355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Во имя отца и сына » Текст книги (страница 15)
Во имя отца и сына
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:43

Текст книги "Во имя отца и сына"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Андрей посмотрел на висящий над диваном портрет и вслух вполголоса молвил:

– Спасибо тебе, отец, и вечная слава.

И вспомнил мать – самую лучшую женщину в мире, достойную большой любви. И добрая, теплая улыбка осветила его суровое задумчивое лицо. Она, его ласковая мама, исполнила завещание своего мужа: воспитала и вырастила сына таким, каким хотел его видеть отец. Андрей, повинуясь какому-то внезапному желанию, поднялся и хотел было пойти сейчас же к Луговым. Там она – его мама. Но тут же сообразил: зачем, не нужно. Его приход сейчас могут не так понять. Ведь там небось идет разговор о делах заводских, о литейном цехе, о формовщиках. Эх, мама, зачем ты пошла, неугомонная душа твоя!

Так оно и было. Луговы приветливо приняли соседку, накрыли стол в большой комнате – чаевничали. Во второй комнате Коля сидел за учебником политэкономии и писал конспект. Луговы от души поздравили Клавдию Ивановну с повышением сына, а Константин Сергеевич полушутя-полусерьезно заметил, что такое дело следовало бы "закрепить" по древнему обычаю бутылкой столичной.

– Да уж, как положено, за нами не пропадет, – согласилась Клавдия Ивановна и, отхлебнув глоток чаю, сказала нараспев: – Давно я на заводе не была. А хочется, ой как хочется, Сергеич. Соскучилась по нашему литейному. А у тебя небось теперь все новенькие, знакомых-то, чай, мало осталось. А хочется взглянуть. Что ни говори, а жизнь-то, считай, вся там и прошла, на заводе.

– А ты заходи, познакомишься с новенькими, – пригласил Константин Сергеевич. Каким-то чутьем он понял тайную мысль Клавдии Ивановны. Неспроста она затеяла такой разговор. Прибавил после паузы: – Может, поучишь девчонок, которые на формовке.

– Куда мне. Разве они нашу науку признают. Они теперь все ученые, сами с усами. А умения-то и нет. Оно годами дается, – ответила Клавдия Ивановна. – А за приглашение – спасибо. Приду, обязательно приду.

После чая женщины удалились на кухню "посекретничать", а большой любитель кино Константин Сергеевич решил посмотреть по телевидению художественный фильм под интригующим названием: "Жизнь – хорошая штука, брат". Но название мало соответствовало содержанию: на голубом экране мелькали какие-то несвязные кадры: то Москва, то какая-то зачерноморская страна и мечущийся герой – неврастеник, которого покусала бешеная собака. По замыслу автора этот герой должен олицетворять подлинного революционера коммуниста. Но вся "деятельность" этого революционера сведена к навязчивой истерии: умрет он или нет. Получилось нечто карикатурное, неприятное, и Константин Сергеевич смотрел фильм без всякого интереса, морщась и отпуская по адресу постановщика далеко не безобидные реплики. Но вот один из героев фильма – московский кадр – громогласно объявил, что Мейерхольд – большой талант, а Большой театр – это элеватор, который нужно сломать, потому как от него, мол, разит мертвечиной.

– Ого куда хватил! – гневно воскликнул Константин Сергеевич и со злостью переключил на другую программу. – Добрались-таки и до Большого театра.

Коля сидел в соседней комнате за учебником. Услыхав слова о Мейерхольде и Большом театре, он заложил линейкой учебник и вышел к отцу в тот самый момент, когда Константин Сергеевич с раздражением щелкнул переключателем программ. Сказал с подначкой:

– Значит, элеватор. А что, ловко придумано: в храме русского искусства устроить элеватор.

– Мерзость какая, – резко бросил отец, закуривая папиросу. – Показывают всякую ерунду, не поймешь, что к чему.

– Однако ж ты понял, что Мейерхольд – большой художник, а Большой театр – элеватор. Да, может, ради одной этой фразы и фильм создан. Вот Посадов, например, уверяет, что ни один фильм на современную тему не выпускают на экран, если в нем нет твиста.

