Текст книги "Во имя отца и сына"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
У Ключанского были свои поклонники, в числе их Пастухов и Белкина. Одним импонировал веселый характер Вадима, независимость суждений, другим – его осведомленность, легковерно принимаемая за эрудицию. Роман и раньше смутно подозревал, что Вадим высказывает не свои, а чужие мысли, что он только добросовестный распространитель и пропагандист. Теперь Роман утвердился в своих догадках. Любопытно, что Ключанский раньше профессора Гаранина высказал мысль о гегемонии технократии. Не значит ли это, что и профессор был не оригинален. А звучит-то как: "гегемония научно-технической интеллигенции"! Это что ж, выходит, взамен гегемонии пролетариата? Далеко хватили.
Почему-то сейчас вспомнились слова брата о том, что рабочие бывают либо хорошие, либо плохие. Отличными ж могут быть только инженеры. Он всерьез так думает или повторяет слова тоже какого-нибудь "профессора"? Откуда такое барски высокомерное отношение к рабочему?
– Дед, а дед! – прокричал Роман брату, который занимался в соседней комнате.
– Чего тебе, внучек?
– Поди сюда на минутку. – И появившемуся в дверях Олегу: – Послушай, а какую же роль вы со своим профессором отводите рабочему в новой эре?
– Я вижу, тебя очень заело.
– • Еще бы: я ведь тоже рабочий. Поэтому мне интересно знать, что день грядущий мне готовит.
– Лично я никакой тебе роли отводить не собираюсь. А что касается профессора Гаранина, то он считает, что крылатая фраза "владыкой мира будет труд" уже изжила себя до некоторой степени, устарела. Ее надо заменить так: владыкой мира будет ум изобретателя.
И ушел к себе, не проявляя ни малейшего желания спорить. А Роман думал: интересно, как наш главный инженер относится к вопросу гегемонии технократии? Должно быть, положительно.
Мысль эта показалась смешной и наивной. Ее не хотелось принимать всерьез. И он решил, что брат, пожалуй, прав: все это пустая болтовня. Он не дал себе труда задуматься, откуда идет эта "теория", кто настоящий ее автор, зачем и кому она нужна. Однако через несколько дней Роману вновь пришлось столкнуться с чем-то подобным при довольно интересных обстоятельствах.
Как раньше было решено комитетом комсомола, заводская молодежь собирала материал по истории своего предприятия. Группами по три-четыре человека молодые рабочие беседовали с ветеранами, записывали их рассказы, смотрели старые семейные фотографии, разные документы из частных архивов – словом, все то, что так или иначе касалось истории завода и его коллектива. Комсомольцы помнили совет Глебова: главное – человек, рабочий, инженер, их трудовой подвиг; без показа людей никакой истории у нас не получится.
Длинная и узкая, в одно окно, комната комитета комсомола была полна людей. Табачный дым густой полосой тянул не в форточку, а в открытую настежь дверь. Все говорили разом. Было шумно. Старшие групп докладывали членам редакционного комитета о собранных материалах по истории завода. Иногда в разговор вступали сразу все участники групп, перебивая друг друга или дополняя старшего. Юля и Вероника рассказали о встрече с доктором технических наук, который до войны работал здесь на заводе в отделе главного конструктора. Кое-что из его рассказа девушки записали. Но главное – профессор обещал сам написать для истории завода нечто вроде воспоминаний.
– В общем, интересный дядька, – заключила Юля свой доклад. – Его бы, Роман, пригласить к нам на завод, встречу с молодежью организовать во Дворце культуры.
Роман молча кивнул и сделал себе пометку в блокноте. Затем докладывал Юра Пастухов. Вместе с Белкиной и еще двумя девушками они были на квартире у бывшей наладчицы завода, пять лет назад ушедшей на пенсию, Людмилы Федоровны Танызиной. Пастухов был взволнован, говорил несколько сбивчиво; ему то и дело подсказывала Белкина. И это его еще больше сбивало, он терял последовательность, забегал вперед и снова возвращался к началу рассказа.
– Ну, товарищи, доложу я вам – это не женщина, а целая книга. О ней роман писать надо! – говорил Пастухов, оглядывая всех ребят широко распахнутыми светлыми глазами. – Эпопея! Эпопея советской семьи.
– Героической семьи, необыкновенной, – поправила Белкина.
