Текст книги "Во имя отца и сына"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Вот этого-то и не следовало писать Грошу и Озерову, это была их оплошность, отсутствие чувства меры, которому постоянно учил их Матвей Златов. Дело-то в том, что Муса, прочитав фельетоны и лично зная одного из авторов – Радика Гроша, сразу сообразил, в чем тут суть. О своих предположениях он рассказал не только Глебову, но и товарищам по цеху.
Глебов прочитал фельетоны утром на работе. Подавленный, он не знал, что делать. Не понимал, где находится и в какое время живет. Голова гудела и плохо соображала. Он закрывал глаза и слышал в ушах злорадный смешок авторов фельетона, а вместе с ними Гризула, Маринина и Поповина: "Что, получил? Еще не такое будет. Сомнем. За тобой правда? Ну и ешь ее на здоровье. А за нами – сила. Сотрем в порошок… Всякого, кто станет на нашем пути". Теперь у него не было сомнений: действовали люди Поповина. И хотя Глебов готовился ко всему, такого удара он не ожидал. Вспомнилась война: был на заставе и в тылу врага, где он не раз смотрел смерти в глаза. Там было легче, гораздо легче. Там он ни разу, даже когда шел в гестапо выручать Женю Титову, не чувствовал себя таким беспомощным и беззащитным.
Зашли, сговорившись, одновременно Борис Николаевич и Ян Витольдович. Директор – с тихой улыбкой, предзавкома – не сумевший скрыть негодования.
– Главное, не вешать нос, – с порога сказал Борис Николаевич, широко шагнул к столу, из-за которого поднялся Глебов, и протянул ему руку. И в его крепком рукопожатии Ёмельян почувствовал первую искреннюю поддержку. – Раскрылись полностью, сбросили маски.
– Надо идти в горком, в ЦК! – взволнованно проговорил Варейкис. – Распоясались… Куда дальше? Некуда.
Потом зашли Луговы – Сергей Кондратьевич и Константин Сергеевич, Кауров, Роман Архипов. Негодуя и возмущаясь, наказывали: не падать духом, не вешать нос. Позвонил Посадов, сказал срывающимся голосом:
– Вы у себя будете? Я сейчас приеду. Не нахожу слов.
– Жду, – коротко ответил Глебов и, положив трубку, спросил, глядя на Лугова-сына и на Романа: – Что говорят в цехах? Читали?
– Хотят идти в редакцию, коллективно, с протестом, – ответил за них Кауров.
– Этого делать не нужно.
– А почему? Почему не нужно?! – вскричал Варейкис, багровея и сжимая кулаки. – Сидеть сложа руки? Тебя будут избивать! Ты кто? Враг Советской власти, троцкист, фашист? Как они смеют с тобой так разговаривать?!
– Я такого хулиганства на страницах печати за свою жизнь не помню, – признался директор.
– А этот фельетонист Змей Бумажный просто лается, как базарная торговка. И печатают. Как только редактору не гадко было читать! – добавил Константин Лугов.
– Хоть он и бумажный, а все же змей, значит, может жалить, – произнес Сергей Кондратьевич.
– Хоть он и змей, а все ж бумажный, и пугаться его не надо, – вставил Варейкис.
В это время зазвонил телефон: Глебова срочно приглашали к Чернову.
– Все как есть расскажи, – напутствовал старик Лугов.
– А если что, кликни нас на подмогу, – шутя заметил Варейкис, положив широкую ладонь на плечо Глебову. – Скажи, что это дело так оставлять нельзя. Требуй тщательного расследования и наказания виновных.
Словом, в райком Емельяна сопровождал наступательный оптимизм заводских коммунистов – членов парткома. И это ободряюще подействовало на него, подняло совсем упавший было дух, придало уверенности, вернуло разум. Опытный вероломный противник поставил Глебова в положение обороняющегося, сразу лишив его преимуществ, которые в таком случае достаются наступающему. Но Емельян, напутствованный товарищами, шел в райком и готовился не к защите, а к нападению.