Константин Сергеевич уже не слушал сына: затягиваясь табачным дымом, он следил за голубым экраном. Передача шла то ли из какого-то молодежного кафе, то ли из студии телевидения, оборудованной под кафе. Зрители сидели за столиками, на эстраду, украшенную большой шестиугольной звездой, выходила девчонка в платьице "мини" и, присосавшись к микрофону, как телок к вымени коровы, безголосо завывала, явно подражая Пьехе. Константин Сергеевич уже было протянул руку, чтоб выключить телевизор, как Коля вдруг точно ошпаренный схватил его за руку:

– Стой! Погоди, папа! – и с непонятным волнением уставился на экран, вызвав недоумение отца. Через минуту он удивленно воскликнул: – Она!.. Там, в зале, за столиком!..

– Ты что, как наскипидаренный, – возмутился отец. – Кто она?

– Лада, – выдохнул Коля, не сводя напряженного взгляда с экрана.

– Наша Лада? Да не может быть: ты обознался. Операторы снова показали зал, и Коля торопливо ткнул пальцем в экран:

– Да вот она, вот, гляди, с каким-то бульдогом.

Это действительно была Лада, Коля теперь уже не сомневался. Константин Сергеевич успел лишь на какой-то миг увидеть дочь, как объектив телекамеры снова был направлен на безголосую певичку. Да и сам мотив песни – не мелодия, а именно мотив, потому что никакой мелодии не было, – не требовал голоса, и слова были какие-то крикливые, без определенного смысла. Певичка изгибалась всем корпусом, шевелила бедрами, размахивала рукой и металась по сцене, волоча за собой черный хвост микрофонного провода. Ей хлопали сидящие в зале за столиками размалеванные девушки и длинноволосые, бородатые и безбородые юноши. Она сошла со сцены и тоже села за столик. И тогда Константин Сергеевич снова увидел на экране Ладу и громко закричал:

– Дуся! Иди на дочь посмотри! – и уже к сыну: – Поди позови мать, пусть полюбуется.

Но когда пришла мать вместе с Клавдией Ивановной, ведущий вечера объявил, что сейчас выступит гость из Минска, и тотчас же на сцену выбежал долговязый молодой человек, коротко постриженный, с горбатой, колесообразной шеей. Он решительно поднес микрофон к раскрытому рту, точно хотел заглотать его и, расхаживая по сцене твердыми, хозяйскими шагами, начал кричать что-то резкое, вызывающее. Кричал, как заклинание, с надрывом, и микрофон преображал его голос в какие-то неестественные трубные звуки, от которых вздрагивала большая шестиконечная звезда. Так он пел. И мастера рекламных шумих, искусные творцы голых королей, называли его восходящей звездой. Но сейчас Луговым было не до этой звезды: их всецело занимала дочь, ушедшая к подруге делать уроки и почему-то оказавшаяся за столиком в объективе телевизионных камер. Лишь Коля сказал по поводу певца:

– Стоило такого хлыста из Минска тащить, будто в Москве мало.

Нетерпеливо ждали, когда снова покажут зал. Но передача подходила к концу, и зал кафе больше не появился на экране. Константин Сергеевич выключил телевизор и, не сказав ни слова, лишь метнул на жену гневный взгляд, оделся и вышел из дому. Он не хотел при Клавдии Ивановне начинать острый семейный разговор. Не понимая, в чем тут дело, Клавдия Ивановна спросила по простоте душевной:

– Что ж она, дочка-то ваша, пела или плясала? А может, стихи читала?

– Да нет, что ты, Клава, обознались они, – поспешила с ответом Лугова, но сама не верила в то, что говорила. Она поняла: муж не напрасно взбешен, поняла по его молниевому взгляду, по резким жестам, по тому как он нахлобучил на голову треух и, хлопнув дверью, даже не простясь с Кауровой, ушел. Она старалась не смотреть на сына, дабы только он не встрял в разговор и не стал опровергать ее, и попыталась увести гостью на кухню. Но Клавдия Ивановна, заподозрив в поведении Константина Сергеевича что-то неладное, сказала, что она и так засиделась, и, поблагодарив хозяйку, ушла к себе.

Проводив Каурову, мать, озабоченная и, пожалуй, взволнованная, вошла в комнату сына. Коля стоял у окна и смотрел на улицу. Она спросила с легким укором:

– Что это отец-то наш подхватился, словно на пожар. Куда он? – Коля не ответил и не обернулся.

