Текст книги "Во имя отца и сына"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Иван Михайлович Шевцов
Во имя отца и сына
Валентине Ивановне Шевцовой – верному другу и доброму спутнику.
Автор
ГЛАВА ПЕРВАЯ. БОРОДИНСКОЕ ПОЛЕ
В просторном поднебесье Бородинского поля – ясный голубой покой.
На Бородинском поле во всю окоемную ширь – благостная золотая тишина.
Белая, беззвучно-невесомая, как пришелец из иных миров, паутина снует по солнечной стерне и бархатистой отаве, будит светлые думы и грезы, навевая их на зеленую бронзу и полированный гранит орлов и крестов, на людей, которые группами неторопливо идут от монумента к монументу.
Одна группа – рабочие московского завода "Богатырь". Они приехали в этот погожий воскресный день на поле русской славы, чтобы отдать низкий поклон мужеству и доблести своих предков, подумать о потомках, о величавом грядущем своего Отечества.
В напряженном волнении слушают люди рассказ экскурсовода, который рисует перед ними картину тех далеких дней, когда решалась судьба России вот здесь, на этой тихой, милой, задумчивой и до слез очаровательной в своем осеннем убранстве земле. Золото берез и трепетно-огненная медь осин гармонируют с праздничным нарядом людей, одетых просто, элегантно, со вкусом. Здесь группа рабочих; в сторонке, у другого памятника – группа колхозников, на батарее Раевского – профессора и преподаватели столичного института. Но попробуй различи их по одежке, по внешнему виду. Вот те, трое, что отстали от своей группы и на несколько минут задержались у черного мрамора, на котором высечены мудрые и крылатые слова: "Доблесть родителей – наследие детей", – кто они? Кто тот – седой, осанистый, высокий, с выправкой кадрового военного, в темно-зеленом новом костюме, с плащом, переброшенным на руку? Академик, доктор наук? Глаза его тепло светятся, озаряя уже немолодое, иссеченное временем лицо. Он чем-то взволнован, то и дело трогает пушисто-белый иней усов своих длинным и тонким пальцем и говорит с легким укором низкорослому, щупленькому и подвижному, смуглолицему, одетому в модную синюю на "молнии" куртку:
– Ты читай, читай, Костя. И думай…
– А что я? Правильные слова. Другого ничего не скажешь. Как, Ян Витольдович? – отвечает тот, кого назвали Костей, и обращается к тучному, глыбообразному человеку в шляпе и без галстука.
– Сильно, – гулко произносит Ян Витольдович. – Верно говорит Сергей Кондратьевич, есть над чем подумать, – и, вскинув тяжелую голову, смотрит вслед их удаляющейся группе. Затем задумчиво качает головой, берет под руку Сергея Кондратьевича Лугова, и все втроем медленно направляются к своим, остановившимся у другого памятника.
– Да я не про то ему говорю, – Сергей Кондратьевич кивает на Константина, все чем-то недовольный.
– А про что, отец? – не спеша спрашивает Константин Лугов.
– "Отец", – ворчливо повторяет Сергей Кондратьевич. – Я-то отец. Как видишь, сам сюда приехал и сына своего привез. А твой сын где? – Он резко останавливается и в упор смотрит на Константина Сергеевича. – Почему его нет здесь, с нами?.. И вообще, что это у нас за порядки – пожилые рабочие едут в одну сторону, а молодые – в другую? – И, хитро вздернув бровь, с подначкой к Яну Витольдовичу: – И куда смотрит завком, товарищ Варейкис?
– Ты не прав, Сергей Кондратьевич: молодежи тут больше половины, – отвечает председатель завкома Ян Витольдович Варейкис.
– А почему я комсомола не вижу? Романа Архипова нет. Или здесь? – продолжает упорствовать Сергей Кондратьевич, но уже мягче.
– В институте они – и Коля и Роман, – поясняет сын некоторым раздражением.
– Какой институт в воскресенье? – роняет уже совсем миролюбиво старик и добавляет, как мысли вслух, негромко и с чувством, горделиво обозревая поле: – Вот он, институт. Институт истории.