– А может, и обыкновенной, – не принял поправку Пастухов. – Отец ее, старый большевик, за участие в баррикадных боях на Красной Пресне в пятом году был сослан в Сибирь.
– Приговорен к пожизненной каторге, – вставила Белкина.
– Просто к каторге, – не согласился Юра. – Там и погиб. Мать ее работала на заводе здесь, в Москве.
– Только не на нашем, на заводе Михельсона работала. Там, где Каплан в Ленина стреляла, – опять добавила Белкина.
Пастухов кивком головы принял поправку и продолжал:
– Муж ее, Василий Ларионович Танызин, у нас начальником литейного работал. Это еще до войны. А когда война началась, со всем своим цехом добровольцем пошел в ополчение. Он погиб под Можайском осенью сорок первого. Трое детей у них было: Александр, Алексей и Маша. Старший, Александр, до войны шофером в Москве работал. Алексей в армии служил танкистом. Маша училась в школе. В первых боях с фашистами погиб Алексей. Александра призвали тоже в сорок первом. Он всю войну провел на фронте. Был дважды ранен. Начал рядовым под Орлом, а Болгарию освобождал уже майором. Погиб в Чехословакии весной сорок пятого. Не дожил до победы. В сорок втором Маша добровольно пошла в армию, окончила курсы радистов. Работала у партизан на территории Белоруссии и Польши.
– Нет, она была нашей разведчицей, ее в тыл врага на парашюте выбросили, – подсказала Белкина.
– В одном бою с фашистами она была ранена. Ее схватили, пытали в гестапо и потом убили, – продолжал Пастухов, а Белкина снова перебила:
– Есть письмо польских партизан к матери. Там описываются подвиги Маши.
– Да, очень интересное письмо, – подтвердил Пастухов и бережно развернул сверток, который он держал в руках, припасая его напоследок, да вот Белкина вынудила раскрыть преждевременно. В свертке были какие-то документы, грамота, фотографии. Все это Юра раскладывал на столе перед Архиповым. Пояснил: – Старушка оказалась доброй. Вот дала нам на время, с возвратом, под честное комсомольское.
И Юра по порядку стал показывать все, что предоставила им Людмила Федоровна. Вот довоенный снимок сына Алексея, опубликованный в армейской газете. Он в кожаном шлеме, высунулся по пояс из танкового люка. Добродушная улыбка во все лицо. Подпись под клише: "Отличник боевой и политической подготовки механик-водитель Алексей Танызин".
– Дома еще есть его портрет. Большая фотография в рамке, – сообщила Белкина, а Пастухов тем временем уже показывал довоенные фотографии Василия Танызин а.
Вот они вдвоем сидят рядышком с Людмилой Федоровной, еще совсем молодые. Вот он один, усатый, худолицый, внимательно и строго смотрит на вас: эта фотография была на Доске почета завода. А вот еще – совсем полинялая, желтая, один угол залит фиолетовыми чернилами: бравый молодой человек в кубанке, кожаной куртке и с маузером на ремне. Деревянную колодку маузера он поддерживает рукой, словно опасается, что эта столь существенная деталь не попадет в объектив.
– Брат Людмилы Федоровны, – быстро пояснила Белкина, – красный командир. Погиб в гражданскую войну под Перекопом.
– Нет, ребята, вы бы послушали эту женщину. Когда она рассказывала, у меня слезы… Вы понимаете, это такая замечательная семья, героическая…
– -А внук… Это фотография внука, – взволнованно сказала Белкина. – Посмотрите. Это единственный сын старшего Танызина, Александра. Он не помнит отца.
– Всего два года ему было, как началась война, – добавил Пастухов. – Окончил военное училище. Лейтенант ракетных войск. Москву охраняет.
– Она, Людмила Федоровна, его воспитала, – сказала Белкина. – А как старушка о детях своих говорит! И об этом, о внуке. С какой любовью! Какие это ребята были, настоящие, чистые, светлые. Когда слушала я ее, вы понимаете, мальчики, подумалось: а правильно нас старшие ругают. Честное слово. Мы, по-моему, много из себя воображаем и шумим.
– Иного спроси, зачем он живет, ну вот того же Вадима, и он не ответит. Потому что не знает, – сказал Пастухов.
– А ты? Ты знаешь, зачем живешь? – вдруг обожгла его Вероника, и длинные искусственные ресницы ее тревожно затрепетали. – Вот я, например, не знаю. Ну что вы на меня так смотрите? Не знаю.
– После встречи с Танызиной, – вдруг сказала Белкина, – я знаю, зачем живу и как мне надо жить.
– Ребята, а что, если нам собрать их во Дворце культуры, – предложила Юля, – ну вот этих Талызиных – бабушку и внука, доктора технических наук и других интересных людей, ветеранов нашего завода. Организовать встречу с молодежью.
– Все это правильно и хорошо, – сказал Роман. – Героическая семья, интересные материалы. Ну а конкретно о заводе что вам старушка рассказала?
– Масса! – воодушевленно ответила Белкина. – Как во время войны, когда мужчины на фронт ушли, женщины, подростки по целым неделям из цехов не уходили. Отработают смену и тут же у станков спят.
– Вот смотрите, целую тетрадь записал, что она рассказывала о заводе. Только обработать надо. Это уже ваша задача – редактировать.
В это время, расталкивая присутствующих, в комнату с шумом ворвался возбужденный Коля Лугов, а за ним вразвалку, опустив одно плечо и с сигаретой в зубах, проплыл Вадим Ключанский.
– Братцы! Товарищи! – захлебываясь, заговорил Лугов. – Кого открыли! Мировое открытие. Находка.
– Сенсация! – произнес Ключанский, и толстые синие губы его скривились в саркастической улыбке.
– С Лениным виделся! – торопился Коля, будто опасался, что Ключанский его опередит.
И Вадим действительно добавил:
– Беседовал вот так запросто, как я с вами.
– Посадов, что ли? – нетерпеливо и холодно предположил Саша Климов.
Коля отрицательно замотал головой, а Роман выжидательно произнес:
– А кто же? Больше как будто и не было у нас таких.
– Оказывается, есть! – задорно сверкая глазами и жестикулируя неуклюжими руками, сказал Коля. – Тут если по-настоящему копнуть, то найдешь такие клады…
– Ну кто, кто, говори! – торопила Юля.
– Тит Петрович Громовой! – торжественно сообщил Ключанский. – Редкостный экземпляр.
– Оказывается, на Бутырском хуторе Владимир Ильич Ленин присутствовал на испытании электрического плуга, – сказал Коля. – И там этот самый Тит Петрович Громовой тоже был и даже разговаривал с Лениным.
– Фии-уу! – просвистел Саша.
А Роман спросил:
– А это точно? Не сочиняет?
– Да нет же, – убежденно ответил Коля. – Только он оригинал. Знаете, как нас встретил? "Вы кто, – говорит, – такие?" Мы объяснили. А он на нас волком смотрит: "Зачем вам история понадобилась? С какой такой стати? Твист, транзистор, водка да всякая такая похабщина. Вот это для вас. А история, какая вам от нее польза?" Мы ему так ласково, с подходцем: "Что вы, Тит Петрович. Да разве ж мы такие? Вы нас обижаете!.."
– Ну, в общем, уговорили, – перебил Ключанский. – Уломали старика.
– Рассказал? – спросил Роман, весело глядя на ребят.
– Черта с два! – ответил Коля. – Ему, видите ли, аудитория нужна. "Что я, – говорит, – буду для вас двоих. Вы, – говорит, – соберите всю свою комсомолию, и тогда мы с вами пойдем на то место, где Владимир Ильич был. Вот так". Мы согласились. На субботу. Так что давайте решать.
– Идем! – воскликнула Юля.
– Конечно, – сказал Роман. – Значит, на субботу. После смены? Сразу с завода.
– Зря время потеряем, – ни к кому не обращаясь, обронил Ключанский и выбросил окурок в форточку. – Дед – типичное ископаемое. Ворчун. Ничего интересного он не скажет. Пустая затея.
– Старик что надо. Старый коммунист, – живо возразил Коля под одобрительный шумок присутствующих. Ключанский не сдавался и лениво произнес:
– Вообще, мы увлекаемся археологией. Смотрим назад.
– Так что, по-твоему, и история не нужна? – нацелился на него Роман, сбоченив голову.
– Кому как. Мне лично она ни к чему, – с циничной откровенностью ответил Вадим.
Тогда в ответ зашумели возмущенные голоса:
– Ну, знаешь ли…
– Громовой прав. ТТВ тебе дороже всего на свете.
– Транзистор – твист – водка.
– Вино.
– Все равно на "в".
– Между прочим, – сказала Юля, обращаясь к Вадиму, – в субботу ты можешь не ходить на встречу. Дело добровольное. Кому что.
Ключанский не стал спорить. Но на встречу с Титом Петровичем пришел.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ОТЦЫ И ДЕТИ
Андрей Кауров вместе со своей матерью Клавдией Ивановной занимал отдельную двухкомнатную квартиру в том же новом блочном пятиэтажном доме, в котором жила семья Константина Сергеевича Лугова. Сегодня Андрея назначили начальником механического цеха. Это назначение для него было несколько неожиданным. О том, что его предшественник уходит на пенсию, Кауров знал, но как-то не задумывался над тем, кто займет его место. В конце концов, какая разница: он, Андрей Кауров, свое дело знает превосходно, так что авторитет его как мастера был прочен и непоколебим не только в механическом цехе, но и в целом на заводе. Обладая покладистым характером, он умел ладить с людьми – как с подчиненными, так и с начальством. И вдруг сегодня его вызвали к директору. В светлом большом кабинете кроме самого Бориса Николаевича за длинным полированным столом сидели Глебов, Варейкис и Гризул. Разговор был краток. Борис Николаевич своим, как всегда ровным, не ведающим вспышек и резких нот, голосом сказал, «что есть мнение предложить вам, Андрей Петрович, должность начальника механического цеха». Кауров повел густой темной бровью, дернул плечом, облизал крепкие губы, точно собирался что-то сказать, но промолчал.
– Вы не возражаете? – спросил Борис Николаевич и перевел взгляд с Каурова на Глебова. Андрей не успел ответить, его опередил вопрос Гризула:
– Как вы сами думаете – справитесь?
Это был непростой вопрос: в нем звучали скрытый намек, предупреждение, каверзная подначка. И Кауров это хорошо понял. Он даже предположил, что здесь, перед самым его приходом кандидатура на должность начальника механического цеха обсуждалась в горячем споре, и главный инженер высказался против Каурова. Андрей знал, что Гризул почему-то недолюбливает его. И потому ответил сухо, холодно глядя в глаза главному инженеру:
– Сам я никак не думал.
– Это дело серьезное, – угрюмо произнес Гризул и стал что-то чертить на листке бумаги.
– Надо подумать, – с натянутой веселостью сказал Андрей и вдруг тряхнул головой и открыто, пожалуй, с вызовом посмотрел на Гризула.
– Да что ж тут думать! – как-то уж очень горячо заговорил Варейкис, и стул скрипнул под ним. – Мы все тебя хорошо знаем, потому и доверяем. Молодой инженер, грамотный, производство знаешь, народ тебя любит. Справишься. Вполне. Что тут думать: работать надо.
Председатель завкома просто повторил то, что он говорил в этом кабинете десять минут тому назад в отсутствие Каурова.
– Ян Витольдович прав: надо принимать цех и работать. Быстрей ликвидировать брак. Выполнять решение последнего партийного собрания: ритмичность и качество. – Борис Николаевич посмотрел на Глебова. Емельян обратился к Андрею:
– У вас есть какие-нибудь сомнения? Вас что-нибудь смущает?
– Да нет, – Андрей пожал плечами. – Благодарю за доверие.
Так решилась судьба Каурова.
В пять часов Андрей был дома. Мать налила тарелку горохового супа со свининой. Андрей любил его. А тут почему-то ел вяло, нехотя. Не доел и от второго отказался. Выпил кружку ядреного квасу собственного приготовления. Мать забеспокоилась, сердцем почуяла – что-то стряслось.
– Ты что это, Андрюша, не заболел ли?
– Да нет, мама, просто не хочется.
– Аи на работе что стряслось?
В глазах Клавдии Ивановны – напряжение, в голосе дрогнула тревога. Он видел это и поспешил успокоить. Улыбнулся тихо и мягко; как улыбаются старому доброму другу:
– Стряслось, мама, назначение новое получил.
– Это как же так? Куда тебя еще? – Она стояла перед ним сухонькая, растерянная, опустив плетями жилистые руки, с полуоткрытым ртом и растопыренными глазами.
– Начальником цеха назначают. Механического.
– Тебя? – Вырвался возглас радости.
– Сына твоего. – Он подошел и легонько ласково обнял ее.
Клавдия Ивановна тихонько отстранилась и присела на краешек дивана. Задумалась. Андрею показалось, что мать опечалена его назначением. Спросил удивленно:
– Ты что, мама? Не рада?
– Как не рада, очень даже рада, – ответила она, не меняя позы и глядя мимо сына задумчивым тяжелым взглядом. Прибавила погодя: – Отец бы порадовался. Не довелось. А как бы порадовался. Он тоже в механическом работал. – И добавила: – В твоем цехе.
Это Андрей знал. Он даже знал токарный станок, на котором работал Петр Николаевич Кауров. Портрет отца – увеличенная фотография – висел над диваном. Отец смотрел на Андрея из бронзовой узенькой рамочки добродушно, с едва уловимой, пожалуй, натянутой улыбкой: очевидно, фотограф попросил его не делать "сурьезное" лицо. Андрей помнит отца совсем другим, не таким, каким изобразил его фотограф. Очень ласковым, мягким и добрым. Петр Кауров за всю свою жизнь никогда ни с кем не ссорился. "Он был обходительный. И ты пошел в него", – говорила мать. Андрей не считал себя "обходительным" и нередко вступал в горячий спор. Не по пустякам, а когда касалось серьезного дела. Он не совсем понимал, что такое быть обходительным, какой именно смысл вкладывала мать в это слово.
– Веселиться надо, а ты словно и не рад, – сказала Клавдия Ивановна, вставая.
– Сначала нужно с браком покончить, а потом уже радоваться. Качества, качества и еще раз качества требуют от нас. И правильно требуют. Борис Николаевич так и сказал: ритмичность и качество. – Андрей всегда охотно делился с матерью заводскими делами. Это вошло в привычку с тех давних пор, когда в суровое военное время он мальчонкой пришел в цех. Он не изменял этой привычке и теперь, став инженером: понимал, что дела заводские – это дела жизни его матери.
– И что ж, опять литье поставляют негожее? – спросила Клавдия Ивановна, и лицо ее приобрело резкие черты, глаза сделались колючими, и суровый холодок прозвучал в голосе. Она давно считала, что все беды механического цеха из-за плохого литья. И только в этом видела причину брака.
– Бывает, и литейный дает бракованные заготовки, и сами портачим. Ребята молодые – опыту мало, – ответил Андрей, но последние слова его мать пропустила мимо ушей. Она была убеждена – все дело в литейщиках.
– Константин-то, что ж он себе думает, – заговорила она с укором. – Не маленький, да и голову на плечах вроде бы не дурную имеет. Считай, всю жизнь на "Богатыре", тоже вроде тебя, мальцом пришел. А на фронт вместе с твоим отцом уходил. На формовке, правда, он не работал. Но стребовать должен. Какой же ты начальник цеха, если не можешь стребовать. Кто у него на формовке?
– Да точно не знаю. Молодежи много.
– И что с того, что молодежь. Учить надо. Дело это тонкое, особого подхода требует: тут тебе и глаз, и руки, и все такое. А учить-то небось некому. Учителя-то на пенсии сидят. То-то и оно, – заключила мать и сокрушенно вздохнула. Потом, посмотрев на портрет мужа, заговорила, подперев пальцем щеку. – А какие мастера прежде были. Взять хоть бы токарей, хоть фрезеровщиков. Или у нас, в литейном: Ленька Точилин. С финской не вернулся. Саша Морозов – в Отечественную погиб. И Коля Шпаков, и Малинкин, и Вася Танызин. Все полегли на войне. Нет, Коля помер после войны. Вот еще Леша Мелехин был – какой мастер, золотые руки. Теперь, сказывают, генерал. Да, Лешка – генерал. Спокойный всегда был, степенный. Не чета Косте Лугову. Горяч Константин, больно горяч и шумлив. Но уж и правду-матку кроет – в глаза. Хоть ты министр, хоть директор. Луговы – они все такие. За правду умеют постоять. Сергей Кондратьевич – он тоже… горяч был в молодости, беспокойная душа. – И уже другим, мягким тоном совета: – Ты б, сынок, с Константином поговорил, по-хорошему, по-соседски.
– О чем, мама?
– Насчет заготовок. Чтоб следили. Дело-то общее, государственное. Теперь ведь вы одинаковы – оба начальники цехов. Аи не хочешь?
– Да дело не только в нем. Константин Сергеевич сам все понимает. Тут общая беда наша – кадры. Старики уходят, не успев передать свой опыт молодежи. А в цехах в основном молодые ребята, а учить их, как ты говоришь, некому.
Клавдия Ивановна задумалась. Она смотрела куда-то мимо сына, сосредоточенно щуря маленькие темные глаза. Сын повторил ее слова – "некому учить", значит, он согласен. А что, если?.. Только вот поймут ли ее правильно.
– Может, мне пойти к формовщикам… Ну просто так, подсказать, ребятам пособить? Дома-то что сидеть.
Она задержала на сыне долгий вопросительный взгляд, поймала его нежную улыбку и отрицательное покачивание головой: не советует. Значит, не понял. Пояснила:
– Не на работу, а так, проведать. Соскучилась дома сидемши.
– Константин Сергеевич может обидеться, – наконец произнес Андрей не очень уверенно. Предложение матери прозвучало для него так же неожиданно, как и назначение начальником цеха.
Она вышла в другую комнату, переоделась в выходное платье, накинула на голову платок. Андрей догадался: уходит. Спросил, далеко ли?
– К Луговым зайду. Давно я у них не была. Давесь во дворе Евдокию встретила. Что, доверит, Клава, не заходишь. Заходи, говорит, чайку попить.
– Ох, мама, мама, – и лгать-то не умеешь,..
– Вот истинно говорю – приглашала Евдокия. Соседи ж мы, разве чужие. И что ж такого – свои люди, и без приглашения можно. – И вспыхнула румянцем смущения.
– Ну что ж, сходи, попей чайку, коль приглашали.
Клавдия Ивановна бесшумно прикрыла за собой дверь, а сын сел за письменный стол, приставленный вплотную к подоконнику, и машинально посмотрел в окно, думая совсем о другом: о матери, которую сейчас поздравят Луговы, а она станет проситься в литейный цех – соскучилась, мол, и прочее. Эх, мама, мама, добрая, милая старушка. Рада, конечно, и горда. И как хотелось бы ей разделить эту радость с отцом, с которым все делила – и хорошее и плохое. Мысль об отце, появившаяся вот так неожиданно, невзначай, вдруг нахлынула, навалилась на Андрея огромной могучей волной, захлестнула, обдала всего без остатка, завладела чувствами, отметая прочь все иное, все-все, что не было связано с именем отца, которого он всегда помнил, любил по-детски трогательно, до трепета души и образ которого со временем не стирался в памяти, а как-то преображался, получал новые черты.
Андрей неторопливо, повинуясь воле нахлынувших мыслей и чувств, выдвинул ящик стола, достал зеленую из кожезаменителя папочку, в которой хранились фронтовые письма отца. Андрей знал их наизусть. Он редко, только в особых случаях доставал зеленую папку и бережно развертывал письма отца, как священную реликвию. Он доставал их только тогда, когда бывал один, чтоб никто не мешал его чувствам, не спугнул длинную вереницу дум, не увидел блестящих влагой глаз. Он знал, что и мать его тоже иногда перечитывает эти письма, и тоже одна, без свидетелей. Он бережно разглаживал пожелтевшие листки, исписанные неровным почерком, медленно читал, останавливаясь на тех местах, которые вызывали на раздумья.
"Родная Клава!