– Нет, вы обознались, Лада занимается. Кто ее туда пустит на этот телевизор.

– Значит, пригласили, – сдерживая раздражение, ответил Коля.

– Быть не может. Она б сказала, уж похвалилась бы.

– Было б чем хвалиться. – Ухмылка скривила безусое лицо Коли. Теперь он стоял спиной к окну. – Словом, мама, урок не пошел в прок… А бульдога этого я где-то видел.

– Какой урок, что ты мелешь, – сердилась мать. И как все матери, она не хотела допускать и мысли о каком-нибудь плохом поступке своей дочери. Уже уходя в кухню, недовольно и с натянутым недоумением прибавила: – Вон и отец хлопнул дверью. А чего хлопать – сам не знает.

Константин Сергеевич и в самом деле не знал, почему он хлопнул дверью. Вернее, вначале, когда надевал на себя пальто и нахлобучивал на голову треух, он был убежден, что дочь провинилась, а когда вышел на улицу и вдохнул пахнущий весной сладковатый мартовский воздух, вдруг понял, что он не знает, в чем именно состоит ее вина. Его возмущало, что дочь была в каком-то кабачке, называемом молодежным кафе, среди развязных кривляк, слушать которых он был не в силах. А ей, выходит, нравится. Что ей на это скажешь, в чем упрекнешь? Да она тут же ответит, что их смотрят и слушают миллионы телезрителей. Тебе не нравится – можешь выключить телевизор или переключить на другую программу. А там – Большой театр – элеватор. Этот мысленный спор с дочерью охлаждал его вспышку и одновременно злил, потому что в споре этом он не мог убедительно доказать свою правоту, потому что его доводы были несколько субъективны. А ложь? Ведь она солгала: сказала, что пойдет к подруге уроки делать, а сама… Это же второй случай возмутительной лжи. Выходит, поездка на турбазу ее ничему не научила. И вообще, она плюет на мнение родителей. Взрослая? Нет, пока ты сидишь на моей шее, будь добра вести себя… Выйдешь замуж, уйдешь из моего дома, тогда хоть на голове ходи.

Казалось, он нашел достаточно веские основания для упреков. И прежде всего – ложь. Лжи он не потерпит. И недоумевал: почему не может найти общего языка с дочерью. Вот ведь с Колей – все отлично, никаких недоразумений. Растет хороший, правильный парень, работает, учится, радует родителей. А ведь говорят, что мальчишки – народ более трудный, чем девчонки. У Луговых же все наоборот. "А может, мы сами в чем-то виноваты, может, не нашли верный подход к ней, не тем ключом открывали этот ларчик. Дело прошлое – история с поездкой на турбазу. Поговорили, пошумели между собой. А главная виновница – Лада – осталась как-то в стороне. Поняла ли, осознала ли она всю глупость своего поступка, позор свой?" Вот в чем вопрос, и ответа на него Константин Сергеевич не находил. Что у ней на душе, в мыслях? Чем она живет, к чему стремится, что любит и что ненавидит? И как поступить сегодня? Отец прав – криком, пожалуй, делу не поможешь. Нужно просто поговорить, спокойно, толково, чтоб понять друг друга.

С такими мыслями примерно через час Константин Сергеевич возвратился домой. Лады еще не было. Он молча разделся, взял газету и прилег на диван. Дверь в комнату, где занимался Коля, была открыта. Из кухни позвала жена.

– Чего тебе? – недовольно откликнулся Константин Сергеевич.

– Ну поди же, поди, дело есть.

Во время отсутствия мужа она уже поговорила с сыном и окончательно убедилась, что ничего такого не случилось. Конечно, нечего ей там делать – дите еще. Да к тому же ложь. Тут она не находила оправдания дочери. Константин Сергеевич нехотя поднялся, пошел в кухню, стал в дверной раме.

– Ну? Слушаю.

– А ты присядь, возьми табуретку и садись.

– Ну, говори, говори. Может, мне стоя удобней тебя слушать.

– Ты что ж это убежал, не попрощался с Клавой, никому ничего не сказал. К чему такое, Костя? Вспылил неизвестно из-за чего. Ты руководи собой. Подчиненными руководишь, и, говорят, неплохо, а собой не можешь. Ай как не хорошо!

И от ее полушутливого ласкового тона, который был хорошо знаком ему и который всегда гасил его вольные и невольные вспышки, Константин Сергеевич тепло, признательно заулыбался и сказал примирительно:

– Ну ладно, ладно. Вот придет она, и мы все спокойно выясним. Только мне не мешать: первое слово я скажу. А с Клашкой мы сочтемся – свои люди. В цех собирается прийти. Думаешь, и впрямь соскучилась?

– А почему б и нет. Все ж таки свое, родное. Завод – тот же дом.

– Конечно, конечно. Только я ее насквозь вижу. Литейщики подводят механический. То есть, ее сына подводим. Порядком брак даем. Вот она и решила нас поучить.

– И то дело, и надо вас учить. Что ж, так и будете брак поставлять. Молодец, Клава, коли так.

– Ну-ну, пусть поучит. Девчонки у меня с формовочной зубастые.

– Так ведь не зубами же форму делают, а руками.

Ужинали без Лады – не стали ждать. Но спать не ложились и о ней не говорили, помалкивали. Она пришла веселая, довольная. Глаза блестят вкрадчиво и виновато.

– Вы уже поужинали? – спросила машинально, чтоб что-то сказать. Не отрываясь от книги, отец спросил:

– Что так долго? – Он читал толстую "Куклу" Болеслава Пруса. Увлекся.

– Засиделись, – ответила скороговоркой и ушла в комнату, где занимался Коля. Мать спросила вдогонку:

– Где ж это так долго засиделись?

– У девочки. Из нашего класса, – донесся до них уверенный ответ. Родители переглянулись. Ответ был столь естественный, что у матери снова появилось сомнение: ошиблись насчет кафе, обознались. Да и отец уже готов был поверить ей. И тогда Коля вышел в комнату, где сидели родители, и, покачивая головой, возмущенно произнес:

– Ну и ну… – Выждав паузу, спросил появившуюся в дверях сестру: – А кто этот, что с тобой сидел… с квадратным лицом?

– Где? – быстрым изучающим взглядом пробежала по лицам родителей.

– За столиком. В кабачке, – пояснил отец, – теперь уже отложивший в сторону "Куклу".

Она все поняла: знают, видели. Вспышка смущения легкой тенью скользнула по ее лицу лишь на миг и тут же погасла. Сказала совсем весело, как ни в чем не бывало:

– А-а, вы смотрели? Правда, было интересно?

"Актриса", – подумала мать и, прикрыв веками глаза, тяжело вздохнула.

– Погоди, я что-то не пойму. Где было интересно? У подруги? – Голос отца пока еще ровный, но уже на пределе, готовый сорваться.

Его вопрос несколько сбил с толку дочь, но по лицам брата и матери она догадалась, что ее видели по телевидению. Сказала тоном капризного ребенка и надула пухленькие губки:

– Да что вы меня разыгрываете! Ну знаю же – видели. Смотрели передачу из молодежного кафе? Нас пригласили, было очень интересно. Ты знаешь, Коля…

– Кто пригласил? – перебил ее скороговорку твердый вопрос отца.

– Знакомые ребята.

– Ребята или дяди? – Это спросила мать.

– Да что ты, мама, ну, конечно, ребята, с которыми встречала Новый год, – быстро ответила Лада и немножко смутилась.

– Тот самый? С которым на турбазу ездила? – Этот вопрос отца прозвучал жестоко. Лада вспыхнула, ресницы затрепетали, глаза заблестели слезой. Мать решила смягчить накаляющуюся атмосферу, заговорила своим обычным примирительным тоном:

– Нас что беспокоит? Неправда. Ты опять говоришь нам неправду. Сказала, что занималась у подруги. Оказывается…

– Ложь, снова ложь, – не удержался Константин Сергеевич.

– Никакой лжи нет, – ответила Лада. – Сперва занимались. Потом за нами заехали эти ребята…

– Какие? Что-то знакомое лицо. Тот, что с тобой сидел, это кто? – спросил Коля.

– Драматург. Ты его не знаешь, – отмахнулась Лада и быстро продолжала, уклоняясь от прямого ответа: – Сказали, что будет интересно, и мы поехали.

– И действительно было интересно? – спросил отец.

– Очень. Выступали талантливые известные артисты, поэты, композитор Грош.

– Грош – это что, цена композитора? – съязвил Коля.

– Предел остроумия, – Лада метнула на брата короткий презрительный взгляд. Но Коля не обиделся и с улыбкой снова спросил:

– А драматурга как фамилия? По-моему я его знаю.

– Нет, ты его не знаешь, – ощетинившись, бросила Лада.

– Ну, что ж ты не хочешь назвать, если он – знаменитость. Что ж тут такого. И нам интересно, – уже мягко попросила мать.

– Макс Афанасьев. Смотрели кино "Гибель батальона"? Вот это его фильм, – ответила Лада даже с некоторой гордостью.

– И пьеса "Трое в постели" – тоже его, – уточнил Коля нежелательную для Лады деталь.

– Ничего себе компания, – съязвил Константин Сергеевич и продолжал допрашивать: – Значит, тебе очень понравилось? И этот, с лошадиной шеей? Гость из Минска?

– А вам не понравилось? – с каким-то непосредственным удивлением, в свою очередь, спросила Лада. – Да что вы, его так принимают! У него такой сильный голос!

– На батарее команды подавать, – заметил отец. – А приличную песню этим голосом не споешь. Только испохабишь.

– Папа, ну как ты не поймешь – это эстрада. Там своя специфика, свои песни.

– Ну да, ну да, там все свое, – в тон проговорил отец. – Там даже звезды свои – шестиконечные. Ты не знаешь, что они обозначают?

– Ну, папа, ты придираешься. Нельзя ж на занавес пятиконечные звезды, – возразила Лада. – Что тут особенного. Вон и журнал "Юность" разбивает стихи шестиконечными звездочками.

– Во всяком случае, дочь, и ты это хорошо себе запомни: разница огромная, как два полюса. И наша звезда, советская, пятиконечная. Под этой звездой наши соотечественники ходили на смертный бой за нашу, Советскую, власть. А шестиконечная звезда – знак государства Израиль. Каждому светят свои звезды. И ходить тебе с этим, который сочиняет про Троих в постели, я решительно не советую. Если ты уважаешь себя и нас… Вот так-то, дочь. И, на наш взгляд, ничего там, в этом кафе, хорошего не было. Цинизм. Эти угрозы превратить Большой театр в элеватор. Большой театр!

Последнюю фразу Лада не поняла. Сказала:

– А при чем тут Большой театр, элеватор?

– Папа перепутал, – улыбнувшись, поправил Коля. – Как раз в то самое время, когда вас показывали, по другой программе шел фильм "Жизнь – хорошая штука, брат". Фильм дрянь, но там есть подленькие реплики.

– А я считаю, дети, это одно и то же – и фильм и концерт из кафе – одно другого стоит. А теперь иди ужинать да ложись спать. Завтра на свежую голову все взвесишь, подумаешь и, может быть, поймешь, где настоящее искусство, а где – "Трое в постели".

Такой финал больше всего удивил мать и сына. Не нашел Константин Сергеевич для дочери других слов, возможно, потому, что все остальное он высказал ей до этого, высказал мысленно, когда вскипяченный ходил по улице Добролюбова.

Уже в кухне, за ужином, Лада сказала Коле, что Макс Афанасьев приглашает ее сниматься в кино.

– "Трое в постели"? И ты, разумеется, будешь третьей – Злая ироническая улыбка сверкнула в глазах брата. – Ну-ну. Только имей в виду – там третьих лишних не бывает.

– Где там?

– У этих твоих новых гениев.

– А я не понимаю, почему ты о них так говоришь.

– Потому, что ты, Ладка, или еще совсем ребенок, или непроходимая дура. Потому и не понимаешь.

Сказав это с ожесточением, он круто повернулся и ушел к себе.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ПОДЛОСТЬ ИЛИ БЛАГОРОДСТВО?

Предстоял трудный день. На повестке дня заседания парткома завода было два вопроса: прием в партию и улучшение организации производственного процесса. По первому вопросу выступил Глебов, по второму – член парткома Гризул.

Утром Емельян пришел на завод раньше обычного: за полчаса до смены. В проходной он столкнулся с директором.

– Решили пораньше? – удивился Глебов, поздоровавшись.

– Я всегда в это время, – ответил Борис Николаевич.

Глебов почувствовал себя неловко.

В середине дня в кабинет к Гризулу зашел – как всегда, сияющий – Алик Маринин. Он пожал руку главному инженеру и присел не в кресло, а на подлокотник, давая понять, что забежал ненадолго.

– Ты сегодня именинник? – пошутил Николай Григорьевич, имея в виду прием Маринина в партию.

– Это сложная процедура? – поинтересовался Алик.

– Да нет. Нынче все гораздо проще. Прежде было волынисто, а теперь чисто формально. Проголосуем, утвердим, я скажу несколько теплых слов в твой адрес. И все.

– Могут быть вопросы ко мне?

– Вряд ли, – Гризул поморщился.. – Разве что какой-нибудь Лугов или Шахбазов спросит, почему в Доме культуры не проводятся вечера на патриотические темы.

– Как это не проводятся? – Маринин вскочил с места и забегал по кабинету. – Разве в День Советской Армии плохой был вечер?

– Так и ответишь, – успокоил его Николай Григорьевич.

Помолчали. Потом Маринин вдруг заговорил, точно вспомнил что-то, хотя именно из-за этого он и завернул к Гризулу:

– Послушай, Ника, ты много делаешь добрых дел, история этого никогда не забудет. Не мог бы ты сделать еще одно? Очень нужно.

Гризул насторожился, но по-прежнему продолжал стоять у окна и смотреть во двор, заложив руки за спину. По движениям его пальцев. Маринин догадался, что Гризул слушает, хотя просьба не вызывает в нем особого энтузиазма.

– Надо устроить на завод одного человека, – продолжал Маринин, наблюдая за пальцами Гризула. – Хороший парень. Работал на одной базе. Вышла маленькая неприятность – помощник подвел. Его хорошо знает Поповин.

– Вместе бизнес делали? – отозвался Гризул и, круто повернувшись, пошел за письменный стол. Что-то записал в календарь и твердо сказал: – Не могу.

– Почему, Ника? – удивился Маринин и заглянул в глаза Гризулу. – Хороший парень. Не подведет.

– Ты и за Полякова ручался, а он работает плохо и, кажется, влип в какую-то историю, кстати, вместе с Поповиным. Вообще, с этим делом надо кончать. По твоей просьбе я уже взял на должность начальника технического отдела человека, который… не тянет.

– Этот потянет – золотая голова, – настаивал Маринин.

– А куда я его возьму? Нет свободной должности.

– Должность можно придумать. Не должность украшает человека, а человек украшает должность. Это же в твоей власти.

– Надо мной есть директор, пойми.

– А он что, не покладист?

– Осторожен и любит порядок. И Глебов. С этим не сговоришься.

– И долго он будет?

– Долго не долго, а сам не уйдет, – довольно прозрачно намекнул Гризул.

Маринин посмотрел на часы:

– Увидимся в парткоме. – И уже с порога: – Ну так я скажу этому парню, чтоб зашел к тебе? Между прочим, его рекомендует Матвей Златов.

И Гризул сдался, буркнув недовольно, со вздохом:

– Хорошо.

Заседание парткома началось с обсуждения вопроса о приеме в партию Романа Архипова и Александра Маринина. Предстояло утвердить решение первичных организаций. В кандидаты партии Архипов вступил еще во флоте, военным моряком. Коммунисты цеха, где он работал теперь, единогласно голосовали за него, уважая Романа как производственника и активного общественного работника. Лишь кузнец Шахбазов задал Роману Архипову единственный вопрос:

– Ответь, дорогой, почему последний год так мало приняли ребят в комсомол? Как секретаря тебя спрашиваю. Молодежи на заводе сколько, знаешь?.. Ээ-гэ! – Он сокрушенно покачал головой, произнося гортанный звук и прищелкнув в завершение языком. – А комсомольцев сколько? И половины не наберешь. – Спросил, не ожидая ответа, так как и без того было ясно для всех, в чем причина. – Плохо работаете с несоюзной молодежью. Нехорошо.

– Это наша слабинка. Постараемся исправить, – краснея, тихо ответил Роман.

С Марининым все было сложнее. На партсобрании заводоуправления при рассмотрении заявления Маринина выступил Гризул. Он дал Александру Александровичу блестящую характеристику во всех отношениях. При голосовании же почти половина коммунистов воздержалась, и решение о приеме его в партию было принято большинством в три голоса. Формально требование Устава соблюдено. "Но почему два десятка коммунистов молчаливо отказали Маринину в доверии? – недоумевал Глебов, читая протокол собрания. – Почему никто не выступил и не объяснил своего отношения к директору Дома культуры?" Никто не задал даже вопросов. Кроме этого, было еще одно "но", совсем неожиданное для Маринина. Примерно за неделю до этого Глебов познакомился с автобиографией Маринина, которую он писал еще в начале пятидесятых годов. Перечисляя свои заслуги перед Родиной, Александр Александрович, в частности, сообщал, что помог органам разоблачить врага народа П. П. Постышева. Глебова это сбило с толку: кто же все-таки этот вездесущий Александр Маринин? "Ознакомить членов парткома с этим довольно пикантным фактом автобиографии Маринина или промолчать, – думал Емельян. – В конце концов, дело прошлое. И не он один в те годы совершал глупости из вполне честных побуждений". В тридцать седьмом году Маринину было двадцать лет и работал он в то время в Киеве во Дворце пионеров. Постышев много уделял внимания школе и пионерии. Маринин ставил себе в заслугу трагическую гибель верного сына партии, старого революционера, руководившего сибирскими партизанами. Постышев открыто, с присущими ему мужеством и прямотой, выступил против репрессий. Рядом: Маринин и Постышев. Какая чепуха, смешно. И Глебов решил не придавать значения деталям давнишней автобиографии Маринина, о которой Александр Александрович, быть может, уже и забыл.

Маринин держался на парткоме чересчур бойко. Глебов, докладывая о Маринине, обратил внимание на то, что в первичной парторганизации почти половина коммунистов воздержалась. Первым протянул руку для вопроса Шахбазов. Емельян ему кивнул в знак согласия.

– У меня такой вопрос к Александру Александровичу, – сверкнув на Маринина темными глазами, сказал кузнец: – Скажи, дорогой, что ты делал в годы войны?

Тот неторопливо встал, крепко сцепил пальцы на груди, потом быстро засунул руки в карманы темного пиджака и тотчас же вынул их, спрятав за спину.

– Мне приходилось много бывать на войне, – начал он спокойно, поочередно обводя взглядом присутствующих. – Я руководил концертной бригадой, которая обслуживала наших доблестных воинов. Мы выступали в разных местах: в госпиталях и на передовой. Одним словом, мы были теми, кого образно называли "доноры духа".

– Как, как? – не понял Емельян, устремив на Маринина взгляд.

– В первый раз слышу такое выражение, – заметил Посадов и проворчал, заерзав на стуле: – Не многовато ли?

Поднялся Глебов:

– Если говорить по существу, то "донором духа" советского народа и армии в годы войны была наша партия, Именно она зажгла в людях священный огонь патриотизма. Я так понимаю? – Опершись руками о стол, он добавил: – Еще вопросы к товарищу Маринину?

Подняв острый подбородок, скороговоркой заговорил Константин Лугов хрипловатым голосом:

– Что так поздно надумал вступать?

Вопрос, конечно, не очень существенный, поморщился Емельян, но промолчал: в конце концов, каждый вправе спросить, что его интересует. Очевидно, Маринин предвидел этот вопрос, потому что ответил сразу, без запинки:

– Раньше я не мог. Я видел в годы культа произвол. Коммунисты молчали. Рядовые члены партии были бессильны что-либо сделать. Я не хотел брать на себя моральной ответственности за преступления.

Ответ вызвал гневное оживление. Первым сорвался Посадов:

– Черт знает что!

– Выходит, по-вашему, товарищ Маринин, – вслед за Алексеем Васильевичем проговорил директор завода, – все мы, вот здесь сидящие, несем моральную, как вы сказали, ответственность за незаконные репрессии в период культа? Так?

Маринин стушевался. Мысленно укоряя себя за необдуманный шаг, он выпалил первое, что пришло на язык, лишь бы разрядить непредвиденно сгустившуюся атмосферу.

– Вы меня не поняли. Я не то хотел сказать.

– Заговорился, Александр Александрович, зарапортовался, – с деланным добродушием пожурил его Гризул в надежде как-то замять неприятный разговор. Но это было не так просто. Ответ Маринина всем показался ясным и определенным. Не успел Гризул закончить фразу, как задал вопрос Константин Лугов:

– А как вас еще иначе понимать?

Маринин видел, что попал в дурацкое положение. Надо было как-то выкручиваться и отвечать Лугову, этому несносному крикуну. И Александр Александрович объяснил, не сводя мягкого, покорного взгляда с начальника литейного цеха:

– Видите ли, дорогой Константин Сергеевич. В то время один мой дальний родственник по линии матери жил за границей, точнее говоря, в Латинской Америке. Конечно, я должен был об этом написать в анкете и, конечно, меня не приняли бы по этой причине. Два года назад этот родственник, к счастью, скончался.

Маринин вдруг замолк. Создалось впечатление, что он не закончил фразу. Все зашумели. Уж очень нелепым показалось его объяснение, смехотворно и цинично прозвучало это слово "к счастью". Гризул не находил места, нещадно в душе обзывая Маринина кретином.

Глебов поднял руку, призывая к тишине и вниманию. Он решил, что при таком обороте дела не имеет смысла скрывать от членов парткома некоторые подробности давнишней автобиографии Маринина.

– Честно говоря, товарищ Маринин, вы немного запутались и нас хотите запутать.

– Я волнуюсь, Емельян Прокопович, – признался Маринин и, достав платок, стал вытирать лицо, чтобы показать, что он действительно волнуется.

– Волноваться не надо. Давайте разберемся спокойно, – продолжал Глебов. – Оставим в стороне ваших латиноамериканских родственников. Мы знаем, что в нашей партии есть коммунисты, имеющие родственников за границей. И никто их за это не казнит. Это, так сказать, плод вашей фантазии или вашего волнения. Я хочу напомнить вам о другом, о более существенном. Вот вы говорите, что коммунисты молча взирали на беззакония периода культа личности… Разные были коммунисты. Вам известно такое имя – Павел Петрович Постышев?

Глебов спокойно посмотрел в глаза Маринину. Емельян был далек от каких-то "психологических этюдов". "Вспомнит или нет? – думал он. – Сам расскажет или придется напомнить?"

– Постышев? Как же, наше поколение хорошо его помнит. В школе еще был лозунг: "Учиться на три "П", то есть: Павел Петрович Постышев, – отозвался Маринин и отвел глаза от Глебова, который продолжал стоять, глядя на Маринина.

И по тому, как задрожали губы Александра Александровича, как растерянно забегали глаза, Емельян Глебов понял, что Маринин ничего не забыл и сейчас должен заговорить об автобиографии. Глебов ждал, но Маринин упрямо избегал его взгляда, и похоже было, что не собирался сам рассказать о том, чего от него ждали собравшиеся.

– Вам приходилось лично встречаться с Постышевым? – спросил Глебов.

Теперь Александр Александрович окончательно убедился, что этот вопрос задан ему неспроста. Он помнил все, а не только какие-то две строчки автобиографии. Правда, именно на эти две строчки он в свое время возлагал немалые надежды: цель была определенной – сделать карьеру. Теперь он вспомнил и заявление, которое подписал вместе с двумя другими парнями. Одного, кажется, звали Магидов. Не так давно он случайно встретил его в Доме журналиста. Заявление было мерзкое, грубо инспирированный донос. Маринин действительно однажды слушал выступление П. П. Постышева. В перерыве Павла Петровича окружили слушатели, задавали вопросы. Кто-то спросил: "Можно ли дружить с мальчиком, отец которого репрессирован как враг народа?" – "А почему же нельзя? Дети за поступки родителей не отвечают", – ответил Постышев. В кляузе, которую подписал Маринин, говорилось, что Постышев, сойдя с трибуны, в кулуарах призывал к милосердию по отношению к врагам народа, усыпляя бдительность, и непочтительно отзывался о действиях карательных органов. Александр Александрович не сам писал это заявление, писал кто-то другой, а он лишь подписал и затем гордился этим своим поступком. Он был убежден, что именно это заявление послужило основным обвинительным документом в "разоблачении врага народа Постышева".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю