, хитростно подползешь к переднему краю и, прежде чем в назначенное место швырнуть связку противотанковых гранат, привстанешь, размахнешься и обязательно пробормочешь мысленно или шепотом: «Получайте, братушки-ребятушки, билетики, сушнячок, форма-порядок требуется!» – а потом уж вслед за взрывом врываешься в расположение врага, чтобы схватить оглушенного ганса-фрица.

– Эх, братушки-ребятушки!..

Подо Львовом, когда мы долго стояли всем фронтом перед дальнейшим наступлением, я получил письмо от матери с рудника Берикуль, в котором она подробно прописала о том, как не стало на свете дяди Иллариона.

На фронт дядя Илларион не угодил, возможно, по болезни, возможно, на него была наложена бронь. Он по-прежнему был занят дровами да покосами. Ходил он по домам, продавал красноармейкам порубочные билеты, налагал штрафы, делил по весне покосы, пил брагу, которой его угощали, выслушивал упреки и ругань со стороны шумливых баб, не желавших подносить ему брагу в стакане, а также и выполнять его законных требований.

Был в войну близ Берикуля, в Сосновке, совхоз-колхоз, а может, подсобное хозяйство, где сеяли хлеб и репу, брюкву и льны. На горе Осиновой, на чистовине, стояла по осени кладь, дожидаясь обмолота. Обнаружилось: кладь убывает, ночью приходят воры и обмолачивают снопы. Поймать воров вызвался дядя Илларион.

«...засел Илларион, – сообщала в письме мать, – на соседний стог сена, сидит ночью, ждет, как покажутся хлебные воры. Долго, видать, дожидаться пришлось караульщику, до смерти захотелось ему покурить. Тут и вышла беда: стог возьми да и загорись. Иллариону-то надо было катышком со стока скатиться, а он стал огонь затаптывать, плясать на нем. Видели ночные свидетели: стог пластает огнем, а на его вершине человек приплясывает... Так сгинул лесник Илларион, упокой, господи, душу его!..»

2

Лесник Ирасим, – сын дяди Иллариона. Его я помнил смутно: сказывалась разница в возрасте – семь лет. Я еще доигрывал последние перед войной мальчишечьи игры, а он уже служил в армии, учился колоть штыком, бить прикладом. Ничего почти не слышал я об Ирасиме (по-настоящему его звали Герасимом) и в течение тех тридцати с лишним лет, пока я жил своей жизнью вне Берикуля. Узнал я об Ирасиме в эту последнюю поездку на рудник, уже запустелый...

До войны Ирасим работал в шахте отпальщиком: закладывал в скважины взрывчатку, протягивал бикфордов шнур, поджигал его и убегал прочь по забою. Получался взрыв: сыпались каменья, их дробили молотом и отвозили в вагонетках к стволу, чтобы выдать на-гора.

Еще в юности до армии довелось Ирасиму спознаться с бедой: случайным взрывом – «недочетом» – ему пальнуло в лицо, отчего остались порядочные отметины. Долго лежал он в больнице среди больных и увечных, может, не до конца, но все же довелось ему познать горе людское, постичь чужую боль. И в госпитале он долго лежал после ранения... Во всяком случае, когда после войны он, демобилизованный по ранениям, вернулся на Берикуль и стал работать заместо отца лесником, вдруг исчезли дровяные штрафы. Как и отец, Ирасим распределял покосы и определял порубочные деляны, проверял дровяные возы, но эта работа исполнялась им мирно, по-доброму, бесштрафно, без обоюдного недовольства, обид, слез и озлобления. И старший лесничий, время от времени приезжавший для проверки, диву давался, как такому леснику, каким является Ирасим, удается наладить на Берикуле порубочную дисциплину и вместе с тем выполнять финплан...

Мягкость и слабохарактерность – главная черта Ирасимовой души. Не обидеть бы кого да не огорчить – вот чем он руководствовался в своей работе. Оказать посильную помощь нуждающемуся, облегчив его участь, – вот к чему он стремился... Был у него брат Аполлинарий, старше его годами лет на десять, погиб от разрывной пули, как сообщали взводные товарищи брата, под Великими Луками. Остались после погибели Аполлинария вдова Анна Самсоновна да трое сирот. Вернувшись с войны, Ирасим поселился в отцовском доме, а потом, когда умерла мать, объединил хозяйства погибшего брата и свое в одно. Произошло это по общему согласию с Анной Самсоновной. По согласию и, может, по любви сошлись они и стали жить супружески. Их не осуждали: война, унесшая много жизней, честное вдовство строгой в поведении Анны Самсоновны, трое сирот, которых требовалось растить, а также и неустроенность семейная самого Ирасима. Пусть живут, раз так у них получилось, думали люди, и пересуды, возникнув однажды шепотом, тотчас и заглохли, будто их не было.