Только что закончился жестокий бой. Получилась свободная минута. Ребята пишут письма – и я пишу и шлю вам с Андрейкой свой горячий фронтовой привет. На рассвете наш батальон выбил фашистов из деревни Елкино. Вернее, деревни как таковой нет. А когда-то до войны стояла она на крутом берегу речки совсем неглубокой. И наверно, красивая была, потому что старинный парк возле церкви, могучие липы, березы вдоль дороги – и сады. Сплошные сады. Были. А сейчас ничего нет: ни парка, ни садов, ни домов. Только печи стоят на пепелищах, как надгробья на погосте. Поломанные, погубленные, обгоревшие деревья, окопы на крутом берегу. И церковь без купола, ободранная, с дырками от снарядов. С колокольни бил их пулемет, когда мы наступали. В нашей роте шесть убитых и раненые есть. Костя Лугов тоже ранен в бедро осколком мины. Говорят, рана неопасная. А вообще, милая Клава, ты солдатка и должна быть готова ко всему. Война жестокая, она каждый час уносит жизни людей. И сражаемся мы за вас, чтобы вы жили, за Родину, за нашу любимую, прекрасную Москву, за тебя, Клава, за Андрейку нашего – сынка моего и наследника. Все хотят жить, и никто не хочет умирать, потому что жизнь, какая б она ни была – ив радости и в горе, все равно прекрасна. А смерть ходит по нашим пятам – меченная свастикой. Она кругом – и на земле и в небе. И чтоб остаться жить, чтоб вернуться к вам живым, расцеловать моих родных, чтоб снова вместе, втроем, пойти в Останкино, покататься на лодке – надо уничтожить смерть, меченную свастикой.
Любимая моя. Ты не представляешь, что они, гады, делают с нашей Родиной, с живыми людьми. Ужас, кровь стынет в жилах. Все, что о них пишут в газетах, об их зверствах – все правда, жуткая, страшная правда. И мы мстим святой местью. У нас нет иного выбора: умереть или победить. Многие из нас не вернутся домой. Это судьба. Кому как она улыбнется – никто наперед не знает. Но верь – ты всегда будешь со мной, до последнего вздоха. Ты и мой сыночек, кровинка моя. Я часто смотрю на фотокарточку, где мы втроем. Любовь моя, здесь, в огне, я сильней понял, как дорога ты мне, какое это большое счастье любить и быть любимым. Я часто вспоминаю прожитую нами совместную жизнь. И мне приятно и тепло на душе – как хорошо мы жили. И это потому, что ты – самая славная женщина в мире, жена, мать и друг. Ты же знаешь, мне никогда прежде не приходилось писать тебе писем, потому что мы никогда не разлучались. И теперь, наверное, все, что на душе накопилось, говорю тебе в этом письме. Нет, не все. Всего не скажешь, не передашь словами. Да и слов таких нет, чтоб передать тебе все, что я думаю и чувствую. А если письмо это окажется последним, если мне придется умереть за Родину – помни и знай: я не посрамил земли русской и чести рабочего класса. И ты с Андрейкой можешь гордиться мной. Клава, радость моя! Береги Андрейку. Приласкай его. И скажи, пусть он мне напишет. Я жду от вас весточек. Здесь они нужны, как патроны. Они помогают нам бить фашистского гада. Целую вас обоих и крепко прижимаю к груди.
Любящий вас Петр".
Андрей дрожащей рукой отложил письмо в сторону, задумался. Не впервой читает он это письмо, и каждый раз находит в нем что-то новое, дополняющее портрет отца. Его поразила огромная сила любви, супружеской верности. Любви к жене, матери Андрея, и Родине. Верности жене и опять же – Родине. Отец ему казался воплощением любви и верности, человеком большого сердца, нежной души. Такие люди не способны не только на подлость, но и вообще на плохой поступок. Какая нравственная сила, красота и величие. Простые и великие. Это они спасли человечество от рабства. Великие и простые.
Андрей взял другое письмо: самое страшное, последнее, предсмертное письмо. Исповедь и завещание человека, идущего на смерть во имя жизни. Оно было написано чернилами: видно, писал отец не в окопе, а в штабе. Строки ровные, почерк четкий.
"Дорогие мои Клава и Андрейка.
Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Через два часа я ухожу на ответственное боевое задание в стан врага. Если жив останусь – вы не прочтете этих строк. Если не вернусь – товарищи мои перешлют вам это письмо. Но я знаю, что не вернусь. Шансов уцелеть менее одного процента. Я пошел добровольно, пошел потому, что это нужно для Родины, для нашей победы, для вас, родные мои, для будущего моего сына. Не печалься, Клава, не убивайся. Слезами ничего не добьешься, только здоровье подорвешь. Ты не одна теряешь мужа и отца. Таких тысячи. Постарайся получше устроить свою жизнь, найди счастье с другим человеком. Ты еще молода, а главное – ты замечательная женщина. Таких нельзя не любить. Ты должна жить и за себя и за меня. Ты должна воспитать Андрейку гражданином, достойным памяти его отца. Он сделает то, что не успел сделать я. Я не успел вступить в партию, не считал себя достойным быть коммунистом. Это высокая честь, и ее надо заслужить не словами, а делами. Но я всегда был большевиком. Пусть же мой сын будет коммунистом. Идя на смерть, я думаю о жизни, которая настанет после нашей победы. Хорошая это будет жизнь. Эх!.. А мы победим – в это я твердо верю. Запомните, родные мои, ваш папка верил в победу. А те, кто вернется с войны, будут великие люди, настоящие. Верьте им. Потому что здесь, на войне, я понял истинную цену всему. Я понял, как дорога для нас Родина и наша родная Советская власть – единственная в мире праведная власть. За Родину, за нашу Советскую власть, за рабочее дело – не страшно умирать, гордо умирать! Я знаю, что есть еще у нас брюзги и ворчуны, которым то не нравится, это нехорошо. И Советскую власть готовы хаить. Хорошо прочитал наш политрук слова великого Пушкина: "Зачем кусать нам грудь кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались?" Это Пушкин так сказал о тех, кто Родину свою оплевывает, к недругам ее в услужение идет.
Клава, передай мой прощальный привет всем нашим заводским. Не знаю, получила ли ты письмо, в котором я писал о ранении Кости Лугова. Скажи дяде Сереже, что сын его храбро бил фашистов под деревней Елкино. Сейчас его нет в нашей части, эвакуирован в тыловой госпиталь. Трудно тебе будет, я знаю. Обращайся за помощью и советом к дяде Сереже Лугову и Яну Витольдовичу. Они старые рабочие, всегда помогут. Это настоящие люди. И еще раз говорю: выходи замуж и воспитай Андрейку. Кем бы он ни был, пусть только будет человеком. Конечно, я желал бы, чтоб он учился, окончил институт. Нашей стране нужны грамотные люди. Везде – и в колхозе, и на заводе.
Сыночек мой, Андрейка. Выше голову. Мне доверена высокая честь умереть за советскую Родину. Иначе нельзя. Иначе Гитлер сделает тебя и маму нашу рабами. Я не могу допустить этого. Сын мой, помни, что фашизм – это самое страшное зло на земле. И мы его победим. Кончится война. Ты вырастешь большой. Будь бдительным сам и учи бдительности своих товарищей. Не допустите нового Гитлера. Он может поменять свастику на какой-нибудь другой значок и будет говорить, что его нация богом избранная господствовать над миром, что его народ самый талантливый и самый достойный.
Будь к таким беспощаден. Это людоеды-фашисты, враги человечества. Знай, что все люди, все народы и нации – равны. Так Ленин учил.
Прощайте, мои родные.
Не надо слез.
Прощай, Родина – Советская Россия.
Прощай, русская земля!"
Что-то сухое подступило к горлу Андрея, сжимало, душило и отпустило лишь тогда, когда слезы навернулись на глазах. Теперь он мысленно, не глядя в текст, повторял отцовские слова, медленно, размеренно, вдумчиво. И они возникали перед глазами как-то даже зримо, эти отлитые из нержавеющей стали слова: Родина, Советская власть, коммунист, рабочий класс. А кто-то длинноволосый, бородатый с ехидной улыбочкой шептал ему: «Не надо громких слов, не надо лозунгов!» И стыдил, стыдил сыновей, чьи отцы спасли мир от фашизма. А те, великие и простые, шли на смерть с гордо поднятой головой и не стыдились высоких слов, потому что в них, в этих словах, была их сила, их вера, их надежда, – настоящее и будущее. Андрей выпрямился, положив на стул вытянутые, сжатые в кулаки руки, вздохнул глубоко. Подумал: «Какой отцовский завет я еще не исполнил? Не научился любить, как любил отец?» Но это еще впереди, он не встретил женщину, которой можно было бы подарить весь жар своего сердца. Не научился ненавидеть волосатиков, кусающих грудь кормилицы своей? Пожалуй. Но это оттого, что мы слишком снисходительны и терпеливы. Слишком доверчивы и благодушны. «Будь бдительным», – завещал солдат, уходя на подвиг и на смерть. «Будь коммунистом. А быть коммунистом – высокая честь, и заслужить ее надо не словами, а делами». Так думал простой советский рабочий сороковых годов в последний день своей жизни. Рядовой, обыкновенный, беспартийный большевик.