Прочитав фельетоны, Чернов вспылил. И его нетрудно понять: в его районе – чепе, и виновник скандальной истории, которая ложится пятном на район, опять же Глебов, к которому под влиянием Стеллы Борисовны у Игоря Поликарповича, быть может помимо его воли и желания, сложилось предвзятое отношение. Уже одно упоминание имени Емельяна Глебова вызывало в нем чувство раздражения, с которым он уже не был в состоянии бороться. И если во всех прошлых глебовских "историях" в конце концов находились какие-то смягчающие или даже оправдывающие Глебова моменты, то здесь проступок был налицо. Два фельетона, разных авторов, почтенных граждан – Стелла Борисовна уже успела супругу охарактеризовать и Озерова и Гроша как людей непререкаемого авторитета, – воспринимались Черновым как приговор общественности. У него никаких сомнений не могло появиться насчет достоверности изложенных в фельетонах фактов и тем более преднамеренной провокации. Для Игоря Поликарповича было совершенно очевидным, что коммунист, так грубо запятнавший свою репутацию, не может стоять во главе партийной организации крупного предприятия.
Глебову не пришлось сидеть в приемной: Игорь Поликарпович с нетерпением поджидал его. Для себя он решил его судьбу, отдав распоряжение заведующему орготделом безотлагательно провести заседание заводского парткома, на котором рассмотреть персональное дело Глебова, освободить его от должности секретаря и вывести из состава парткома. Чернов, недолюбливающий Глебова, не хотел вникать во все детали и тонкости этого дела – слишком очевидны были факты против Глебова: отношение из милиции, два фельетона в центральной печати да плюс несколько писем и жалоб (правда, анонимных) на неправильные методы работы Глебова на заводе. Чернов считал, что материалов для освобождения Глебова от работы более чем достаточно, притом его надо не просто освободить, а с объявлением строгого выговора, чтоб учел на будущее. Когда заведующий отделом заикнулся насчет новой работы для Глебова, Чернов, поморщившись, бросил:
– Направьте куда-нибудь в школу, учителем. У него ж университетское образование.
Чернов встретил Глебова, сидя за письменным столом.
Перед ним лежали два фельетона, испещренные жирными линиями красного карандаша. Кивнул на кресло напротив стола и, развертывая газету, не глядя в лицо Емельяну, сказал угрюмо:
– Ну что, Глебов, достукался?
– Это провокация, фальшивка, – поспешил предупредить Емельян. – Я прошу меня выслушать.
– Да что ж слушать, и так все ясно, – мрачно проворчал Чернов и поднял на Емельяна тяжелый взгляд. – Вы не можете, Глебов, без чепе.
– Я еще раз прошу, Игорь Поликарпович, выслушать меня, – настойчиво потребовал Емельян, облизав вдруг пересохшие губы. Что-то сухое подступало к горлу, застревало там, мешало говорить и даже дышать.
Не обращая внимания на его просьбу, Чернов продолжал, глядя то на Глебова, то в газету:
– Что ж получается? Работал в райкоме. Проявил неумение вести себя с творческой интеллигенцией, показал свою нетерпимость и догматизм. И это теперь, когда нам с большим трудом удалось установить дружеские контакты с передовой интеллигенцией Запада. Администрировал, вмешивался. На вас были жалобы. Не только письменные. Мне надоело выслушивать упреки. Мы вас послали на завод, думали, что вы там остепенитесь. А вы, вместо того чтобы там вникать в производство, нацеливать коммунистов на борьбу за план, за качество продукции, по существу, продолжали гнуть свою прежнюю линию, затеяли склоку с главным инженером, с директором Дома культуры, организовали идейно вредный вечер вопросов и ответов под видом открытого партийного собрания. И опять на вас жалобы, от которых я устал. Вы понимаете, Глебов?
– Нет, не понимаю.
– Мм-да… Ведь вы, Глебов, присвоили себе немыслимые функции, начали поэтов учить стихи писать, художников – рисовать картины. Да не ваше это дело! На то есть союзы писателей и художников. Есть специалисты. Пусть они и занимаются. Зачем нам вмешиваться в эти чисто профессиональные вопросы?
– Ленин считал искусство и литературу составной частью партийной работы, – с трудом выталкивая слова, негромко произнес Глебов.