С тех пор прошло тридцать с лишним лет. Пятерых детей вырастили Ирасим с Анной Самсоновной. Сыновья закончили в Томске институты, разъехались по местам назначения на работу, дочки тоже выросли, выучились, стали детными женщинами. Вдвоем остались Ирасим с Анной Самсоновной, живут дружно, в согласии, в лесных делах жена – первая помощница мужу. Вместе отмеривают покосы, вместе заготавливают корм для своей скотины. Вместе ладком ходят в гости по большим праздникам и, бывает, в два голоса выводят протяжные песни. Только, рассказали мне, случится на тех гулянках, что какой-нибудь подпивший мужик пустится вприсядку, Анна Самсоновна обязательно не утерпит: платочек из-за рукава достанет и начнет вытирать повлажневшие глаза. А почему так, всем ясно: Аполлинарий в свое время был отчаянный плясун...

И еще жалуется, бывает, Анна Самсоновна на мужа: любит-де Ирасим их совместных дочек больше, а к ее сыновьям вроде относится с прохладцей. Анну Самсоновну за такую жалобу обычно журят: грех-де тебе, баба, обижаться на мужа, честный, добрый, троих племянников-богатырей вырастил, отца им заменил. Не он, Ирасим, то кто знает, как бы их судьба обернулась. «И то верно, – тотчас соглашается Анна Самсоновна. – Зря я на него наговариваю».

Единственная неурядица в семейных делах у Анны Самсоновны и Ирасима – это обоюдная ревность. Хмурым делается Ирасим, когда жена при виде плясуна плачет. А Анна Самсоновна потихоньку горевала: неодинаковая любовь у Ирасима к родным детям и племянникам...

3

Приветливые хозяева Анна Самсоновна с Ирасимом угощают меня чаем.

Дом Коростелевых – на перекрестке двух улиц – Луговой и Комсомольской – в пору моих юных лет был высокий, под свежим тесом. Сейчас он врос в землю, даже скособочился от времени, сгорбатился, как старик дряхлый, подернулся зеленоватым мхом. Под окнами черемуха осыпает листву, горит густо рябина. Изба вещами заставлена: широкая железная кровать, комод, гардероб, стол круглый посередине, в простенке – рамка, за стеклом – карточки, фигурки стоящих и сидящих людей, улыбающихся и печальных – Аполлинарий в форме солдата, дядя Илларион с бородкой, как у Калинина.

На столе медный самовар поет с подвывом, похоже, собачонка на морозе поскуливает. Ирасим сидит напротив меня, наружностью он смугл, черен, как все люди, большею частью находящиеся на воздухе. Шея сухая, жилистая, в морщинах, что старый, поношенный сапог. Глаза круглые, серые, смотрят умно, по-молодому, губы добрые, тончают, подсыхают к старости.

Анна Самсоновна, в сравнении с мужем, выглядит старухой, ей за шестьдесят. Тоненькая, сухая, горбатенькая. Как у всех худых в старости женщин, лицо у нее изборождено морщинами, глазки узкие, светлые, два передних зуба торчат. Что говорить, Анна Самсоновна не выигрывает от сравнения с мужем. Смотрела она вниз, будто в чем-то провинилась...

Разговор за столом, как всегда, на разные темы.

– Видел ли, сколько домов-то позаколочено? – спрашивает меня тоненьким, почти детским голоском Ирасим. – Нету людей, кто куда разбежались. Как золото в горе кончилось, так люди кто куда. На днях еще один дом заколотили напротив, теперь в соседях у нас никого не осталось.

– А кто уехал?

– Да Марея Кузнечиха, – охотно отвечает Ирасим. – Поди, не забыл? Трое, поди, помнишь, Кузнецовых было: Александра, Михаила да Павел, бурильщик. Александра с Михайлой сразу после войны, как вернулись с фронта, выехали, а Марее ехать было некуда: муж убитый, дети малые, куда с оравой кинешься. Пока поднимала детишек – состарилась.

– Марея Кузнечиха давно бы уехала, – вступает в разговор, подсев к самовару, Анна Самсоновна. – Дети зовут к себе – внучат нянчить, да со стороны ей была помеха.