– Назначил профессор консультацию на сегодня. Поехали ребята, – уже не отцу, а Варейкису говорит Константин Сергеевич. – Легко сказать – диплом, высшее образование. А попробуй, как они – день в цехе, а вечер в институте. А требования? Разве сравнишь с прежними! – Да кто об этом говорит, – окончательно сдается Сергей Кондратьевич. Он любит внука и горд, что Коля работает на родном заводе и учится в институте. – Молодежь пошла умная, подкованная, замечу вам, на все четыре. Вот к нам недавно в конструкторское пришли двое из института. Дивные ребята. И до чего головасты – душа радуется. Глаза горят, светятся. Ум, живой ум видишь… Нет, что ни говорите, а человек хорошеет. С каждым поколением хорошеет человек.
– Ум облагораживает душу, – соглашается Варейкис. Он идет посредине между отцом и сыном Луговыми, огромный, прямой, тяжелым шагом. И дышит тяжело. Сергей Константинович замечает это, заботливо спрашивает:
– Что, Ян, тяжко без привычки шагать?
– Ты на сколько старше меня? – вместо ответа спрашивает Варейкис и останавливается.
– Лет на восемь. Тебе сколько?
– Готовлюсь на пенсию. Может, вместе? – Варейкис хитро щурит светлые глаза, не поворачивая головы.
– Не трави, Ян. Сказано, пока не запустим пятьдесят седьмую, ни на какую пенсию не уйду, даже ежели до ста лет доживу.
– Блажь, отец.
– Без тебя не запустят? Ты-то при чем? – Варейкис сказал это совсем дружелюбно, но опрометчиво, необдуманно. Старик вспылил:
– Ах вот как, я при чем… Ну да, конечно, вы начальство, а я что, я винтик или, если угодно, старый таракан из конструкторского бюро, который шебуршит в бумагах.
Но взорвался он только на минуту, и никто: ни сын, начальник литейного цеха, ни Варейкис – не принимает всерьез его вспышки. Старик отходчив и покладист. Через несколько минут он уже говорит председателю завкома голосом, полным теплоты и благодарности:
– Молодец ты, Ян, порадовал. День-то какой!.. Вот я думаю, петрушка получается у нас: ведь сколько, считай семьдесят лет, живу в Москве, а сюда, на Бородино, попал в первый раз. Стыдно. Отчего это у нас? Не от лености ж, нет. Я уверен, что все, кто с нашего завода сегодня приехал, все до единого в первый раз. Спасибо тебе.
– Спасибо скажи секретарю парткома: он организовал, – скромно отмахнулся Варейкис.
– Какому? – Серые брови Сергея Кондратьевича хмурятся, раздуваются, щетинясь, усы. – Старому или новому?
– Кто старого помянет – тому глаз вон, – шутит Варейкис. – Я говорю о Глебове, Емельяне Прокопиче. Его идея.
– А сам он что же не поехал? – Это спросил Константин Сергеевич. Его удивляло отсутствие нового секретаря парткома.
– Несчастье у него: тесть умер. Сегодня хоронят, – коротко отвечает Варейкис.
Своих догнали у наполеоновского орла. Здесь, на возвышенности, в те далекие дни стоял покоритель стран и народов, глядя в загадочную даль – туда, где за неприступными бастионами русских полков на семи холмах высилась белокаменная златоглавая столица. О чем он думал, властолюбивый деспот, щурясь на белизну берез и не замечая самого главного – непроходящей земной красоты? Да, о чем именно – хотелось бы знать Сергею Кондратьевичу.
Лугов отходит от группы в сторонку: голос экскурсовода мешает ему сосредоточиться, дать простор и волю своим думам. Нет, он не из простой вежливости сказал "спасибо" председателю завкома за эту поездку. Оказывается, благодарить надо нового секретаря парткома.