– Что вы меня учите? – поморщился Чернов и откинулся на спинку стула, выпятив грудь. Рыбьи оловянные глаза смотрели холодно и отчужденно.
– Я просто напомнил, – обронил негромко Глебов.
– А я вас об этом не просил… Потом случай на реке, это что – тоже ведь чепе?
– Так не я же опрокинул лодку, а меня опрокинули, – снова заикнулся Глебов.
– Но почему-то именно вас, а не кого-нибудь другого… И потом в суде вы стали выгораживать хулигана вопреки всякому здравому смыслу.
Емельян молчал, понимая, что пытаться сейчас что-то объяснить просто бессмысленно. Чернов продолжал:
– Я уже не говорю о последнем случае в электричке и о фельетонах. Это позор. Позор для всего района, для нашей партийной организации.
– Вы же не хотите выслушать… – снова сорвалось у Глебова.
– Слушать ваши оправдания? Сколько же можно? Мы слишком долго и терпеливо слушали вас, в этом наша вина. Вы неискренни, Глебов. Я вам не верю. Вы действительно затеяли драку и избили двух юношей. Не они вас били, а вы их. Это что, неправда?
– Меня оскорбили, я защищал свою честь.
– Честь защищают не кулаками. Для этого существует закон.
– Хотел бы я знать, как бы вы вели себя, окажись на моем месте.
– Я, Глебов, на вашем месте не мог оказаться. .У меня нет основания не верить уважаемым и авторитетным товарищам, невольным свидетелям вашего хулиганства.
– Это ложь! – воскликнул Глебов. – У меня есть данные… Все эти озеровы, гроши – одна шайка, из мести они спровоцировали драку…
– Озеров коммунист, – резко оборвал Чернов, стукнув кулаком по столу.
– Не всяк тот коммунист, кто имеет партбилет, – вдруг преодолев какую-то скованность, твердо сказал Глебов и посмотрел на Чернова с той решимостью, которая граничит с вызовом. Взгляды их столкнулись.
– Что вы этим хотите сказать, Глебов?
– Я хочу сказать, что они есть и теперь в партии, циники, которые в душе издеваются над партией и ее идеями, над священной верой коммунистов, спекулируя именем Ленина. Они произносят высокие фразы и делают низкие дела. Партия не застрахована от проходимцев.
От этих слов Чернова будто перевернуло. Бледное лицо его пошло розовыми пятнами, веки заморгали бесцветными ресницами, перекосилось плечо. Он встал.
– Все, Глебов! Больше нам с вами не о чем говорить. Зайдите к Грищенке и получите от него указания. Вы свободны.
"Не товарищ, а просто – Глебов", – мелькнуло в сознании Емельяна.
Повинуясь внутренней дисциплине, он повернулся и сделал два шага к двери. И вдруг мозг его молнией пронзила мысль о своей правоте и силе, осветила образы несгибаемых коммунистов – Орджоникидзе, Постышева, Блюхера. И тогда Глебов остановился, обернулся лицом к Чернову и увидел маленького человека, всецело занятого благополучием своей собственной персоны. Твердый, решительный взгляд Глебова, взгляд, в котором сверкало благородное презрение и чувство собственного достоинства, смутил и насторожил Чернова. Глаза их встретились – блеклые, воспаленно-усталые глаза Чернова и влажные, вдруг потемневшие глаза Глебова. Каменное лицо Емельяна дрогнуло, негромкий голос четко выдавил железные слова:
– Нет, не все, товарищ Чернов. – Он с трудом произнес это слово "товарищ" и повторил: – Не все. Впереди еще много жестоких битв за коммунизм не на жизнь, а на смерть… Как бы нам не оказаться по разные стороны баррикад…
Глебов круто повернулся и хлопнул дверью.
Выйдя от Чернова, он остановился в коридоре у окна и посмотрел на залитую солнцем улицу, широкую и бесконечную в своем неукротимом и вечном движении, и почему-то в этот миг ему вздумалось сравнить улицу большого города с рекой. Улицы-реки, переулки-ручейки, площади-моря. А есть площадь – целый океан, Красная площадь, океан истории, человеческих судеб. Что-то он не успел высказать Чернову, забыл, упустил. А что именно, не мог поймать в бурлящем хаосе дум. "Океан истории – Красная площадь, – сверлила неотступная мысль. – Сесть в троллейбус и плыть по улице-реке к центру, в океан человеческих судеб".
Заведующий орготделом райкома Грищенко, недавно выдвинутый на эту должность из инструкторов, молодой симпатичный парень, раньше работал с Глебовым в одном отделе и искренне сочувствовал Емельяну в сложившейся не в его пользу ситуации. Глебова, зашедшего к нему после разговора с Черновым, он встретил с дружеской улыбкой, усадил на диван и сам сел рядом, показывая тем самым свое расположение.
– Не горюй, Емельян Прокопыч. Знаю, был неприятный разговор.
– Самое неприятное – это то, что он не пожелал меня выслушать, – стремительно, под напором неостывших чувств сказал Глебов.
– Это бы ничего не изменило. После такого дуплета печати, ты сам понимаешь… Да и его понять можно: на выступление печати надо реагировать. Ведь с него спросят. Верно? А как бы ты на его месте поступил?.. И потом, если принять во внимание его болезнь…
Глебов слушал рассеянно, с замедленной реакцией, не успевая улавливать его мысли. Сказал:
– Он на меня волком смотрел, как на врага. Ни разу товарищем не назвал. Дескать, гусь свинье не товарищ.
– Не ясно только, кто гусь, кто свинья, – заулыбался Грищенко. Он вообще старался держаться веселого тона.
– На гуся я согласен. Пусть буду гусь, – сказал Емельян. – Представляю, как отзывается о моей персоне Чернов: "Глебов – это тот еще гусь". А он в таком случае свинья.
– И знаешь, – быстро перебил Грищенко, не желая допускать никаких выпадов по адресу своего начальника, – поменьше болтать надо. Начальство есть начальство, и оно не любит, когда о нем плохо говорят вообще, а подчиненные в частности.
– А что я о нем плохого сказал? Свинья – так это к поговорке, в порядке распределения ролей. И вообще, это я о Поповине, вот уж кто свинья – классическая, без грима.
– Да не сейчас. Я имею в виду прошлое. Однажды в частной беседе ты назвал Игоря Поликарповича беспринципным дьячком. Ему передали. Выслужился кто-то. Такие у нас не перевелись и вряд ли когда переведутся, ты это лучше моего должен знать.
– Так что ж, может, мне пойти к Игорю Поликарповичу и в порядке извинения назвать его принципиальным протодьяконом?
– Да ну тебя, Глебов, ты все шутишь.
– В моем положении это, пожалуй, единственное утешение – шутка.
– Что твое положение? Оно не так уж трагично, как тебе кажется. Пойдешь в школу завучем.
"Значит, все, судьба моя решена", – быстро промелькнула, как ночная птица, туманная, зыбкая мысль. И Емельян почти машинально проговорил:
– Ты думаешь, справлюсь?
– Не сомневаюсь. Поработаешь год-другой, назначим директором.
– А вдруг и там совершу чепе, как говорит товарищ Чернов? – с иронией подначил Глебов.
– Там нет простора для идеологических экспериментов.
– А я должен стать другим? Это ты хотел сказать? Так вот – решительно не обещаю, – твердо сказал Емельян. – Просто не смогу быть другим. И прошу принимать меня таким, каков есть, каким воспитали меня пионерия, комсомол, партия, наконец, погранвойска и партизаны. Таким я и умру.
– Ну, ладно-ладно, о смерти нам еще рано думать. А сейчас подумай вот над чем: послезавтра надо собрать партком и обсудить твое персональное дело в связи с фельетонами. Хорошо продумай свое выступление. Это мой тебе дружеский совет. Чтоб спокойно, без скандалов. Честно и прямо скажи, в чем ты не прав, где твоя вина. Освободим – и делу конец.
– Я буду говорить только правду. Только правду, – повторил Емельян, уходя.
А теперь – в океан истории. Нырнуть в троллейбус – и плыть. В эти часы московский троллейбус относительно свободен. Глебов опустил в кассу четыре копейки, оторвал билет и в шутку, как это делают студенты перед зачетами, посмотрел номер. Сумма трех первых и трех последних цифр совпадала. Горько улыбнувшись, подумал с иронией: к счастью, черт возьми. Врут приметы, какое тут уж счастье! А интересно, много ли здесь, в троллейбусе, счастливых? Взглянул на улицу с утешительной мыслью: а небось в этом бесконечном людском потоке судеб я не одинок со своей бедой. Наверно, есть и похуже. Впрочем, нет – хуже быть не может. Самое страшное для человека – суд над невинным. И не в результате какой-нибудь следственной ошибки, случайного недоразумения, а нарочито, преднамеренно. Это жестокая пытка, истязание не тела, а души, медленная экзекуция сердца. Утонченный, цивилизованный палач знает, что ты невиновен и, как садист, наслаждается твоими муками. Он куда жесточе тех, которые в старые времена посылали людей на плаху.
А Красная площадь, как всегда, торжественно-просторна.
От Лобного места Глебов медленно пошел к Спасским воротам, чтоб через Кремль выйти в Александровский сад, где должен быть конец очереди в Мавзолей. Куранты пробили четверть. Золотом горит купол Ивана Великого, и плавно, как полет орла, реет над Кремлем алый флаг Родины. У Мавзолея очередь, ей не видно конца. Идут к Ильичу, медленно и нескончаемо, в суровом молчании несут свои думы, заботы и печали. Пойдет и он, Емельян Глебов, пронесет свои думы и боль, но это потом, погодя немного. Бронзовые патриоты Минин и Пожарский кличут народ русский на защиту отчизны. В Кремле у Царь-пушки и Царь-колокола толпились группы людей.
Медленно двигалась очередь по центральной дорожке Александровского сада. По сторонам в газонах разноцветными флагами полыхали гладиолусы. Впереди Глебова стояли трое солдат, позади, очевидно, приезжие: муж, жена и девочка дошкольного возраста, которой не терпелось увидать "дедушку Ленина". Девочка тараторила без умолку: "А где лежит дедушка Ленин? А что я ему скажу? А можно ему стишок рассказать?"
И в голове Глебова, как по индукции, возникает тот же вопрос: "А какие я стихи прочту Ленину? Те, которые пишут Артур Воздвиженский, Новелла Капарулина и прочие? А что мне скажет Владимир Ильич, что скажет нам по многим и многим вопросам нашей жизни?"
Мысли снова и снова возвращаются к главному, что камнем легло на сердце: "Почему так жестоко хотят со мной расправиться? За что?"
У Мавзолея поток убыстрился. Идут, идут люди к Ильичу со своими думами, заботами, радостями и печалями. Идет с ними и Емельян Глебов. По гранитным ступеням вниз, где покой и тишина, где не слышно даже шагов. Он пробыл там, у Ленина, должно быть, не больше трех минут. А показалось – вечность. Когда выходил, солнце слепило глаза, расплескало у ног брызги лучей, золотистые, по-осеннему мягкие. Сердцу стало как будто легче, на душе светлей. Кем-то приглушенная, загнанная вглубь вера, большая и светлая, с которой он ходил в контратаки, которая светила на трудных дорогах жизни, теперь ожила, вновь возродилась. И сразу ничтожными временщиками показались ему гризулы и черновы. Подумалось: сегодня они есть, завтра их нет. А солнце будет вечно светить людям.
Из будки автомата Глебов позвонил на завод.
– Приходил Посадов, – ответила ему секретарша. – Я сказала, что вы в райкоме. Борис Николаевич, Ян Витольдович и многие наши справлялись о вас. Звонил скульптор Климов. Просил позвонить ему обязательно. И телефон свой оставил.
– Спасибо, Людочка, у меня есть его телефон.
Набрал номер Климова. Трубку взял сам Петр Васильевич, как всегда, обрадованно проговорил:
– Емельян Прокопович, родной вы мой, вы где сейчас?
– На Красной площади.
– Что вы там делаете?
– Был у Ленина.
– Прекрасно. Одобряю. А теперь заходите ко мне. Я очень хочу вас видеть. У меня сейчас Алексей Васильевич. Мы ждем вас.