– Какая помеха?

– Ирасим ей помеху учинял, – сказала Анна Самсоновна, кивнув головой на мужа. – Все уговаривал: останься! – она и откладывала с году на год выезд, покуда ныне не собралась.

Я молчу. Мне, конечно, интересно знать, почему отговаривал Ирасим Марею Кузнечиху, чтобы она не уезжала из Берикуля, но я боюсь быть нескромным. А Марею Кузнечиху я даже очень хорошо помню. Это была маленькая, юркая женщина с носиком пуговкой и смеющимися глазами. Детей ее, тогда малышей, я не помню, а она сама так и стоит перед глазами: согнулась в три погибели, тащит за собой на санках возок сена или дровишки...

– Верно, было такое, уговаривал, – подтвердил Ирасим. – Работа у меня такая... – И, обращаясь ко мне: – Людей нету, работать в лесу некому, каждый человек, даже старик, который мне хочет помочь, для меня дорогой человек. Марея же Кузнечиха ловко так сосновые семена собирала. Такой работницы мне не найти, – с кем теперь я план по семенам выполнять буду?

– Семена, семена! – недовольно выговорила Анна Самсоновна. – Не в семенах тут дело, она детям своим позарез нужна... По нонешним временам без няньки не обойтись.

– Старая песня – надоело! – отмахнулся Ирасим. – Няньки, пеленки...

– Вот и поговори с таким, – недовольно сморщилась рассерженная Анна Самсоновна. – С одного взгляда видно, какой из него родитель: черствая душа!

За столом водворилось молчание. Ирасим цедил, причмокивая, с блюдца горячий, густой чай; Анна Самсоновна с несчастным лицом смотрела в сторону. Чувствовалось, что затронутая в разговоре тема была больная. Мне хотелось начать о чем-нибудь другом, чтобы не было за столом этих гнетущих пауз, и я, наверно, нашел бы, о чем спросить Ирасима, но снова заговорила Анна Самсоновна.

– Нас ведь тоже, – заговорила она, обратившись ко мне, – дети к себе зазывают. У старшего сына двоешки, а они оба с женкой работают. Зову старика: поехали – поможем, – не хочет. Уцепился за этот рудник – не оторвешь. А чего тут сидеть! Все уезжают, а мы разве хуже!

– Никуда я отсюда не поеду! – решительно говорит Ирасим. – Хошь – уезжай, а я здесь навсегда останусь.

– Вот и дурак! – сердилась Анна Самсоновна. – Старик уже...

– Я пока не старик...

– Вот и врешь, – выговаривала Анна Самсоновна. – Может, видом ты еще и молодой, а нутром трухлявый. В саму пору тебе возле детей обогреваться.

– Свой очаг греет...

– Очаг, жизнь мою ты заел... – Анна Самсоновна зашвыркала носом и стала вытирать лицо коротким фартучком.

Я не пытался встревать в ссору между супругами, скажу лишь, что я не мог поддержать Анну Самсоновну. Я попытался отвлечь супругов: стал расспрашивать про одних-других, кто меня интересовал: Баркины, Кретовы, Лугачевы, – где они? – Ирасим отвечал неохотно; Анна Самсоновна и вовсе скрылась за перегородкой.

Отложив беседу до другого, более подходящего случая, я попрощался, оставив Коростелевых одних.

4

Анна Самсоновна, узнал я, давно уже точит Ирасима за детей – не за дочек, которых, как ей кажется, он любит больше, чем племянников, посылки им шлет в Алма-Ату, где они проживают со своими семьями, а за своих детей, рожденных ею от первого мужа Аполлинария. Началось это еще с первых послевоенных лет, когда Анна Самсоновна сошлась с Ирасимом для совместной жизни. Закапризничает, бывало, парнишка или проказы устроит, Ирасим строго прикрикнет, – у матери обида, на глазах слезы. Ночью Анна Самсоновна выговаривает мужу: характер у тебя злой, Ирасим! Не любил ты, видать, своего брата Аполлинария, раз к детишкам его такой жестокий.

– Не жестокий я, – отговаривался Ирасим. – А для детей строгость нужна.

– Это зло, а не строгость! – не соглашалась Анна Самсоновна. – Зря согласилась я с тобой жить: не видать моим детям от тебя добра.

– Ну и дура, – убеждал Ирасим. – Жалость у меня к детям, и к тебе...

– Жалость! – цеплялась Анна Самсоновна. – Вот оно что! Значит, ты из жалости... Ежли так, незачем нам с тобой проживать совместно.

– Замолчи, Анна! – упрашивал жену Ирасим. – Завтра мне вставать рано, ехать далеко. Дай поспать маленько, отдых телу требуется.

– Вот ты какой, замолчи! Отдых! – ворчала, всхлипывая, Анна Самсоновна. – Тебе правду в глаза, ты сразу с криком.

– Да не я, ты кричишь.

– Я баба, а ты мужик – и связываешься.

С норовом была Анна Самсоновна, с «карахтером», не раз собирал Ирасим свои вещички в фанерный чемоданчик, но как попадутся ему на глаза парнишки, сыновья брата Аполлинария, так жалость за сердце скребком скребет, и он вещички из фанерного чемоданчика выложит.

А потом свои дети народились, две дочки-погодки, появилась у Ирасима своя, настоящая семья, покинуть ее Ирасиму и вовсе стало невмочь. Да и Анну Самсоновну полюбил всей душой. Ко всем детям старался относиться ровно, хотя было это для него трудно: дочки росли тихие, послушливые, сыновья и озоровали, и грубили... Пока росли да учились ребятишки, приходилось много работать, чтобы накормить их и одеть: вспахивал громадный огород, сажал картошку и всякий овощ, возил «продукцию» на базар, стоял за торговым прилавком то с капустой, то с огурцами. И шишковать приходилось по осени – много заготавливал ореха, сдавал его заготовителю, а в иной год вывозил на продажу в город. Вместе с тем и лесное дело, за которое он получал небольшую зарплату, запускать было нельзя. Жилось Ирасиму трудно, ни минуты отдыха не знал Ирасим, подымая на ноги пятерых детишек.

Года за два до моего появления на руднике в семье Коростелевых случилась беда: чуть было Ирасим не схлопотал срок. Лесничество предъявило большой план по заготовке метельника – березового хвороста на метелки. План – закон, его надо выполнять. Нет рабочих! – все равно выполняй, чем в городах будут дворники подметать улицы, если не будет метелок?.. Вооружившись топором и ножом, Ирасим отправился в лес на своей лошадке. Целый день он работал, рубил и резал березовые ветки, увязывал их в круглые пучки бросовой алюминиевой проволокой. Приехал вечером поздно, озябший на ветру, голодный. Свалил воз в ограду, распряг лошадь, зашел в избу, довольный, что рабочий день его закончился, что он уже дома, в тепле, сможет наконец отдохнуть от продолжительной работы. Однако удивился он, и гнев охватил его, как это иногда случалось с ним, когда он не застал дома жену, а на кухне на холодной печи нашел он лишь чугун с отварной водой, остывшей за день. С утра, видать, где-то гостила Анна Самсоновна.

Вскоре жена появилась. Она была веселая, ее старое, морщинистое лицо сияло в счастливой улыбке. «Ага, приехал, – заговорила она, показывая два передних, еще не выпавших зуба. – А я у Мареи Кузнечихи засиделась. Письмо пришло, карточку большак прислал, смотри: сам и она, молодые, сидят, а тут внучатки...»

– Ты меня сначала для порядку покорми, – с трудом сдерживая ярость, сказал Ирасим, – а потом уж и карточки показывай.

– Ох, ох, он даже карточку посмотреть не хотит! – тотчас завелась Анна Самсоновна. – Ишь, какой самолюбец!

– Замолчи, курва, – взревел Ирасим, – а то вдарю по носу!

– Бей, постылый, бей хоть до смерти! – вопила Анна Самсоновна. – А ты для меня все одно постылый. Был бы жив Аполлинарьюшка, я за тебя и в жизнь не вышла.

Не стерпела Ирасимова душа, зашелся он весь гневом, размахнулся и ударил Анну Самсоновну кулаком. Вроде некрепко ударил, а она на пол повалилась, сделалась без сознания...

Анна Самсоновна долго лежала в больнице, ей лечили переломанную ключицу. А потом состоялся суд. Не сама потерпевшая подала на суд, об этом позаботилась больница. Сняли допрос, посадили Ирасима на скамью, стали судить, стыдить, выговаривать. А когда запахло сроком отсидки, Анна Самсоновна, отвечавшая на вопросы судьи, завыла, запричитала, стала уверять, что сама довела до злости мужа, упрашивая простить Ирасима...

Суд не простил, – пришлось Анне Самсоновне срочно ехать в район нанимать адвоката.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю