355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Во имя отца и сына » Текст книги (страница 25)
Во имя отца и сына
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:43

Текст книги "Во имя отца и сына"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

– Вообще, я не понимаю, кому и зачем нужна эта борьба, всякие там дрязги? – вставила Белла. – Зачем трепать друг другу нервы, здоровье? Вот Петя тоже нервничает, статьи пишет. А к чему? Зачем ему, скульптору, писать статьи? Разве мало у нас журналистов? Эта междоусобица, групповщина только делу вредит. Алексей Васильевич, скажите, что я права, а то он меня не слушается.

Белла говорила тоном обиженного ребенка и одновременно ласковой жены, смысл жизни которой – в заботах о муже. Но Алексей Васильевич, вместо того чтобы внять этому ангелу, спросил не без задней мысли:

– Говорите, групповщина? А ваш супруг к какой группе принадлежит, позвольте вас спросить?

– Не знаю, – беспечно рассмеялась Белла. – Наверно, к той же, что и вы.

– А какая идейная платформа этой группы, позвольте полюбопытствовать, сударыня? – наигранно допытывался артист.

– Идейность, партийность, народность, – выручил супруг замешкавшуюся хозяйку.

– Следовательно, другая группа, – резюмировал Посадов, – против идейности, партийности, народности? Так я вас спрашиваю, какая ж это групповщина? Это форменная идеологическая битва. Почему ж вы хотите, чтоб ваш супруг был где-то в стороне? Разве это не касается судеб нашей культуры, в конечном счете судьбы народа?

– Вы слишком обобщили и подняли на высоту, – оправдывалась Белла. – Вы знаете, что Петя спит по пять часов в сутки?

– Возраст, дорогая моя. Все старики страдают бессонницей, – пошутил Посадов, подмигнув Климову.

– Какой же он старик! – воскликнула Белла. – Он еще совсем юноша.

– Значит, тогда от пылкой любви. Молодоженам тоже присуща бессонница.

Климов снова перевел разговор на Глебова.

Судили-рядили и сошлись на одном: бороться и отстаивать свою правоту до конца. Чернов – не самая высшая инстанция в этом деле. Климов советовал обратиться в горком, потребовать объективного расследования, в конце концов, передать решение судьбы Глебова на усмотрение коммунистов завода "Богатырь".

Глебов с Посадовым вышли. На улице Алексей Васильевич сказал:

– Видали, как она в него крепенько вцепилась? Точно лайка в медведя. Не отпустит. Хватка мертвая. Чувствую: угомонится Петюша, остепенится.

– Вы думаете? – усомнился Глебов – он был о Климове другого мнения.

– Могу спорить. Это опытная укротительница. Она из любого тигра сделает послушного бобика. Только хвостиком будет вилять… Ну да бог с ними. Хотя и жалко: еще один солдат выбыл. А храбрый был воин, неукротимый.

– Да будет вам, Алексей Васильевич. Вы ошибаетесь. Сами же говорите – "неукротимый". Значит, нельзя его укротить.

– Всем нельзя, а этой можно, эта – особая наездница. – И, переходя к другому, напомнил: – Вот вам мой наказ – не принимайте все близко к сердцу. Что бы ни было, как бы дело ни обернулось, рано или поздно правда свое возьмет. Помните лозунг военного времени: наше дело правое – мы победим. И не забывайте, что послезавтра у нас премьера.

– Как послезавтра? – встревожился Глебов.

– А так, как в афише.

– Но ведь послезавтра же партком? Меня снимать будут. Или, как говорится, освобождать.

– Это мы еще посмотрим. Нужно обязательно запросить у военных товарищей официальную справку экспертизы по письму Поповина. Непременно и немедленно… Да, между прочим, я тут вам журнал раздобыл со стихами Владимира Фирсова. Точно о вас стихи. Дома почитаете. – И передал Емельяну журнал.

После ухода Глебова и Посадова между молодоженами произошла первая если не размолвка, то неприятная сцена. Белла подсела к мужу на подлокотник кресла и, ткнувшись лицом в его седеющие волосы, кокетливо спросила:

– Что такое Глебов? Ты его хорошо знаешь? Вы давно знакомы?

– Замечательный парень, настоящий, – не задумываясь, ответил Петр Васильевич и поцеловал пальцы жены. Именно так она и думала. Правда, ответ мужа ей не нравился, как и сам Глебов.

– Я понимаю, – тихо молвила она, – мы в долгу перед ним, вернее, перед его покойной мамой… Героической женщиной…

– Он достоин ее, – перебил Петр Васильевич, нежно сжимая руки жены. – Этот Емельян не посрамил и имени своего отца, который тоже погиб за Советскую власть. Ты знаешь, родная, мне иногда кажется, что в нем сидит дух Сергея Лазо.

– А ты не выдумал его, не сочинил? Ведь ты у меня – увлекающийся ребенок. – Она обвила руками шею мужа. – Эти фельетоны… Нет, как ты себе хочешь, а я уверена, что дело тут не чистое, дыма без огня не бывает.

– Совершенно верно, вернее, против Глебова состряпано грязное, возмутительное дело, и те, кто это сделал, законченные подлецы! – возмутился Климов, поняв слова жены по-своему.

– Я о другом, Петя. Я не верю Глебову. И думаю, ты в нем ошибаешься. Странный он какой-то. Я хочу быть совершенно объективной, хотя он и сын той женщины.

– Я тебя не понимаю, – Климов освободился от объятий жены. – Ты же видишь его впервые, откуда такой вывод? Это несправедливо, и вообще…

– Неважно, Петя. У меня особое чутье на людей. Поверь мне – я никогда не ошибаюсь. Фальшь я чувствую интуитивно. Я объективна, а ты нет, ты увлекаешься, переоцениваешь. И Посадов тоже. Ну что общего между вами? Ворчлив, капризен, как все неудачники и бобыли. Мнит себя гением. А таланта в нем… я что-то не обнаружила. Вырезку из газеты таскает с собой. Как-то все несерьезно, склочно.

Это было уже слишком. Стараясь сдержать себя, Климов встал и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. Белла поняла, что перехватила. Она забралась в кресло с ногами и, подтянув колени к подбородку, стала следить за мужем, готовая улыбнуться и раскаяться в своем поступке. Выдержав паузу, Климов пришел в себя и, не глядя на жену, заговорил, продолжая шагать по длинному кабинету:

– Во-первых, Алексей Васильевич большой артист, по-настоящему народный, во всем значении этого слова. Талантливый и широкообразованный. Во-вторых, он чудесный человек, прямой и порядочный. Таких я люблю. В-третьих, он мой друг. – Климов остановился и, посмотрев прямо в лукавые глазки жены, добавил самое главное с сознательно подчеркнутой интонацией: – А друзей, дорогая моя, для себя я привык выбирать сам. Без совета и подсказки. Это моя слабость. И с ней, с этой моей слабостью, все всегда считались, зная, что я неисправим. И тебе хочу доложить: да, я неисправим, таков я есть!

Последние слова он произнес добродушно, улыбаясь, затем подошел к жене и поцеловал ей руку.

Белла приняла к сведению заявление мужа.

В школе во время большой перемены преподавательница литературы показала Елене Ивановне Глебовой газету с фельетоном. Елена Ивановна вспыхнула, пробежала фельетон и, собрав все самообладание, ответила:

– Я знаю: это фальшивка. Личные счеты. Инспирировано. Поповин действительно никакой не герой. Мелкий авантюрист.

Учительница с притворным сочувствием добавила:

– Я понимаю, вы тут ни при чем. И потом вам, конечно, трудно быть объективной. Ну а что вы скажете по поводу второго фельетона? – Она подала газету с опусом Гроша и Озерова, рассчитывая вторым ударом сразить Елену Ивановну, которую "идейно" недолюбливала.

Учительница изо всех сил старалась не отставать от моды, приходила в восторг от новоявленных гениев в литературе и искусстве, призванных заменить Льва Толстого, Чайковского, Репина. Мельком взглянув на газету, Елена Ивановна не побледнела, не выронила ее из рук. Она спокойно улыбнулась. И это обескуражило преподавательницу литературы.

– Дешевая провокация. Жалкая и гнусная, – ровным голосом, будто речь шла о постороннем человеке, сказала Глебова, возвращая газету.

– Ну, знаете ли… – только и могла произнести та, отходя в сторону.

В этот день Елена Ивановна в школе не задержалась. По пути домой еще нужно было забежать в поликлинику. Врач, уже немолодая, седеющая женщина, несколько флегматичная, устало взглянула в лечебную карточку пациентки, осведомилась:

– Вы не родственница того Глебова, о котором сегодня два фельетона?

– Жена, – твердо ответила Елена Ивановна и улыбнулась.

– Я вам сочувствую, – не меняя интонации, сказала врач.

– Благодарю вас. Но это провокация, – стараясь себя сдержать, добавила Елена Ивановна.

– Все равно. Какое это имеет значение? Такое не прощают.

– Не понимаю, что вы имеете в виду? – Слова врача насторожили ее.

– Такие всегда плохо кончали. Прошлое не повторится. Нет, никогда, – туманно пояснила врачиха. – И знайте: вашим детям придется расплачиваться за отца. Такого не прощают, – повторила она полушепотом.

– Вы угрожаете? – вспыхнула Елена Ивановна и встала. Руки ее задрожали, из глаз готовы были брызнуть слезы.

– Нет, мне просто вас жаль. Вы такая симпатичная…

Это было брошено в лицо с откровенной наглостью человека, уверенного в своей неуязвимости.

Возвращаясь из поликлиники домой, Елена Ивановна не шла, а бежала, подстегиваемая нарастающим чувством тревоги. Ей казалось, должно что-то произойти ужасное, непоправимое. Теперь она думала не о муже, которому грозила опасность, а о детях. В ушах все еще звучал монотонный угрожающий голос врачихи, а ее взгляд, злобный и холодный, горел такой ненавистью, от которой не жди пощады.

Елена Ивановна решила никому об этом не говорить.

Дома она взяла газеты и теперь уже внимательно прочитала оба выступления. Читала и чувствовала, как неукротимо надвигается на нее тревога и вместо негодования закрадывается растерянность. Она тревожилась за мужа, знала, что эту подлость он примет близко к сердцу, опасалась, как бы сгоряча не совершил какого-нибудь необдуманного шага. Позвонила на завод, и, когда Людочка ответила, что Емельян Прокопович в райкоме, Елена Ивановна еще больше заволновалась. А тут еще Русик подошел, тихий, виноватый, с застывшей слезой на глазах, и доложил, что ему сегодня поставили "кол" по поведению.

– А что случилось? – рассеянно, скорее машинально спросила Елена Ивановна сына.

– Я подрался с Геной.

– Из-за чего?

– А что он врет? – взволнованно заговорил мальчик, готовый вот-вот расплакаться. – Он сказал, что мой папа хулиган и кляузник. Что про него в газете написано. А я сказал, что это неправда, что он сам кляузник. А он все дразнился: "Хулиган, хулиган, сын кляузника". Я его ударил кулаком. И совсем не сильно. По носу… У него кровь пошла. Совсем немножко.

Мальчик ожидал со стороны матери серьезных упреков и ощетинился к защите. А Елена Ивановна, потрясенная этим фактом, тихо и даже ласково сказала:

– Не надо было драться, мой мальчик.

– А что он говорит неправду?! Пускай не выдумывает!

– Он глупый.

– Ну вот, – уже совсем успокоился Русик, поняв, что ругать его не будут. – А глупых бьют.

Это было ужасно. Дети сильно любят отца и гордятся им. И вдруг такая гнусная грязь! Елена Ивановна убрала осе газеты. Русика еще можно как-то успокоить А как быть с дочерью? Небось и она уже знает.

Действительно, придя из школы, Любаша первым делом спросила:

– Мама, где сегодняшние газеты?

– Не знаю, – с безразличным видом ответила Елена Ивановна и также мельком спросила: – Зачем тебе?

– Нужно, – как всегда, отрывисто сказала дочь. – Руслан, ты не брал газет?

Настороженный мальчик сообразил:

– А-а, знаю, зачем ей. Она думает, что про папу написали. А это неправда, это Генка все наврал.

– Ну хорошо, отдай газету, – понизив голос, попросила Любаша, и Елена Ивановна поняла, что дочь уже знает.

– У меня нет, – искренне признался Русик, а мать ушла на кухню и оттуда позвала дочь.

– Что, мама? – дочь смотрела настороженно.

– Зачем тебе газета? – Елена Ивановна доверительно смотрела в большие синие, отцовские, глаза дочери.

– Что там про папу?

– Это фальшивка, Любаша, – ответила Елена Ивановна и поправила дочери волосы.

– А зачем тогда напечатали?

– Папины враги, доченька, нечестные люди написали, а редакция не разобралась и напечатала.

– И что ж теперь будет?

– Их накажут.

– А папа как же? Его оклеветали, опозорили…

– Будет добиваться опровержения.

– А разве так можно? Печатать неправду? Так всякий хулиган может опозорить любого порядочного человека. – Любаша быстро повернулась и, боясь разрыдаться, помчалась в детскую.

Что могла на это ответить учительница истории ученице? Что могла ответить мать дочери? Как объяснишь ребенку, который верит каждому печатному слову? И тут Елена Ивановна поняла, какой страшный удар нанесен ее мужу. Если детям она еще как-то могла объяснить, то как объяснишь друзьям, знакомым, соседям и просто незнакомым людям, которые тоже привыкли верить нашей печати?

Когда Елена Ивановна стала возиться на кухне, Русик таинственно сообщил:

– А Любка плачет…

Елена Ивановна вошла к дочери.

– Ну ты что?

– Я… ничего. – Девочка ладонью смахнула слезы, не глядя на мать, затем вдруг сообщила, быстро и ненужно перебирая на столе учебники: – Сегодня Антонина Михайловна спросила: "Твой отец где работает?" Я сказала, что на заводе "Богатырь". "Да?.. Секретарем парткома?" И так ехидно, что, понимаешь, мама, мне было неприятно.

– Ну что ж, читала и она. Газеты читают… – попробовала пошутить Елена Ивановна. Она не знала, что из салона Гризула уже ползли сплетни, инсинуации, сочиненные и распространяемые превеликими в этом деле мастерами: "Кляузник… хулиган… бабник… Связался с какой-то распутной девкой, приехавшей из Африки…"


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ОСТОРОЖНО: ЛЮДИ!

Жизнь полна неожиданностей. Иногда их выпадает на долю одного человека столько, что можно подумать: жизнь состоит из одних неожиданностей. В этот самый тяжелый для Глебова день Емельян немного задержался на работе. Просто в конце рабочего дня к нему в партком зашли Борис Николаевич и Ян Витольдович. Потом появились Константин Лугов и Андрей Кауров. Зашли как бы по делу, придумав предлог, а в действительности хотели подбодрить Глебова, успокоить. И разговор-то начинали самый деловой, не относящийся к истории, которую теперь уже все с убежденностью считали провокацией. Говорили о том, что на днях нужно поехать в заводской дом отдыха и окончательно решить, где строить новый корпус для отдыхающих, спортивную площадку. И все старались держать себя так, как будто с Глебовым ничего не случилось. Константин Сергеевич с юмором рассказывал, как вчера приходила в литейный цех Клавдия Ивановна Каурова и вела деликатную дипломатию с молодыми формовщицами. И вдруг звонок из дома. Елена Ивановна спрашивала:

– Ты когда придешь?.. Дело в том, что тебя дожидается гость. Ну кто, кто! Приходи – увидишь. Сейчас я передам трубку.

Да, это была неожиданность: Емельяна ожидал Арон Маркович Герцович, когда-то давным-давно, еще до войны помогавший Емельяну выходить в люди. В последний раз они виделись в 1937 году – Герцович тогда редактировал районную газету, а Глебов уехал учиться в военное училище пограничных войск. Сколько воды утекло с тех пор! Емельян вспоминал Герцовича трогательно и нежно, как вспоминают ученики своего любимого учителя. С именем Арона Марковича у Емельяна была связана его крылатая юность, безграничный голубой простор его мечты, хотя сам Герцович и не подозревал, что Емельян помнит его, и вспомнил о нем совсем недавно, когда имя Емельяна Глебова стали произносить с какой-то зоологической ненавистью его домашние. И однажды он спросил Фриду: а не тот ли это босоногий селькор, который подписал одну свою корреспонденцию псевдонимом Денис Дидро?