В прихожей Климов расцеловал Емельяна как старого и верного друга, сказал вполголоса:
– А знаете, какое преимущество у нас, москвичей, перед сибиряками, предположим?
Глебов пожал плечами: "Вообще, мол, много разных преимуществ у столичных жителей". И тогда Климов ответил:
– Когда на душе у нас уж очень тяжело, так что дышать нечем, мы идем к Ленину. Признаюсь, я тоже не раз ходил. И представьте себе – помогало. – Познакомив Глебова со своей новой супругой, Климов сообщил: – Эта та самая Беллочка, которая жизнью своей обязана вашей маме, Емельян Прокопович.
Привлекательная женщина жеманно протянула Емельяну тонкую руку с золотым кольцом и брильянтом.
– Я очень, очень рада. Позвольте мне вас поцеловать, – сердечно произнесла она и сухо приложилась к щеке. – Я только недавно узнала, что вы сын той самой женщины… – И, спохватившись, добавила: – Тети Ани. Я собираюсь поехать на ее могилу. Хочу поставить там памятник. Вот Петя должен сделать. Мы решили из диорита. Мрамор на сельском кладбище – не практично.
– Мне нужны фотографии вашей мамы, Емельян Прокопович, – сказал Климов.
– Сохранилась плохонькая, – ответил Глебов, растроганный вниманием. – Перед самой войной корреспондент сфотографировал как ударницу.
– Мне нужен и профиль, – добавил Климов. – Ну мы потом посмотрим. Вы приготовьте мне. Я не хочу откладывать это дело в долгий ящик, и Беллочка меня торопит.
Емельян с любопытством, обрадованно, как при долгожданной встрече, рассматривал человека, ради жизни которого погибла мать.
В Белле – теперь уже не Солодовниковой, не Петровой, а Климовой – он хотел видеть достойного человека, ради которого пошла на самопожертвование мать. Может быть, хотел даже видеть частицу своей матери. Первое впечатление было неопределенное. Белла казалась, какой-то неуловимой; внешнее обаяние, мягкие манеры и внимательность этой женщины казались неестественными.
– Простите за нескромность, – обратился к ней Емельян. – Каким путем вы узнали, что я – это я, то есть…
– Понимаю, – мило улыбнувшись, предупредила Белла. – Мне о вас рассказал Арон Маркович Герцович. Вы его помните?
– Арона Марковича? Ну как же! Чудесный человек. Где он? Ведь он, кажется, был репрессирован?
– Да, да, – вздохнула Белла, изменившись в лице, словно поменяла одну маску на другую. Емельян внимательно наблюдал за Беллой. – Сейчас он живет в Москве, на пенсии.
– Ну а ребята, Фрида, Моня? – не отставал от нее Глебов, у которого воспоминания детства оттеснили на время нынешние неприятности.
– Они тоже в Москве, – равнодушно ответила Белла. – Рита замужем. У нее растет дочь. Такая же интересная. Ну а вы как? У вас двое ребят? – продолжала она так, будто они были старыми знакомыми.
– А как с ними повидаться? – спросил Глебов.
– С Герцовичами? – уточнила Белла. – Рита, кажется, позавчера уехала в Японию в туристическое турне. А Миша? Я не знаю, у меня его телефона даже нет. Мы как-то не общаемся. У него своя компания.
– А где он работает? – допытывался Глебов.
– Где-то в театре, – нехотя ответила Белла.
Глебов, почувствовав это, не стал больше расспрашивать о Герцовичах. Но в то же время растревоженная память вызвала в Емельяне желание рассказать не столько молодой даме, сколько ее супругу о родственнике Герцовича.
– А вы Якова Робермана не знали? Двоюродного брата Арона Марковича? – обратился он к Белле.
– Слышала. Он, кажется, погиб в войну, – по-прежнему равнодушно отозвалась Белла и пристально посмотрела на Глебова.
Емельян не понял взгляда и стал рассказывать дальше:
– Вы знаете, Петр Васильевич, интереснейший был человек Яков Роберман. Первоклассный кузнец. Артист своего дела. И никогда спичек не имел. Принципиально. Придет, бывало, утром в кузницу, возьмет клещами гвоздь и начинает его бить молотком. И так ловко, так виртуозно вертел гвоздь на наковальне, что минут через пять он становился раскаленным. Тогда Яков брал папироску и спокойно прикуривал от гвоздя. А после этой же папироской разжигал горн. Мы мальчишками, когда приезжали в город, заходили к нему в кузницу полюбоваться работой. У него в кузнице народ всегда толпился. Яков любил работать на людях. Кузница стояла у большого шляха при въезде в город. Когда пришли немцы, Яков собрал нехитрый свой инструмент и пошел по деревням зарабатывать на кусок хлеба. Кому рогач сделает, кому ведро, кому железную тяпку. Он все мог. Кастрюли латал, лошадей ковал. Уважали его люди и прятали от оккупантов. Однажды фашисты объявили: кто выдаст кузнеца Якова, получит вознаграждение. И представьте" себе – нашелся негодяй. Продал за две пачки сигарет. Гитлеровцы расстреляли Якова. А партизаны потом повесили предателя.
– За две пачки сигарет! – воскликнул Климов, подняв тонкие брови. – Каких только подлецов не водится на земле! А, Беллочка? Ты слышишь? Продать человеческую душу за понюшку табака!
Белла молчала. Нет, она не была взволнована страшным рассказом. Это казалось тем более странным, что Белла сама пережила ужасы войны и ее личная судьба в чем-то была схожей с судьбой Якова.
Потом перешли к главному. Емельяну пришлось все рассказать о Поповине, о том, как он приходил к нему домой, об инцидента в электричке, о своем разговоре с Черновым и заворготделом райкома. Рассказал и о том, что по его заявлению военные товарищи произвели экспертизу поповинского "предсмертного" письма, в котором он описывал свои подвиги и которое послужило причиной возведения Ефима Евсеевича на пьедестал героя, и экспертиза эта установила, что письмо Поповин написал не в сорок первом году, а два, максимум три года назад.
– Так это же ваш козырь! – вскричал Климов, но Глебов своим скепсисом охладил его:
– Козыри имеют силу в честной игре. А здесь орудуют шулера, и ни о какой честности или справедливости говорить не приходится.
– Тут что-то не так, – с видом человека, глубоко обеспокоенного судьбой Глебова, заговорила Белла. – Я не могу поверить, чтоб на такое грязное дело могли пойти известные в мире искусства люди. Евгений Озеров или тот же Радий Грош – это же не просто какие-то проходимцы. У них есть имя.
– Имя? – быстро перебил ее Посадов. – Позвольте вас спросить – а кто создал им имя?
– Надо полагать, сами они, своими талантами, – ответила Белла, и Емельян заметил в ее глазах холодные, пожалуй, даже злые искорки.
– Сами – это да, конечно, сами создали, – подхватил Посадов, возбуждаясь. – А вот насчет талантов – позвольте мне не согласиться. Я-то знаю Женьку Озерова, снимался в его фильме. Талантом там и не пахнет. Зато нахальства, цинизма – да-аа, этого добра навалом. Не верите? – Он подошел вплотную к Белле, огромный, рокочущий и уставился на нее вопросительно.
– Не верю, – спокойно, с железной самоуверенностью ответила Белла и натянуто улыбнулась.
– Тогда позвольте, я оглашу вам документ, один документик. – Дрожащими руками Посадов пошарил в кармане и достал вырезку из газеты. – Вот, вчера рылся в бумагах и случайно мне под руку попался старый номер "Правды", ну не такой уж старый, от двадцать второго февраля 1959 года. Так вот, послушайте. Называется "Пузыри славы". Речь идет о таких деятелях, как Озеров и Грош. Некий эстрадный плясун Николай Кустинский объявил себя гением и начал гастроли по стране. Я читаю: "Триумфальное шествие Николая Кустинского по концертным залам страны уже началось. Афиши, торжественно возвещавшие об этом эпохальном событии в истории искусства, были украшены портретом гастролера и его звучной фамилией, изображенной самым крупным шрифтом, каким только располагает современная полиграфия. Слава подобострастно забегала вперед, чтоб оповестить население о счастье, которого оно сподобилось. К нам едет король чечетки!.. Гастроли наделали много шума. Не было ни одного города, где бы зритель остался равнодушным. О Кустинском говорили. Больше того – о нем кричали. Нет, это был не шум оваций. Зритель встречал корифея чечетки и куплетов единодушным кличем: "Вон с эстрады!" Гастролер оскорблял взор и слух зрителя пошлыми куплетами и не менее пошлыми ужимками, кабацкой развязностью, скверной дикцией… По бухгалтерским данным, гастроли Кустинского принесли государству убытки более чем на 180 тысяч рублен. Бывший руководитель ВГКО Барзилович насадил в этом учреждении нравы, при которых люди типа Кустинского были окружены почетом, а сомнительные дельцы-администраторы получили возможность распоряжаться судьбой артиста: "прикрыть" даровитого молодого музыканта, певца, разговорника или, наоборот, "сделать" артиста – создать ему дутую славу. Может быть, Барзиловичу доставляло эстетическое наслаждение слушать плоские остроты своего фаворита? Пусть бы тогда убыток в 180 тысяч рублей меценат и уплатил из собственных средств. Нет, ничего подобного не произошло. Чего же тут удивляться, что Кустинский все еще храбро распевает самодельные куплеты о секретарше с напудренным носом, сравнивая ее с… собакой, и уже теряющие представление о реальности сатирики Громов и Милич коробят зрителя затхлыми остротами. Подчас посредственные эстрадники получают по четыре с половиной ставки за организованные без всякой надобности меценатами-администраторами сольные концерты и эксплуатируют других, часто более даровитых артистов эстрады – их включают в свиту дутых знаменитостей. Слабый музыкант Семен Фейгин каким-то чудом получил "зеленую улицу" – сольные концерты и "красную строку". А многим талантливым артистам – молодым и уже зрелым – приходится преодолевать самые трудные барьеры, прежде чем удается встретиться с массовым зрителем".
Посадов закончил читать и победоносно оглядел всех присутствующих. Белла, слушавшая его с нетерпеливой гримасой, теперь заговорила первой:
– Но какое это имеет отношение к Озерову и Грошу? – пожала плечами и сморщила тонкий точеный носик.
– Самое прямое и непосредственное, – ответил Климов и потянулся к Посадову за газетной вырезкой.
– Это ответ на ваш вопрос; кто создает имя всяким проходимцам, – сказал Посадов, весело глядя на Беллу. – И не мой ответ, а "Правды". Нашей "Правды", а не какого-нибудь листка, где подвизаются разные бумажные гроши.
Климов быстро пробежал глазами фельетон и, возвращая его Посадову, сказал, желая как-то оправдать жену:
– Белла в этих делах наивная девчонка. Она никак не хочет поверить, что в наше время возможна вот такая гнусная провокация, которую учинили против Емельяна Прокоповича. А я, между прочим, этого ожидал, – сказал Климов. – Вы доверчивый и неосмотрительный человек.
– Я это знаю, отлично все понимаю, – заговорил Глебов. – Но я никогда не думал, что в идеологической борьбе наши противники будут прибегать к уголовным методам и приемам.
– Тоже, значит, наивное рассуждение, – повел тонкой подвижной бровью Климов. – Выходит, вы плохо знаете своих идейных противников. У них ведь ничего святого нет. Единственный бог, которому они поклоняются, – рубль.
– Ну нельзя так, Петя, это слишком прямолинейно, – опять возразила Белла. – Тогда выходит, что и маститые художники, и писатели, которые признают абстрактное искусство, – они тоже поклоняются рублю и в борьбе с тобой не брезгуют никакими средствами?
– Совершенно верно! – возбужденно воскликнул Климов и зашагал по кабинету.
– Кстати! – воскликнул Посадов. – Вчера по телевидению выступал этот самый Женька Озеров. Ну, как всегда, нес всякую ахинею и, между прочим, – вы это учтите, Емельян Прокопович, пригодится, – сказал, что скоро будет ставить кинофильм о первом дне войны на границе по сценарию героя первых боев Ефима Поповина и писателя Макса Афанасьева. Поняли? Вот вам лишнее доказательство, что это одна шайка-лейка,