Странно и удивительно начинает свою работу на заводе "Богатырь" товарищ Глебов – с экскурсии на Бородинское поле. Лугову определенно нравится такое начало: в нем есть нечто многообещающее. Старик вспоминает, как начинал на заводе работу предшественник Глебова: в первый же день приказал секретарше пригласить к нему секретарей цеховых парторганизаций. Вызывал по одному. Звонит секретарша в механический мастеру Каурову – молодому инженеру, приглашает его как секретаря в партком. А тот не в духе был, что-то не ладилось: станки старые барахлили, давно нужно было заменить, спрашивает: "А в чем дело? Зачем меня в партком?" – "Новый секретарь желает с вами познакомиться". – "А вы скажите ему, что будет лучше, если он сам зайдет к нам в цех. Дело есть. Тут и познакомимся". Словом, подсказал, как нужно работать.
И снова мысли Лугова возвращаются в прежнее русло: не из простой вежливости благодарил он за эту поездку. Может, впервые за свою долгую жизнь он так зримо увидел красоту родной земли. Красоту не только внешнею, не только золотую звонь осенних берез и задумчивую ширь лесных далей, где в лучах невысокого солнца тихо струится хрустальный воздух, прогретый еще не остывшей землей. Он как-то по-новому, сердцем и разумом ощутил красоту и величие России в ее завидной судьбе, в большом, в исторически целом и философски сложном плане. Он смотрел с кургана в необозримый простор, глаза видели Бородинское поле, а душа чувствовала, как ширится и раздвигается горизонт, уходит в безбрежье, и там – на юге, на западе, на востоке, на севере встают другие поля – эпическими полотнами живой и немеркнущей истории – ледяное поле Чудского озера, Куликово и Марсово, плацдарм у Перекопа, Мамаев и Малахов курганы, заснеженное поле Подмосковья и фашистские танки на Волоколамском шоссе. И поля в тяжелых колосьях хлебов, цветущего льна, в котором, кажется, отражается небесная синь, леса, очарованные птичьим оркестром, и опять поля, и снова леса сквозь многие меридианы до самого Тихого океана.
Это – Родина, Отечество, Отчизна.
И почему-то подумалось Сергею Кондратьевичу: а чувствует ли Родину его сын Константин вот так же, как чувствует ее отец? Константин, который начинал свой долгий ратный путь в такую же осень 1941 года здесь, в Подмосковье, рядовым солдатом и закончил его гвардии капитаном на улицах Белграда? А внук Коля? Что он видит за кратким словом Родина? Каким звоном это слово звучит в его душе? Верно говорят: соприкосновение с высокими деяниями рождает высокие думы. А высокие думы, в свою очередь, рождают великие дела. "Доблесть родителей – наследие детей". Не в этом ли философский общечеловеческий смысл библейского "во имя отца и сына"?!
Сергей Кондратьевич пристально посмотрел на мастера из механического Андрея Каурова – плотного, точно отлитого из бронзы крепыша, подвижного непоседу с беспокойными карими глазами. Ярко-белый с черным орнаментом модный свитер его выделялся среди других. Он знал отца Андрея – Петра Никоновича Каурова, токаря из механического, ушедшего в сорок первом на фронт и погибшего где-то в лесах Белоруссии. Хороший был токарь, и скромный, тихий человек. Жена его Клавдия Ивановна работала в литейном на формовке. Помнится, когда получили "похоронку" – дело было летом, – привела на завод тринадцатилетнего Андрюшу – пусть к цеху привыкает, к делу присматривается, чем во дворе слоняться. Сирота. Тяжкое слово это вслух не произносили. Их было много, таких Андрюш, чьи отцы не вернулись с войны. Но были ли они сироты в том горьком стародавнем понимании? Отцов им заменила теплота и ласка рабочих сердец, заводского коллектива. Вырос Андрей Кауров, институт окончил, тридцати ему еще нет, а он уже мастер, инженер. Да какой мастер! Ян Витольдович говорит – перспективный, будущий главный инженер, директор завода, министр. Потому что имеет острый ум, беспокойное сердце, золотую рабочую хватку и добрую, отзывчивую душу.
В автобусе, когда возвращались обратно домой, Сергей Кондратьевич сел рядом с Кауровым. Поговорить хотелось.
