Текст книги "Во имя отца и сына"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Когда у Поповина возникли подозрения об измене жены, он решил проверить свои предположения. Нет, он не пал так низко, чтобы самому шпионить за женой. Ефим поручил это своим подручным, которые за деньги готовы были на все. И "мальчики" доложили: точно, встречается с неким юнцом Мусой Мухтасиповым на квартире у гражданки такой-то в Серебряном переулке на Арбате. Ефим Поповин рассвирепел: "Как? За мои деньги, с каким-то щенком?! Уничтожу!"
Кого уничтожать – жену или щенка, он не сразу решил. А когда прошла первая вспышка, Ефим зарыдал. Было до боли обидно: поил, кормил, холил, как принцессу одевал. Все для нее предоставил, все, что другие, может быть, будут иметь только при коммунизме (именно таким представлял себе Ефим Поповин коммунизм). И на тебе – черная неблагодарность! Конечно, убивать ее Ефим не собирался, а любовника тем более. Просто он выгонит ее, пусть выматывается из Москвы в свою Полтаву. Пусть попробует, пусть поживет одна, без Ефима. "Наталка, – сказал он ей решительно и спокойно, – я все знаю. Я тебя не виню, хоть ты и поступила, как последняя сволочь. Но я не могу больше находиться с тобой под одним одеялом. Уходи. Уходи немедленно".
Он ожидал, что она разрыдается, бросится на колени и скажет с мольбой: "Прости". Но вместо этого – о, современные женщины! – Наталка-Полтавка повела подкрашенной бровью, сделала ямочку на тугой розовой щеке и сказала с преступным хладнокровием: "А почему бы не тебе уйти?" Ефим даже обалдел от такой наглости и не сдержался, закричал: "Вон!" – указав куцым перстом на дверь. Она не двинулась с места, только ухмыльнулась и между прочим заметила: "Дурак ты по самые уши, вот что я тебе скажу. Не уйдешь по доброй воле – выведут и силой водворят в особняк далеко от Москвы. Понял?"
Как тут не понять – он отлично понял довольно прозрачную угрозу и во второй раз заплакал. А потом все утряслось-уладилось. Ефим понял, что можно и под одним одеялом мирно сосуществовать, и повторил себе чьи-то слова: "Подумаешь, что за беда – будут деньги, будут девки". А деньги у него всегда водились. Он даже представить себе не мог, как это при коммунизме люди будут жить без денег. Нет, это невозможно! Вы представьте себе даже такой обыкновенный случай: день рождения у приятеля, ну, скажем, как сегодня, под Новый год у Николая Гризула. Надо нести подарки. А ведь они денег стоят. Один принесет, другой и третий. Разные подарки принесут. Не будь денег, как определит именинник, чей подарок дороже. Вот Алик Маринин – он непременно подарит какую-нибудь чисто символическую, копеечную безделушку "со значением". А старик Арон – тот вообще ничего не принесет, предоставит исполнить этот не очень приятный обряд своим детям. А дата кругленькая, шестьдесят лет. До них надо дожить.
В самом деле, Арон Герцович, например, и на этот раз ничего не преподнес. Правда, он приехал вместе со своим сыном и невесткой в собственной "Волге" и те подарили хозяину тяжелую серо-мраморного цвета трость, сделанную во Вьетнаме из рога буйвола. "Только роговой дубины и не хватало Гризулу для полного счастья", – иронически подумал Поповин. Столкнувшись с Герцовичами в прихожей, Ефим подождал, пока они пройдут в гостиную, затем порывисто обнял именинника, по-братски расцеловал и сказал:
– Шестьдесят лет – это много. Не каждому суждено дожить до такой даты. Ты не бросил курить? Нет? Ну и кури на здоровье. – И с этими словами сунул ему золотой портсигар, наполненный сигаретами "Друг".
Да, Ефим Поповин отлично изучил друзей Гризула, знал, кто чем дышит и кто на что способен. Привычным взглядом он окинул круглый ореховый столик в прихожей, заваленный подарками, и почти безошибочно определил, кто что принес. Иронически подумал: "Глина, стекло, фарфор. Глупо. Хлам, ни на что не годный".
– Вы один? – с деланным удивлением спросила Светлана Ильинична и задала ненужный вопрос: – А что с Наталкой?
– Ай, так… Плохо себя чувствует. Нездоровится, – вяло отмахнулся Ефим и шаром вкатился в кабинет, полный гостей. Он остановился у порога, сделал общий поклон. Глаза привычно обшарили комнату и остановились на мужчине, с виду довольно моложавом и добродушном. Ефим Евсеевич бесцеремонно всматривался, точно спрашивал: "А ты кто такой? Всех остальных я знаю".
"Новенький" внешне ничем не выделялся. Он не был изысканно одет, как другие, держался скромно, даже чуточку стесненно. Гризул не отдавал гостю особого предпочтения. Вернее, не подчеркивал своего к нему особого расположения, чтобы не обидеть других, и Ефим сразу определил: важная особа. Гризул познакомил их:
– Борис Николаевич, наш новый директор завода, – Ефим Евсеевич Поповин.
Они пожали друг другу руки и обменялись дежурными улыбками. Впрочем, у Поповина улыбались только толстые линялые губы, а заплывшие жиром глаза холодно светились в узеньких щелочках, оценивая нового человека. "Простоват, – решил он. – Такого Гризул легко обведет вокруг пальца".
Николай Григорьевич занимал квартиру из четырех комнат в кооперативном доме: кабинет сына Макса, комната дочери Клары, студентки первого курса МГУ, спальня родителей и столовая, отделенная от кабинета Макса раздвижной стеклянной перегородкой.
Нынче перегородка распахнута настежь, и в образовавшемся большом, почти сорокаметровом зале накрыт стол на двадцать персон. В нише балкона сверкает разноцветными гирляндами нарядная елка. Изящная, привезенная из Франции модерн-люстра (без банального хрусталя) погашена. Через всю стену столовой – лесенка полочек по диагонали из угла в угол, от пола до потолка. На полочках забавные безделушки, томик стихов Евтушенко, Назыма Хикмета. На стене портрет Ремарка, рисунок Пикассо, вырезанный из журнала. Стена кабинета Макса – сплошной книжный стеллаж.
На столе, просторном, широком, во весь зал, – филиал гастронома.
Перед тем как сесть за стол, Светлана Ильинична внесла в зал маленького засушенного настоящего крокодила с хищным оскалом зубов. Чтобы гости получше могли рассмотреть оригинальный подарок, включила люстру. Указывая глазами на кинорежиссера Евгения Озерова, сообщила:
– Это Евгений Борисович подарил. Из Гвинеи привез. Правда, интересно?
Гости с любопытством рассматривали заморскую диковинку, а Ефим Поповин с глубокомысленным видом скептически сказал:
– Да, это, конечно, лучше, чем живой крокодил. Мертвый враг всегда лучше живого. Кто это сказал?
За стол сели часов в десять, и, пока Новый год шагал к Москве по заснеженной сибирской тайге, не было конца тостам за здоровье Николая Григорьевича. Пили за его шестьдесят славных лет, за его прошлое, настоящее и будущее, за то, что он живет на этом свете, украшая землю своими делами, за его милую жену и деток, достойных своих родителей. Детки, правда, отсутствовали. Они встречали Новый год в своей компании за городом, на даче Ефима Поповина. Отдав должное имениннику, постепенно перешли к другим тостам и прежде всего заговорили об искусстве и литературе, должно быть, потому, что эта область считается доступной почти всем мало-мальски культурным и образованным людям.
Именинник спросил "министра культуры" (так здесь называли Александра Маринина), что нового на его фронте. Польщенный тем, что его назвали "министром культуры" в присутствии директора завода, так сказать, его непосредственного начальника, Александр Александрович, или просто Алик, бойко ответил:
– В арабской академии в Багдаде какие-то неизвестной породы черви-точильщики пожирают редчайшие древние книги. И ничего сделать нельзя. Жрут – и точка! Как вам это нравится?
– Дустом травить надо, – просто и без всякого удивления ответил Герцович-старший, бритоголовый сухонький старик с печальными глазами на усталом, иссеченном мелкими морщинками лице. Все это он считал мелочью, житейской суетой, на которую не стоит тратить ни сил, ни здоровья. Проблемой всех проблем для него был один-единственный вопрос: будет ли сохранен мир на земле, Все остальное – пустяки.
– Эврика, Арон Маркович! – вскричал Алик Маринин. – В том-то секрет, что нет никаких средств борьбы с этими червями-точильщиками. Своего рода шашель. Гибнет древняя культура, цивилизация!
– Подумаешь, потеря, – вступил в беседу Поповин. – Кому нужны старые книги? Тут новые читать некогда. Может, есть смысл и нам завести этих червей?
– Не в том дело, сам факт потрясающ! Никаких средств борьбы, а? Вот это здорово! – уже не с сожалением, а с восхищением продолжал Маринин, возбужденно размахивая руками.
– Ну и что же? Как будто мало в жизни потрясающего, – сказал театральный режиссер Михаил Савельев. – А вы знаете, что в мире обладает самой могучей энергией?
– Бык или солнце? – иронически отозвался Златов.
– Представьте себе, ни то, ни другое. Космические лучи, – уточнил Савельев.
– А разве не солнце их источник? – полюбопытствовал Иван Петров.
– В том-то и дело, что нет. А что именно – никто не знает. Откуда такая бешеная энергия?
– Ее выделяют взорвавшиеся звезды, – авторитетно произнес Николай Григорьевич.
– Вы так считаете? – спросил Златов, склонив набок тяжелую голову.
– Не я, а крупные советские ученые: Шкловский и Гинзбург.
– Все это чепуха, гипотезы, – отрубил Златов.
Но всезнающий и неумолкающий Алик Маринин никому не хотел уступать пальму первенства. Он считал своим долгом говорить, заставляя других слушать. Тем более это было важно в присутствии директора завода, на которого директор Дома культуры должен произвести неотразимое впечатление. Тогда ему, Алику Маринину, плевать с космической высоты на какого-то ортодокса Глебова, будь он хоть трижды секретарь парткома. В конце концов, сколько сменилось этих секретарей на памяти Алика! Он же, как руководил культурным очагом завода, так и будет руководить, пока сам не сочтет нужным оставить этот скромный, но пока устраивающий его пост. И Маринин щедро угощал не очень остроумными анекдотами.
Потом марининский "конферанс" запивали французским коньяком "Наполеон" и венгерскими винами "Токай" и "Бычья кровь". Потом спорили, какая водка лучше, демонстрируя свои познания в этой области. Именинник считал лучшей японскую саке, которую делают из риса; Поповин находил, что приятней грузинской чачи водок нет – все-таки из винограда гонят; Иван Петров хвалил виски, Арон Герцович – московскую с золотой медалью.
И только Михаил Савельев вообще не признавал никаких водок и пил сухие вина, из которых выше всех ценил терпкое болгарское "Мельник", единственное в мире.
– Оно делается из особого винограда, который растет в небольшом горном селении Мельник и больше нигде, – объяснил басом этот упитанный немолодой человек. Поведя орлиным взглядом, он внушительно добавил: – И представьте себе: вымирает этот виноград. И ученые не могут его спасти. Никак, представьте себе. Тоже уничтожает какой-то неистребимый паразит.
Прошлым летом режиссер отдыхал на Золотых песках близ Варны и слышал там такую легенду.
Тут снова Алик Маринин вступил в роль балагура и весельчака и, явно любуясь собой, спросил Поповина, в каких случаях падает авторитет высоких инстанций.
– Меня эта проблема никогда не интересовала. Большой политикой не занимаюсь: талантах нет, – наигранно отмахнулся Ефим, и Маринин сам ответил на свои вопрос:
– Когда высокие посты занимают низкие люди, – и загадочно взглянул на Ивана Петрова, будто на что-то намекал.
– Браво, браво!.. – визжали дамы и хлопали в ладоши.
– Остро и смело сказано! И главное, типично, – мотнул большой круглой головой Златов и, протягивая через стол тарелку, попросил: – Будьте любезны, подбросьте мне кусочек карбонату. Попостней, пожалуйста. – Затем к хозяйке дома, которая сидела рядом с ним: – Вчера в магазине встретил вашу невестку, Ларису. Так ее, сдается, зовут? Хороша девчонка.
– Вы уже бабушка? – всплеснула руками жена Бориса Николаевича, обратив свое удивленное лицо на Светлану Ильиничну.
– Матвей хотел сказать "невеста", – поправила мадам Гризул, переведя улыбчивый взгляд с жены директора на Златова.
– А какая разница? – чуть улыбнулся Златов. – "Невестка" или "невеста". Вы знаете, что сейчас ставится вопрос об упрощении русской грамматики. И давно пора. Меньше всякой путаницы будет…
– Иностранцам, конечно, тяжело, – поддержал разговор Озеров. – Вопрос об упрощении русской грамматики поставила сама жизнь. Теперь, когда в наших вузах столько иностранцев… Нет, это своевременно и крайне необходимо. Из всех иностранных языков русский самый трудный для изучения.
– Это потому, что он самый богатый, – походя заметил Арон Герцович. – Да, да. Это я вам говорю, как старый журналист, как оруженосец языка.
– Реформа грамматики давно назрела, – продолжал Озеров, не давая оборваться разговору на "тему дня".
В ожидании новогодней речи Председателя Президиума Верховного Совета включили японский транзистор. Передавался концерт по заявкам радиослушателей. Диктор сказала: "Персональный пенсионер товарищ Герцович просит исполнить песню "Хотят ли русские войны", Выполняем вашу просьбу, Арон Маркович".
Все дружески посмотрели на старика Герцовича, а он сидел сосредоточенно-строгий и, ни на кого не глядя, слушал.
– Прекрасная песня, – сказала Светлана Ильинична, когда кончилась мелодия и объявили новую песню, на слова Некрасова, "Меж высоких хлебов затерялося…", которая исполнялась по просьбе какого-то офицера.
– Песня, конечно, популярная, – произнес после хозяйки Борис Николаевич, – только, по-моему, сама постановка вопроса нелепая: хотят ли русские войны? Кто это спрашивает? Автор-иностранец? Ведь советскому человеку и в голову не придет такой вопрос: хотят ли русские войны? Ответ вовсе не надо искать у жены автора и тем более у вдов и матерей. И так все ясно каждому – не хотят!..
Директора завода перебила его супруга – белокурая, болезненная женщина с лицом серьезным и неулыбчивым:
– Погоди, Боря, дай послушать. – И добавила полушепотом: – Мама любила эту песню.
Но дослушать ей не дали: Алик Маринин вспомнил новую сенсацию: в США вышел роман Дейчера в трех частях о Троцком. Первая часть трилогии называется "Пророк с оружием", вторая – "Пророк без оружия" и третья – "Пророк в изгнании".
– Между прочим, – сообщил Алик, – в трилогии есть любопытные факты. Оказывается, оба сына Троцкого тоже погибли.
Гризул громко, неестественно тяжело вздохнул. А Герцович-младший, он же Михаил Савельев, как и подобает театральному деятелю, патетически сказал:
– Трагедия пророка! Чем не Шекспирова тема?! Я верю – придет новый Шекспир, и жуткая трагедия пережитых нами лет станет во всей своей чудовищной наготе перед оцепеневшим от ужаса зрителем!
Он сделал напряженную паузу и уставился хмурым взглядом в одну точку. Правая бровь нервически дернулась и изогнулась дугой, над переносьем глубже обозначилась морщина. Казалось, он уже видит в своем воображении некий трагический образ и репетирует роль.
– Когда? – рявкнул изрядно захмелевший Иван Петров и, как бык, остановил на Савельеве мутные, налитые кровью глаза. – Когда нас не будет? А я хочу сейчас.
Вдруг у Бориса Николаевича, сидевшего напротив Петрова, мелькнула несколько озорная и не совсем серьезная мысль. А что, если посмотреть на Гризула, исходя из принципа: "Скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты"? Друзья были здесь налицо, в качестве гостей. Причем они-то казались директору завода более понятными, чем хозяин дома, несмотря на то, что всех их, исключая разве Маринина, Борис Николаевич видел впервые. В Маринине ему не нравилась какая-то разухабистость. Непререкаемый апломб Александра Александровича всегда сопровождался снисходительной улыбочкой не глаз, а губ, подчеркивавшей превосходство. А это как раз и говорило об обратном, об отсутствии у человека большого ума. За внешней галантностью Маринина Борис Николаевич видел самоуверенного санаторского "культурника", не больше. Даже его остроты не смешили директора завода. И было непонятно, как этого не замечали остальные и принимали Алика всерьез, даже как будто с искренним восторгом. С искренним ли?
Наблюдая за Матвеем Златовым (Борис Николаевич не знал, что тот работает по хозяйственной части у скульптора Климова, и вначале принял его почему-то за маститого художника), он вдруг обнаружил, что скепсис его не что иное, как своеобразная маска, за которой надежно скрывалась энергичная натура с мертвой хваткой.
И в этот самый миг Борис Николаевич не увидел, а интуитивно ощутил на себе сверлящий взгляд жены Петрова, пикантной дамы то ли испанского, то ли греческого обличья, с изящно сложенной, стройной фигурой и красивым холодным лицом. Впрочем, о ее внешнем облике позаботилась не только природа. Неплохо позаботился об этом и супруг, судя по ее туалету. На ней все было просто и элегантно. В обществе на Беллу Петрову многие обращали внимание. Среди знакомых она слыла светской дамой, умеющей поддержать нужный разговор. Во всяком случае, в литературе круг ее познаний не ограничивался Кафкой и Сэлинджером. При необходимости (смотря по обстоятельствам) она могла щегольнуть дюжиной имен молодых западных писателей, твердо стоящих на позициях "анти": антиреалистов, антироманистов, антигероистов, антисюжетистов, анидиалогистов – словом, выступающих против всего на свете, в том числе и, пожалуй, в первую очередь, против здравого смысла. Белла владела тремя иностранными языками и работала переводчицей. Не в ТАСС, не в АПН, не в книжном издательстве, где, по ее словам, работали "переводчики-каторжане", не в журнале "Иностранная литература". Она работала переводчицей в довольно солидном учреждении, ведавшем зарубежными связями, работала с посещающими Советский Союз иностранцами, ездила за границу с советскими делегациями. Короче говоря, принадлежала к высшему кругу переводчиков и на редакционно-издательских трудяг смотрела с сожалением.
Борис Николаевич заметил, что глаза ее, большие, темные, со стальным отливом, смотрели на него сначала с любопытством, затем в них замелькали колкие огоньки неприязни. Ему стало неловко, и он перевел взгляд на Озерова, который танцевал с Ритой твист. В это время к нему подкатился сияющий Алик Маринин и, садясь рядом, любезно осведомился, делая удивленные глаза:
– А вы не танцуете?
– Для этого танца я слишком… консерватор, – ответил директор завода, найдя нужное слово.
– О-о, не верю, Борис Николаевич, – возразил Маринин. – Если б такое сказал товарищ Глебов…
Почувствовав в словах Маринина рискованное направление, Гризул решил прекратить их разговор.
– Друзья! Товарищи! – вмешался он. – Пожалуйста, к столу. Просьба занять места. – И уже к Борису Николаевичу, тоном, просящим прощения: – Скверная у нас привычка: даже в гостях не можем отрешиться от служебных дел и забот. Тоже нашли тему для разговора! Так могли и Новый год прозевать. И опять же был бы виноват секретарь парткома. К столу, товарищи, к столу. Прошу наполнить бокалы.
На даче Поповина стоял дым коромыслом. Во дворе разноцветными огнями сверкала большая заснеженная елка. Тут же на столе, под заснеженными елями, стояли бутылка коньяку, три рюмки и тарелка с бутербродами. Это для экзотики. В большом зале, освещаемом лишь неяркими сполохами камина, было шумно. За богато сервированным праздничным столом сидело двенадцать молодых людей: шесть девушек и шесть парней. Новенькой была Лада, дочь Константина Сергеевича Лугова, начальника цеха завода «Богатырь». Лада оказалась здесь случайно. Хотя – как считать – может, и не совсем случайно. Словом, из всех присутствовавших Лада знала только Юну Маринину, с которой второй год училась в одной школе и жила в одном подъезде. Константин Сергеевич Лугов, как и Александр Александрович Маринин, получил квартиру в заводском доме года полтора назад. В старой квартире, деревянном гнилом домишке в Марьиной роще, остался дедушка Сергей Кондратьевич. Не захотел переезжать, да и все. Не закапризничал, как это иногда случается с людьми его возраста, нет. Он был добрый, покладистый старик. Не поехал из-за сада, который когда-то давным-давно разбил возле своего дома. По правде говоря, в его саду на маленьком пятачке росли, сцепившись кронами, всего две старые яблони, очень старая груша, три молодые вишни, куст сирени и куст жасмина. И все же это был сад, лучший во всей слободе, гордость семейства Луговых.
Юна Маринина сама предложила Ладе встречать Новый год в одной компании, притом "до ужаса интересной".
– Будут художник, драматург, композитор, поэт и еще два славных мальчика – все знаменитости, будущие звезды, – убеждала Юна. Она была ровесницей Лады, хотя выглядела старше ее: вполне сложившаяся белокурая девушка с томным взглядом и чувственным ртом.
Ладе никогда не случалось бывать в обществе "знаменитостей". Предложение Юны ее заинтриговало, и она согласилась, осведомившись:
– А эти знаменитые, они что, с женами будут?
– С какими женами? Да ты что? – искренне удивилась Юна. – Это молодые ребята, в среднем лет по двадцать пять. Чудесные мальчики. Настоящие парни. Ты обалдеешь, Ладка!
И Лада в самом деле была недалека от "обалдения", потрясенная и очарованная непривычной для нее обстановкой. Загородный особняк в два этажа, наряженная натуральная елка во дворе, камин, свечи, полумрак, стол, сногсшибательная музыка, исторгаемая двумя магнитофонами (будто одного недостаточно), гавайская гитара и скрипка. Девушки и парни с необыкновенными именами: Аза, Лика, Эла, Юна, Дин, Хол, Радик, Макс, Артур. И все такие симпатичные, бесстрашные, умные, талантливые! Так смело обо всем судят. У Лады тоже редкие имя. Здесь это, пожалуй, единственное ее достоинство. А в остальном… Ну что она собой представляет, эта Лада Лугова? Тоненькая, стройненькая – это еще ничего. А лицо? Курносое, с веснушками, ни бровей, ни ресниц, все какое-то пшеничное, выгоревшее, и волосы огненно-золотистые. Недаром отец называл ее "золотая". И без маникюра: в школе не разрешают. Юна вот все-таки сделала ради такого случая. И ресницы Юна подвела тушью. А что такое Ладино простенькое бордовое платьице рядом с кричащими декольте? В нем Лада выглядит Золушкой, чувствует себя неловко, не перед размалеванными девицами с сигаретами в зубах, бесцеремонно рассматривающими ее, Ладу Лугову. Пусть рассматривают. Наплевать на них Ладе, ей, девушке с характером, гордой, умеющей постоять за себя. Девицы не очень нравились ей. Другое дело парни, тут Юна сказала правду: они настоящие и необыкновенные. Их можно слушать, ими можно любоваться, как сказочными принцами.
Лада догадывается: у каждой девушки есть мальчик. И у нее должен кто-то быть. Она еще точно не знает кто, потому что сидит между двумя парнями, и оба за ней ухаживают. Справа от нее – поэт Артур Воздвиженский, очень молоденький, почти мальчик. У него девичье лицо и голубые мечтательные глазки с беспокойным блеском. Темные волосы у поэта коротко пострижены, зачесаны челкой на лоб. Он много говорит и машет руками, как и все молодые поэты. Слева от нее сидит белобрысый подтянутый парень со скучающим выражением на лице. Может, это Евгений Онегин, а может, Печорин. Зовут его почему-то капитан Дин, хотя он, как сообщила Юна, никакой не военный, а просто студент МГУ. Но он тоже талантливый и умный. Юна сидит напротив – с драматургом. Лада слышала его имя – Макс Афанасьев, или просто Макс. Лада помнит кинофильм "Похищенная молодость". Там про девчонок и ребят, таких же, как они. Сценарий Макс писал. И пьеса его идет в театре – "Трое в постели". Лада не смотрела. Юна говорит: "Что-то потрясающее". А учительница истории Елена Ивановна Глебова назвала пьесу возмутительной пошлятиной. Кому верить? Лучше самой посмотреть и иметь собственное мнение. Главное, иметь собственное мнение. Макс самый старший здесь, ему уже под тридцать. Он похож на боксера, у него крепкие руки и тяжелый круглый подбородок. Клара, что сидит между композитором Радиком Грошем и художником Ильей Семеновым (тоже известным и, говорят, гениальным), оказывается, родная сестра Макса. Она дружит с Радиком. А Илья – с Авой, густо крашенной плоскогрудой девицей, которая без конца курит. Есть еще девушка Эла, пышная, с рыбьими глазами. Она много ест и пьет. Ухаживает за ней щупленький, тщедушный парнишка по имени Хол. А может, это его фамилия: тут ничего не поймешь.
По другую сторону от поэта сидит миниатюрная девушка с маленькой круглой головкой. Зовут ее Лика, она тоже знаменита, пишет коротенькие рассказы, которые называет то этюдами, то новеллами, то стихотворениями в прозе, печатается в журналах. Совсем недавно вышла в свет ее первая книжка под интригующим названием: "Голубое безумство". Хол сострил: "Глупое безумство". Но на его колкости здесь не обижаются. Лика довольно мила, интересна. Сама же она находит эти оценки изрядно заниженными, считает себя неотразимой, умной и талантливой. Она перманентно влюбляется в интересных парней, но те почему-то предпочитают волочиться за другими. Она уже успела пожаловаться Ладе, что еще не встретила человека, который по-настоящему сумел бы оценить в ней и женщину и поэтессу. И Лика, не теряя надежды, с чисто женской настойчивостью ищет этого человека. Осенью она была безумно влюблена в Дина – Дмитрия Братишку. Но и он скоро охладел к ней. Теперь она влюбленно смотрит на Артура Воздвиженского, самого модного поэта, из-за которого имел неприятности в райкоме Емельян Глебов. Но поэт после второй рюмки дарит одинаковые улыбки и белые стихи направо и налево: то Лике, то Ладе. Пожалуй, больше второй, чем первой. Это злит Лику и смущает Ладу: она не может понять, кто ж все-таки "ее мальчик" – капитан Дин или поэт? Вскоре Лада замечает, что она пользуется успехом у мужской половины, и это придает ей больше уверенности. Илья Семенов говорит ей через стол:
– У вас выразительное лицо, Ладочка. Вас никто не писал?
– Как? – не поняла она.
– Вы никому из художников не позировали?
– Нет, – смутилась Лада и покраснела.
– Отличный портрет можно сделать. Колоритный, – облизывая тонкие губы, увенчанные ниточкой черных усов, говорит художник. – Правда, ребята, великолепная модель? Для акварели. Огненные волосы, пламя!.. – Он щурит узкие с тяжелыми веками глаза, делая размашистые жесты худой рукой, точно набрасывая ее портрет.
Парни безоговорочно соглашаются:
– Да, здорово можно!..
Девушки смотрят на Ладу иронически, с явной неприязнью, точно они знают то, чего не знает эта завоображавшая наивная посредственность. Их взгляды говорят: "Ну что в тебе есть? Юность, свежесть? Это скоро пройдет". А поэт жужжит над ухом:
– Ты интересная. Хочешь, я посвящу тебе стихи? Для тебя одной. Нет, о тебе. Ну хочешь? – И не откладывая в долгий ящик, закатив глаза, пьяно импровизирует: -Ты янтарная роза. Ты осколок далекой эпохи, поднятый к нам балтийской волной. Ты туманность синей Галактики, ты частица Полярной звезды.
Лада смущенно улыбается, не зная, как ей отнестись к стихам поэта, тем более что стихи эти посвящаются ей. А Дин, наклонясь слишком близко к Ладе, говорит поэту с безобидной фамильярностью:
– Послушай, осколок галантной туманности! Может, лучше споем? Хол, гитару: старухи будут петь.
Лада озадаченно осматривается: где старухи? Потом спрашивает Дина:
– Какие старухи?
– Эх, старик, да ты еще совсем запеленатый, – отвечает Дин. – Старухи – это мы. Старики – вы. Все очень просто – наоборот. У нас все наоборот.
Хол выбирается из-за стола, подает Воздвиженскому гитару и, подойдя сзади к Братишке, говорит с гнусавой ленцой:
– Лада еще полуфабрикат. Прочти, капитан, ей лекцию, что такое мы. Клянусь мошной Рокфеллера, она принимает нас за так называемых стиляг.
– Ради бога, Ладочка, не сочти Мусик-Хола за обыкновенного стилягу, – дурашливо отзывается Братишка. – Нет и еще раз нет. Он знаешь кто? Он – подонок. А это высшая степень стиляги.
– Давайте потвистим, – предлагает Хол и обращается к Ладе, скривив тонкие губы. – А как наш полуфабрикат, умеет твистеть?
– Давай проваливай, полуфабрикат. Твист Ладочка танцует со мной, – небрежно цыкнул на него Дин, и Хол, оскалившись, удаляется к толстушке Эле. – Ты не обращай внимания на его манеры. Здесь каждый ведет себя, как хочет. Без условностей и церемоний. Так лучше. Тебе нравится здесь?
Она кивает. Потом, осмелев, спрашивает:
– А почему у вас такое имя?
– Меня зовут Дима. Ребята перекрестили: так проще и нестандартно. Дим много, а Дин один. Не считая американского государственного секретаря.
– А вы правда военный? – снова спрашивает Лада.
– И не мечтал. Почему ты решила?
– Капитан Дин. Почему капитан?
– Не знаю. Наверное, из-за предка. Он у меня генерал.
Ладе все нравилось: и новая песенка, и народная песня "По Дону гуляет", в которой вместо "По Дону гуляет" пели: "Подонок гуляет", и этот визг, и шум, и даже твист. И девицы теперь казались лучше. Из парней ей больше всех понравился Дин. А он, не в пример другим, с ней был сдержан, корректен и в меру любезен. Он даже не стал ее "просвещать", как это пытались делать другие. Но танцевал с ней.
Танцевал он великолепно, с вдохновением и мастерством.
А Хол только "просвещал" ее, а может, просто высказывался, излагая свое "мировоззрение".
– Гармония, гармония… А зачем? Почему у звезды должны быть одинаково равные концы? Условности, традиции. Кто их придумал?.. Господин. Для кого? Для рабов. Как цепи. Галстуки носят, бабочки и прочую мишуру. А смысл? Какой смысл в галстуке? Нелепость. Как брюки. Почему мужчина обязательно должен носить брюки? А может, мне юбка нравится. Есть же мужчины, которые носят юбки. Шотландцы или как их? Что, я не прав?
– У ну, – не то подсказал, не то просто прогудел в кулак Макс.
А Мухтасипов продолжал:
– Паспорта придумали. Как будто без паспорта человек не человек.
– За границей паспортов нет, – подтвердил художник.
– И правильно, – согласился Хол. – Памятников понаставили. А зачем? Жил поэт – умер, бац ему памятник. А мне он зачем? Я, может, не хочу на него смотреть и стихов его не читал. Мне он до лампочки.
Точно эстафету, его речь подхватила Лика. В ее потемневших глазах вдруг забегали злые огоньки, и она с каким-то ожесточенным наслаждением и ядом сказала:
– Господа выдумали для рабов слово "нельзя". Пользуются им, как хозяева, обучая своих собак: "Фу, нельзя!", "Бобик, фу!". То – нельзя, это – нельзя. Дома, в детском саду, в школе, в институте, на работе – везде только и слышишь это собачье "фу". Нельзя, нельзя, нельзя!.. Курить нельзя, пить нельзя, девушке пойти в гости или в театр в брюках нельзя. Возвращаться домой после двенадцати или не ночевать дома нельзя. Целоваться с мальчиком, который нравится, тоже нельзя! Да что это за жизнь? Что я – собака, моська какая-нибудь или рабыня, чтоб на меня везде кричали "нельзя"? Я человек. Я свободный человек цивилизованного мира. Я делаю то, что нравится мне. И мне наплевать, что кому-то мои поступки не по нутру. Мы идем к коммунизму, и не надо, чтоб на меня шикала каждая кухонная мещанка или выживший из ума персональный пенсионер.