– Именно тот самый.

– А где он и что? – оживился Герцович.

– Зачем тебе? Ты хочешь с ним увидеться? – насторожилась дочь. – И не думай. Этого еще не хватало.

Он тогда ничего не ответил дочери. Но думать – думал. Подмывало любопытство: почему Глебова, которого он знал с положительной стороны, так, мягко говоря, не любят Гризул и Маринин, Поповин и Златов? Предположим, Гризул и Маринин – понятно: вместе работали – не сработались. А почему не сработались? Почему Ефим Поповин, участвовавший в первых боях с гитлеровцами на самой границе, так плохо отзывается о своем бывшем командире? Почему? Это очень интересовало Арона Марковича, не давало покоя. Он, старый газетчик, человек, проживший долгую и нелегкую жизнь, каким-то чутьем догадывался, что тут какое-то недоразумение, кто-то кого-то не понял и он, Герцович, должен помочь сторонам во всем разобраться, все выяснить и быть беспристрастным судьей. А если окажется, что Глебов действительно такой, каким его рисуют дети Герцовича, – когда-то Емельян, кажется, был влюблен в Фриду первой отроческой любовью, – если он в самом деле подонок, то Арона Марковича занимал другой вопрос: как хороший сельский парнишка, сын участника штурма Зимнего, мог стать подонком? Все это надо было выяснить.

И вдруг Арон Маркович прочитал два фельетона о Глебове, и по торжествующему злорадству сына, который разговаривал по телефону с Озеровым, все понял. Понял, что с Глебовым жестоко расправились. Через справочное бюро узнал его адрес и вот – приехал. Зачем? Пожалуй, и сам Арон Маркович не смог бы ответить на вопрос, который ему никто не задавал. Хорошо зная повадки Гризула и К° и будучи возмущенным до глубины души, он хотел морально поддержать Глебова. Ему почему-то представлялся Емельян таким, каким он видел его в последний раз – худенький селькор с большими горящими глазами, босоногий мальчонка, по которому ночью из обреза стреляют кулаки, стреляют и не попадают.

Герцович не представлял заранее, что он скажет Глебову, но сказать хотелось очень многое, излить те беспокойные, тревожные мысли, которые накопились в нем за последние годы, созрели и вот теперь настойчиво просились на волю, к слушателям. Он пытался их высказать своим детям, друзьям детей, их окружению. Но они не понимали Арона Герцовича и слушать его не хотели. Герцович с подозрением смотрел на идеологические мосты, которые с такой поспешностью возводились между деятелями культуры буржуазного Запада и социалистических стран. Он считал, что этот странный альянс выгоден империалистическому миру, потому что заправляет этим альянсом международный сионизм. А раз так, то ничего хорошего нам от такого альянса нельзя ждать, потому что сионизм всегда был и остается врагом социализма. Герцовичу были известны слова и дела сионистских лидеров, и он был убежден, что сионизм – родной брат фашизму, другая сторона одной и той же медали, на ободке которой начертаны лозунги о богом избранной нации, исключительно одаренной, призванной повелевать другими народами, господствовать над миром. Это утверждали фашисты, это же самое проповедуют сионисты. Цель у них одна. Разница лишь в методах, которыми они добиваются своей цели. Фашисты пользовались грубой силой, они шли с открытым забралом, народы мира их быстро разгадали, поднялись на священную борьбу за свое существование. Главная тяжесть этой жестокой смертельной битвы легла на плечи советских людей, и фашизм был разгромлен. Сионизм идет другим путем – скрытым, тайным, проникая во все жизненно важные ячейки государств всего мира, подтачивая изнутри все сильное, здоровое, патриотическое, прибирая к рукам, захватывая все главные позиции административной, экономической и духовной жизни той или иной страны. Как фашисты, так и сионисты люто ненавидят марксизм-ленинизм и его идеологию, в частности идеи интернационализма, братства народов, с той лишь разницей, что сион охотно засылал свою агентуру в международное коммунистическое и рабочее движение. Иногда их агентам удавалось пробираться к руководству компартий. И тут перед Герцовичем всегда вставал образ Иудушки-Троцкого (Бронштейна), которого он считал одним из типичных агентов сионизма, международным провокатором номер один. Это была личная точка зрения Арона Марковича, его собственный взгляд и убеждение, быть может, не совпадавший с теоретическими исследованиями философов и социологов. Что ж, каждый индивидуум имеет право на свое мнение, если он не пытается навязывать его другим. В споре Герцович любил повторять фразу: "Это вы так считаете? А я так не считаю". Он говорил: "Вы считаете, что международный сионизм состоит на службе у американского империализма. А я так не считаю. Я убежден, что все наоборот: американский империализм составляет военную и экономическую базу сионизма, служит целям сиона, обслуживает сион. Не верите? Ну так узнаете. Когда сеешь ветер, помни о буре". Герцович волновался, поджидая Глебова, рассказывал Елене Ивановне и детям, каким был Емельян лет тридцать тому назад, и они слушали его с интересом.