– Как, Петрович, доволен поездкой?
– Еще!.. Чудо!.. – Кауров быстрым жестом погладил ежик непослушных темных волос. И сразу, почти без паузы, заговорил совершенно о другом, не имеющем никакого отношения к сегодняшней экскурсии?
– Сергей Кондратьевич, я хочу с вами посоветоваться, как с ветераном.
– Ну-ну? – насторожился Лугов.
– Как вы смотрите, если нам произвести революцию в цехах. Ну, положим, прежде всего в нашем, механическом?
Сергея Кондратьевича огорчил такой неожиданный, быстрый переход от Бородинского поля к заводским делам. Неужто в его душе так ничего и не осталось от сегодняшней поездки, не задело никакие струны? Однако "революция в цехах" возбуждала живой интерес. Хотел было заметить, что всякая революция полезна, поскольку ломает отжившее, но воздержался, молча ожидая. И Кауров продолжал вполголоса, видно не хотел, чтобы слышали другие:
– Переставить станки в технологической последовательности, чтоб не таскать детали из конца в конец по всему цеху. Смастерить специальные тумбочки для инструментов. И вообще покрасить стены в приятный цвет, чтобы глаз радовало. Чтоб цех был похож не на склад металлолома или жестяную мастерскую, а на творческую лабораторию.
– Что тут смотреть? Делать надо. Давно пора.
И все-таки их услышал сидящий сзади Варейкис. Он один занимал двухместную скамейку в автобусе. Услышал и вмешался, сказал, наклоняясь:
– Осенью будущего года.
– Что осенью? – не понял Сергей Кондратьевич.
– А вот эту самую твою революцию будем делать.
– Это почему именно в будущем году, да еще осенью? – обиженным тоном спросил Кауров. Его смутило безапелляционное заявление Варейкиса. Не успел человек внести предложение, как ему говорят – нет. Злило и то, что председатель завкома непрошено встрял в их разговор. Но это было в манере Яна Витольдовича, и на него не обижались – уважали его за прямоту, откровенность, простоту в обращении с людьми.
– По плану, – пояснил Варейкис. – Капитальный ремонт всего помещения. И кровлю менять будем.
– Давно пора, – спокойно сказал Сергей Кондратьевич. – При мне капитальный ремонт не делали. А я уже на "Богатыре", считай, шестьдесят лет.
– А как же завод? – Кауров явно был озадачен таким сообщением. Теперь он повернулся назад к Варейкису, ожидая ответа, и на смуглом лице его было такое выражение, будто от ответа председателя завкома завидела личная судьба мастера механического цеха. А Варейкис не спешил с ответом, и за него высказал предположение Сергей Кондратьевич:
– Остановят, стало быть?
– Зачем останавливать? – со своим ленивым спокойствием, в котором заключалась обыкновенная невозмутимость характера, возразил Ян Витольдович. – Государство не может позволить себе таких убытков. Вы представляете, что значит закрыть завод на месяц? Да даже на полмесяца. Не выпустить плановой продукции на сколько миллионов рублей? Представляете?
– Догадываюсь, – сказал старик Лугов.
– Дело не только в миллионах. – Лицо Каурова стало серьезным и озабоченным, на круглом лбу сбежались мелкие морщинки, а черные жесткие брови вытянулись в линию. – Мы не юбки шьем. Мы поставляем оборудование предприятиям, новостройкам. Да каким!.. Мм-да.
– Вот тебе и да-а, – заключил Варейкис, а Лугов подумал о Каурове с гордостью: "Государственный ум. Вот она, наша новая рабочая молодежь!"
Как всегда по воскресеньям, Сергей Кондратьевич обедал у сына. Впятером садились за большой круглый стол, громоздящийся посредине комнаты, и, как шутил внук Коля, начиналось "совещание за круглым столом". Так уж повелось у них издавна, еще когда они вместе с дедушкой жили в старом деревянном домишке у железной дороги, когда Коля пошел в первый класс, а Лада в детский сад, – за обедом в воскресные дни никто не молчал. Обед тянулся долго – час, а может и больше. Успевали переговорить обо всем, что у кого накопилось за неделю. Лада много и бестолку тараторила, стараясь не отставать от взрослых, зато Коля больше молчал и слушал. Таким он остался и теперь, сосредоточенно сдержанным, вдумчивым. Он не любил лишних слов и предпочитал слушать других. Дедушка Сережа одобрял в нем эту черту, а возможно, и помог ей укрепиться, говоря: "Твое при тебе останется, по-пустому языком что молоть? Лучше слушай других да ума-разума набирайся. И сам умней будешь".
Отца и дедушку Коля встретил в прихожей немым, но предельно красноречивым вопросом, выраженным в его взгляде, в ожидающе открытых глазах. Отец поспешил опередить старика – сказал, сияя довольным лицом:
– Жаль, что тебя, Николай, не было. Умная и полезная экскурсия.
– Да и внучке не помешало бы, – добавил старик, целуя огненно-рыжую голову поздоровавшейся с ним Лады.
– Ребята из соседней школы ездили, говорят, интересно, – скороговоркой протараторила Лада и ушла в спальню.
– Обедали, мать? – обратился к жене Константин Сергеевич, снимая куртку.
– Вас ждали. И Коля только-только ввалился.
– Вот и хорошо, аппетит нагуляли, поедим дружно, – сказал Константин Сергеевич, восторженно хлопнув в ладоши, и удалился в ванную.
Как только сели за стол, выключили телевизор, "чтоб не мешал пищеварению", как выражался Константин Сергеевич, и началось. Первой стала расспрашивать о поездке Лада. Старик молчал, а Константин Сергеевич попробовал словами нарисовать картину Бородинского поля: перечислял памятники, пересказывал некоторые эпизоды сражения. Старик хмурился, нервно трогал усы, наконец не выдержал, перебил сына:
– Не то, Костя, не то.
Все выжидательно посмотрели на дедушку – разве отец что-нибудь путает? – а Константин Сергеевич недовольно заметил:
– Ну давай, рассказывай ты. Ты у нас речистый.
– И я не могу, – тихо произнес Сергей Кондратьевич. – И никто не может… – Лицо его вдруг посветлело, в глазах снова вспыхнуло что-то юношеское, приподнятое, одухотворенное. – Словами нельзя передать. Это надо почувствовать. Сердцем. Там, на месте… А слова что, нет таких слов…
– Что ж, дед, твоя правда, – согласился Константин Сергеевич. – Бывает, что и слова бессильны.
– А Лев Толстой? – сказал Коля, переводя пытливый взгляд с отца на деда.
– Что Лев Толстой? – уточнил Сергей Кондратьевич.
– Бородинское сражение описал. Словами.
– На то он и Толстой, – обжигаясь горячими щами, сказал Константин Сергеевич. Но его реплика показалась старику неубедительной. Он подул в ложку, проглотил неторопливо, выпрямился на стуле и, не глядя ни на кого, проговорил:
– Одно дело – прочитать в книге, другое дело – там побывать.
– В сраженье? – не то в шутку, не то всерьез вставила Лада.
– На поле, – серьезно ответил старик. – Прочитать поле. Сердцем прочитать. И по-своему. Каждый по-своему. Вот я Каурову говорю про Бородино, а он мне про революцию в цехе. Выходит, он поле Бородинское прочитал не так, как я.
– Ну, а как ты, дедушка, прочитал? – уже забыв о том, что такое словами не расскажешь, живо поинтересовалась Лада и прибавила: – Какое оно?
– Широкое. Как Россия. И красивое.
– Что за революция у Каурова? – точно так же нетерпеливо, быстро перевел разговор Коля. Это черта молодости – все схватывать стремительно, но ни на чем долго не останавливаться: вперед и дальше бежать.
– Да разное, – не стал объяснять Сергей Кондратьевич и тоже неожиданно, чтоб только уязвить сына, ввернул: – Литейщиков ругал. Опять бракованное литье поставляете.
– А им что ни дай – все равно изгадят, – огрызнулся Константин Сергеевич. – Он бы лучше за своими стилягами присматривал. Вчера опять чепе.
– Что еще? – Старик метнул на сына сторожкий сухой взгляд.
– Ночью молот сожгли, – отрывисто бросил Константин Сергеевич.
– В кузнечном! – не спросил, а подтвердил Коля. – А при чем тут Кауров?
– А при том, что его шпана из механического забралась ночью в кузнечный, включила молот и сожгла, – резко, с нажимом на слова сказал Константин Сергеевич.
Наступила долгая пауза. Затем, нарушая ее, Коля спросил отца:
– Кто именно, не помнишь?
– Говорят, эти двое – тонкий и толстый
– Ключанский и Пастухов, – уточнил Коля.
– Больше, кажется, некому, – в сердцах проворчал отец. – Говорят, выпимши были.
Замолчали. Ели, не глядя друг на друга, словно кто-то из них виноват в том, что двое парней из механического цеха ночью зашли в кузнечный и сожгли там молот, хотя никто из Луговых не имел отношения ни к механическому, ни к кузнечному цехам. Но завод был их заводом – кровным, родным, и любое событие, любое происшествие на заводе воспринималось ими как свое, личное. Коля думал: "А может, зря на этих ребят наводят напраслину? Они, конечно, бузотеры, или, как говорит дедушка, анархисты, но какого рожна им понадобилось в кузнечном, зачем? Выпивши, ночью! Дико". Он знал неразлучных дружков – Вадима Ключанского и Юрия Пастухова. Особой симпатии они в нем не вызывали, пожалуй, наоборот. Но отец напрасно пытается свалить грехи литейного цеха на других. У него давнишняя неприязнь к механическому цеху, беспочвенная, глупая, и отец нисколько не прав. Механический цех правильно критикует литейщиков за плохое литье. Об этом и на комсомольском собрании говорилось. Правда, у отца есть свои оправдания, и не литейщики во всем виноваты, не все от них зависит, но механическому цеху от этого не легче. А почему молчит дедушка? Какой-то он сегодня задумчивый и опечаленный. Конечно, чепе на заводе для него не безразлично, но только ли это причина? Отец, как всегда, резкий и немножко взвинченный: видно, слова дедушки о плохом литье больно его задели. Надо бы как-то перевести разговор. Обычно это делают мама или Лада. Но они почему-то молчат.
Коля бросает недвусмысленный взгляд на сестру. Лада дружески улыбается – они понимают друг друга с полуслова, с одного взгляда. Но ее опережает отец. Перед тем как встать из-за стола, Константин Сергеевич не то с горькой иронией, не то в порядке укора бросает старику:
– Вот тебе и доблесть родителей, и наследие детей.
Лада и Коля не совсем понимают смысл этих слов, догадываются, что это продолжение какого-то спора между дедушкой и отцом, и ждут, что ответит дедушка. Сергей Кондратьевич не торопится, дернувшиеся брови и глаза выразительно говорят: "Но при чем тут…", он через минуту спрашивает, ни к кому не обращаясь:
– Интересно, а кто их отцы?
Теперь и Лада и Коля догадываются, что речь идет о Ключанском и Пастухове. Никто не ответил, так как никто не знал родителей Ключанского и Пастухова. Но на этом разговор обрывается: все встают из-за стола. Лада помогает матери убрать и вымыть посуду, отец включает телевизор и садится на стул поближе к экрану – он немножко близорук. Коля с дедушкой располагаются на диване. Транслируют футбольный матч между "Спартаком" и "Крыльями Советов". Константин Сергеевич болеет за "Спартак", Коля – за ЦСКА, старик вообще ни за кого не болеет.
– Как у тебя занятия прошли сегодня? – интересуется Сергей Кондратьевич, любовно глядя на внука.
– Не занятия, дедушка, консультация, – отвечает Коля, устремив глаза на голубой экран. А дедушка не смотрит на экран, смотрит на внука и продолжает допрашивать:
– А профессор ваш небось строгий старик?
– Да какой он старик? Мальчишка, – весело отвечает Коля и озорно улыбается. – Правда. Ему и тридцати нет.
– И уже профессор? – удивляется дедушка.
– Доктор наук. А такой простой… – Коля уже не смотрит на экран: он влюблен в своего профессора.
– Видно, что-то изобрел, открытие сделал, а?
Сергей Кондратьевич любит поговорить с внуком на темы науки и техники. И не только потому, что Коля сообщает ему много интересного, неожиданного. Это само собой. Но старику приятно, что внук жадный к знаниям и во многих вопросах, особенно теоретических, гораздо компетентнее отца и деда. И Коле нравится "просвещать" Сергея Кондратьевича, хотя бы в популярном изложении. Он усаживается поглубже, кладет руку на спинку дивана и начинает своим сдержанным тоном, который никак не соответствует светящимся возбужденным глазам:
– Ты знаешь, что атмосфера земли состоит почти на 80 процентов из азота? А что такое азот как сырье для химической промышленности, надеюсь, тебе не надо объяснять?
– Удобрение, – кивает головой дедушка.
– И не только. Так вот – выходит, запасы этого сырья у человечества неограниченные: бери сколько хочешь. А вот как взять, практически? Это уже сложная техническая проблема.
Константин Сергеевич убавляет звук телевизора: глядя на экран, он прислушивается к разговору отца и Коли и вдруг кричит как ужаленный:
– Ну, бей! Бей же, болванка… Ах, черт, такой мяч упустить!
– Сырье дармовое, вот оно, – не обращая внимания на отца, продолжает Коля и ловит воздух рукой, – а не возьмешь, не дается.
– Берут, и давно, – возражает Константин Сергеевич, не поворачивая головы. – Аммиачным способом… Ух ты! Угловой…
– А во что обходится этот азот, в какую копеечку? Ты знаешь? – тоном превосходства спрашивает Коля. – Удовольствие слишком дорогостоящее. А вот при помощи плазмы, то есть плазмохимическим способом в лаборатории, где работает этот самый мой профессор, получают дешевый азот… Что такое плазма, ты слышал, дедушка?..
– Ну, слышал, – неуверенно отозвался Сергей Кондратьевич, поясняя: – Материя или антиматерия. Что-то такое новое, ненашенское, неземное. – И, поймав на лице внука снисходительную улыбку, добавил, как школьник, отвечающий на экзамене: – Материя при высокой температуре.
– Не совсем так, дедушка, – заговорил Коля, а Константин Сергеевич произнес вслух:
– Куда хватил – антиматерия! Неземное!.. Ну-ну, за такие подножки надо с поля гнать, метлой, метлой.
Последняя фраза относится к футболистам, и дедушка и Коля это понимают и прощают ему его реплики, пересыпанные эмоциями болельщика.
– А ты зря, папа, – заступился Коля. – Действительно, на земле в естественном состоянии нет плазмы. Плазма, дедушка, это новое, четвертое состояние вещества. Ведь раньше как считали: твердое, жидкое, газообразное. У плазмы какое-то количество молекул и атомов ионизировано. – И поняв, что он уже переходит границу популярного, Коля неожиданно замолчал, подыскивая более доходчивые образы.
– Не газ, не жидкость и не твердое, – словно про себя размышляя, повторил старик. – А тогда что?
– Это – огонь, тысячи градусов температуры, – отвечал, воодушевляясь, Коля. – Вот солнце, – оно находится в состоянии плазмы. И звезды.
– Тысячи градусов, – снова, не оборачиваясь, проговорил Константин Сергеевич. Он как бы поддразнивал отца и сына. – А сколько? Две тысячи или сто тысяч градусов?.. Ну что ж ты стоишь, чего ждешь? Э-эх… Вот и достоялся, голова баранья. И упустил мяч, дура!
– Ну пять, десять, в зависимости от вещества, – уверенно ответил Коля.
– Десять тысяч! – удивился Сергей Кондратьевич. – Так это выходит что? При такой температуре все горит, все плавится – и сталь, и гранит, и бетон, и алмаз. В чем же ее держат эту плазму, в каком горшке?
– Есть такое специальное устройство, – охотно пояснил Коля, – плазмотрон называется. Представь себе цилиндрический сосуд из обыкновенного материала, в нем образована плазма в десять тысяч градусов. А стенок сосуда она не касается, от них ее отталкивает магнитное поле, она как бы висит в середине цилиндра. Понимаешь? Я, разумеется, несколько упрощаю.
– Гол!!! – воскликнул Константин Сергеевич и захлопал в ладоши, впервые оборотив свое возбужденное розовое лицо к отцу и сыну. – Красиво влепил… с подачи головой… Ах, молодец. Ну, теперь держитесь, "Крылышки", счет открыт.
Сергей Кондратьевич нарочито громко вздохнул, и вздох этот прозвучал с вызывающей иронией: старик не любил футбола и не понимал фанатизма болельщиков. Потом медленно встал, проговорил, положив Коле на плечо свою худую руку:
– Я, пожалуй, пойду.
– Да посиди еще, куда тебе спешить? – резко поднялся Константин Сергеевич, но сказал это так, для приличия, потому что знал: старик не останется, уйдет к себе.
И он действительно ушел, неторопливо, с обычной своей учтивостью поблагодарив сноху за обед.
В спокойном московском небе разгорался багряный закат. На улицах, как всегда по воскресеньям и праздникам, было мало машин, отчего город казался просторным, неторопливым, чего-то ожидающим. Чего?
Город не знал, и Лугов не знал. Людям вообще свойственно ожидание чего-то нового, неведомого, необыкновенного. В ожидании рождаются большие надежды, красивые, как сказка, удивительные, как быль.
Сергей Кондратьевич шел не спеша, смотрел в лица прохожих, не замечая их: все мелькало чем-то бессвязным, отрывочным – люди, такси, дома, поздние хризантемы на сквере, желтые ясени и еще зеленые тополя, медвяно-терпкий запах резеды и огоньки светофоров. И облака над горизонтом, ленивые, слегка нарумяненные; и бойкие, галдящие о чем-то своем воробьи на старой, золотистой липе; и мысли, бегущие со всех сторон и снова улетающие в разные стороны. Он отдыхал, и думы нисколько не мешали ему. Напротив, без них было бы неестественно, непонятно, беспокойно и жутко. Это были добрые, покладистые мысли, ни к чему не обязывающие, ничего не требующие. И кружились они вокруг одного – Бородинского поля, и о чем бы ни думал Сергей Кондратьевич: о Каурове или о своем внуке Коле – замечательных и умных представителях молодого поколения, о сожженном молоте в кузнечном, о новом секретаре парткома, который начал на заводе свою работу с организации сегодняшней экскурсии, – перед ним стояло среди осенних перелесков поле, увенчанное памятниками ратной славы, и крылатые слова, вырубленные в граните: "Доблесть родителей – наследие детей". Слова эти, прочитанные там, на поле, накрепко врезались в память, огненными буквами сияли в сердце, от них несло теплом, ясной уверенностью и чем-то бесконечным, неувядаемым. В конце концов, человек умирает: в ратном ли бою, как те, на Бородинском поле, или у себя дома, скошенный неизлечимым недугом, как тесть секретаря парткома. Но живет народ, и, если у этого народа есть высокая цель, ясный идеал, убежденная вера в свою правоту, если у народа есть крылатая мечта и сильные, умные люди, претворяющие мечту в жизнь, такой народ бессмертен и непобедим.
Жизнь – сражение, постоянное, нелегкое. Иногда с переменным успехом. Жизнь – это тоже поле битвы, независимо от того, гремит артиллерийская канонада или вместо нее кто-то, одержимый бредовыми идеями своей исключительности и превосходства, заполняет эфир и газетные полосы тлетворным ядом лицемерия, клеветы, человеконенавистничества.
Вот такие думы навеяло на Сергея Кондратьевича Лугова Бородинское поле.