– Босиком пришел ко мне в редакцию, а на ногах – цыпки. Вы представляете? Цыпки в кровь. Знаете, что такое цыпки? – и весело смотрел на Любашу и Русика. Нет, они впервые слышат это странное слово – цыпки. Арон Маркович понял это по их глазенкам. Сказал: – Ну и хорошо, что не знаете. Вам бы многое не следовало знать. Не знать, что такое война. Это главное.

Щелкнул замок входной двери.

– Это папа, – оповестил Руслан.

Герцович встал: сухонький лысый старик с мелкой дрожью в пальцах. "Волнуется", – решила Елена Ивановна. Он обнял Глебова, они расцеловались. Сказал негромко, рассматривая в упор Емельяна:

– Ну, не узнал бы я тебя, Емельян. Нет, не узнал бы.

– Да ведь вы тоже, Арон Маркович, изменились. Сколько лет не виделись?

– Много, Емельян. И каких лет! Недаром в войну год за три считали… А я тут рассказывал, каким был ты отроком. Не верят. И про Дениса Дидро тоже не верят.

Ребята ушли во вторую комнату, Елена Ивановна в кухню – ужин готовить. А они остались вдвоем, сидели, разговаривали. Емельян рассказал, что произошло в электричке на самом деле. Герцович сокрушенно кивал головой: он верил ему, а не фельетонистам. Да, он так и предполагал. Вздыхал часто, глубоко, сокрушенно, глядя мимо Емельяна печальными, с желтой поволокой глазами. Рукам не находил места. Тогда Глебов сказал:

– Но об этом хватит. Лучше расскажите вы, как поживаете? Как дети – Моня, Фрида?

– Живем вместе и врозь. А у вас здесь можно закурить? – попросил Герцович. Он сильно волновался, и Глебов это видел, сказал:

– Пожалуйста, ради бога. Помню, вы раньше много курили, папиросу за папиросой. – Поставил на стол пепельницу.

– Курил. Теперь меньше… Так вот, ты спросил о детях, а это самый для меня больной вопрос. Мы стали чужие. Не понимаем друг друга. На разных языках разговариваем и потому больше молчим. Я у сына живу. Он режиссер в театре на Волхонке. Ставит спектакли, на которые я не хожу. Спросишь, почему? Я их не понимаю. Они меня не то что не трогают – раздражают и возмущают. Это не искусство, Емельян. Не знаю, как ты находишь, а я считаю, что это не искусство. Фиглярство. И называется оно знаешь как? Новая интерпретация. А что в ней нового? Что актеры играют самих себя? Да-да, не образы, типы, характеры, созданные драматургом, а самих себя. Толстой есть Толстой, а Чехов есть Чехов. И я хочу видеть то, что они когда-то создали, их эпоху, а не то, как их подправил мой сын. Ты со мной не согласен? Может, я стар и не способен понять…

– Согласен, Арон Маркович, ой как согласен. Такое искусство не понимают и не принимают не только зрители вашего поколения. Его не принимает и молодежь, здоровая трудовая молодежь. Студенты.

– Да, да, – задумчиво-отрешенно проговорил Герцович. – Но у них есть свой зритель. И много. Билеты проданы за месяц вперед.

– Вас это удивляет? – Глебов внимательно посмотрел на Герцовича.

– И тревожит, – глухо отозвался Арон Маркович.

– Реклама. Этот театр рекламируется на всех перекрестках. Люди идут из любопытства. Я как-то проходил мимо. Вижу, прямо на улице за столиком сидят две мини-девицы и зазывают. Записывают на очередь в театр.

– Да, да, реклама – великое дело. Своего рода искусство, которым владеют далеко не все, – сказал Герцович.

Елена Ивановна накрыла стол. Разговор продолжался и за чаем. Емельян спросил о дочери Фриде. Арон Маркович ответил без особого энтузиазма:

– Ничего. Домохозяйка. Внучат моих воспитывает. Их трое. Старший – от первого брака – уже студент. Младшие – школьники, две девчонки, вроде твоих. Зять – крупный ученый, в кибернетике заправляет. Захаркин Ермолай Авдеевич. Может, слышал? Нет? Величина, светило.

Емельян, присматриваясь к Герцовичу, вдруг подумал, как мало изменился этот человек. Не внешне, разумеется. Все такой же прямой, угловатый, или, как теперь называют, негибкий, железобетонный. Он был искренне рад встрече. Вспомнил недавний разговор у Климова, хотел было сказать о Белле Солодовниковой – Петровой-Климовой, да воздержался, сказал о другом:

– А я сегодня Якова Робермана вспоминал.

– Да, да, честный был человек, редкий, – проговорил Герцович с грустью. – А сын у него – тот еще тип. После войны махнул в Израиль, теперь обосновался в Латинской Америке. Издает сионистский журнальчик, который переводится на русский язык "унитаз".

– Ничего себе названьице, не за столом будь сказано, – заметила молчавшая до сих пор Елена Ивановна.

– А ведь тоже небось в целях рекламы придумал такое, – сказал Емельян.

– Да, наверно, – согласился Герцович. – Но представьте себе – название вполне соответствует содержанию. Это тот унитаз, в котором забыли спустить воду. Еще похлеще парижской "Русской мысли", которую редактирует некто Водов, он же Вассерман. Прошлым летом приезжал в Москву как турист.

– Вассерман? – уточнил Глебов.

– Да нет, Роберман. Альфонсо Роберман, Заходил ко мне. Приглашал перебраться к нему за океан. Насовсем. А что я там забыл? Нет, вы скажите – почему я должен туда ехать? Почему? Обещал рай, славу и всякие блага. А какую славу? А вот какую: я должен написать для его "унитаза" о лагерях нечто вроде Солженицына, ему нужен тираж, бизнес. Он на мне хотел заработать. Между прочим, и Яков Шарет, тот, что проработал всего лишь один месяц в израильском посольстве в Москве, тоже предлагал мне писать мемуары, которые будут изданы на Западе. Ты не слышал о Шарете? Как же, в "Правде" сообщалось, как этого дипломата выдворили из СССР за шпионскую деятельность. Я сказал и тому и другому: хватит, больно много таких писак расплодилось. Я не стану поливать грязью Советскую власть. Сейчас это модно: все чернить – коллективизацию, индустриализацию. Одно хаить, другое реабилитировать. Реабилитируют кулачество, троцкистов и всякую дрянь. А вы думаете, без колхозов мы бы смогли создать индустрию, без которой невозможно было бы разбить Гитлера? А разве без ликвидации кулачества можно было бы создать колхоз? Ты, Емельян, на собственной шкуре испытал, что такое кулак.

– Да шкуру-то, к счастью, не задели: в темноте да в спешке промазали, – улыбнулся Емельян, а Герцович с каждым словом оживлялся, карие с желтизной глаза его загорались, голос крепчал:

– Я уже не говорю о троцкизме, о котором нынешние историки пишут так, будто его совсем и не было, будто троцкизм – выдумки Сталина. Будто Ленин никогда не боролся с троцкизмом. Нет, неправда. Это о Троцком Владимир Ильич говорил, что его недостаточно вывести на свежую воду, с ним нужно бороться. Ты, Емельян, не знаешь – ребенком еще был. А я-то хорошо помню и знаю, что такое Лев Троцкий и чего он хотел. Он рвался в диктаторы. Рассчитывал руками желторотых юнцов разделаться с коммунистами. Это не кто-нибудь, а он придумал "теории" о борьбе поколений, о перерождении старых большевистских кадров. Я помню его слова о том, что якобы барометром для партии является учащаяся молодежь. И теперь находятся люди – не только там, за рубежом, а и у нас, – которые повторяют эти приемчики Троцкого.

– К сожалению, вы правы – есть такие, – вздохнул Емельян. Герцович высказывал его мысли, и это радовало. Хотелось сказать: я их знаю. Но Герцович продолжал:

– Троцкий расставлял свои кадры в армии. И если б Сталин вовремя не разглядел его – что бы было? Кошмар похлеще гитлеризма. Я-то знаю. Пускай там что угодно говорят историки, а я знаю: между сионизмом и троцкизмом дорожка прямехонькая, хорошо протоптанная. На чем они сходились? На жажде владеть миром.

– И на ненависти к коммунизму, – вставил Емельян.

– Троцкий был сионист, и его так называемая "партия" – прямая ветвь сионизма, – продолжал Герцович. – Об этом не принято говорить. И вообще, о сионизме почему-то вслух не говорят. А я вам так скажу – самый опасный враг тот, с которым не борются. Я прямой человек, но я честный человек. И когда я прочитал эти мерзкие фельетоны о тебе, я все понял. Я знаю, откуда дует ветер. Ты бросил камень в муравейник. У вас на заводе работал Алик Маринин, теперь он на телевидение ушел. Туда ему и дорога. Это пустой человек. Для него нет ничего святого. И Гризул, скажу тебе, тоже не клад. Ты его знаешь, и я его знаю. Фразер. О Поповине и говорить нечего. Заурядный жулик и аферист. Они считают себя интеллектуалами, а меня объявили маразматиком и ортодоксом. Я – не от мира сего, они – от мира сего. Ну-ну, пускай. Будущее покажет. Они сеют ветер… Ох как они прогадают! И я знаю ту лужу, в которую они сядут. Может, я не увижу ту бурю, я человек старый, свое прожил. Ты увидишь и вспомнишь тогда Арона. Одно жалко – внуков. Заморочат они им головы, вот что обидно. А тебя я не хочу утешать – ты не нуждаешься в утешении, и я не проповедник. Одно скажу – держись. Верь в себя и в свою правоту.

Емельян смотрел в его грустные, как-то сразу потухшие глаза и понимал: искренне говорит. Слова Герцовича растрогали Глебова, он встал, протянул старику руку:

– Спасибо вам, Арон Маркович. Я очень рад нашей встрече, понимаю вас, верю вам. Сердечное спасибо.

Елена Ивановна старалась сделать все, чтобы облегчить переживания мужа. Именно в ее моральной поддержке, поддержке друга больше всего сейчас нуждался Емельян. И когда Герцович ушел, он спросил жену:

– Ты уже читала?

– Конечно. Это возмутительно! И главное, все ведь отлично понимают, что это фальшивки. Уж слишком подозрительно это совпадение: в двух газетах одновременно.

– Но ты теперь понимаешь, какая это сила? – спросил он, внимательно глядя на жену.

Елена Ивановна увидела, что в глазах мужа, когда-то ясных, доверчивых, погас этот светлый блеск; теперь в них зажигались другие огоньки: иронии, сомнений, настороженности, а на лице у рта пролегли две глубокие борозды душевного страдания.

– Грубая ругань никогда не была признаком силы, – ответила Елена Ивановна. – А вообще, ты должен гордиться. Коль они начали стрелять по тебе залпами, да еще из таких орудий, как печать, то, видимо, ты для них серьезный противник. По воробьям из пушек не палят.

Емельян рассказал ей о разговоре с Черновым и с Грищенко.

– Ну и что, пойдешь работать в школу, – успокаивала жена. – Сейчас в школе очень нужны настоящие коммунисты. Борьба проникла и в школу. Нет, это будет совсем здорово, если тебя назначат в школу.

– Все это верно, Леночка. Но прежде я должен реабилитироваться.

В кухню вошли дети.

– Папа, – сказала Любаша, – нам задали сочинение на тему "Каким был Ленин?".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю