Текст книги "Большие Поляны"
Автор книги: Иван Слободчиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Гости закричали, радуясь примирению братьев, – застолье зашумело, зазвенело посудой, старухи-певуньи тихо и нежно повели новую свадебную песню.
Уфимцевым завладел дед Колыванов. Он усадил его рядом с собой и завел разговор о строящемся доме.
Но что говорил дед, Уфимцев так и не понял, он перестал для него существовать, – в горницу вошла Аня, встреченная криками гостей. Из-за стола выскочили Физа и Настасья, стали ее раздевать, снимать пальто, но она не давалась, закрывалась руками, говорила, смеясь:
– Нет, нет, я только на минутку, только поздравить Лидочку.
Она подошла к невесте, обняла ее, поцеловала и в губы и в щеки. Кобельков поднес ей большую рюмку портвейна.
– Выпить, обязательно выпить! – кричал Кузьма, – До дна!
Аня взяла рюмку, посмотрела на гостей, чуть задержала взгляд на муже. Он давно не видел ее и сейчас сидел безвольно, не зная, как себя вести, не отрывал глаз от безмятежно спокойного лица Ани. Она заметно раздалась в талии, белый оренбургский платок подчеркивал смуглость ее кожи, выделял черные брови, легкий пушок над верхней губой – все это такое до боли знакомое Уфимцеву, такое родное, что у него перехватило дыхание, не стало хватать воздуха, он машинально распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки.
– Желаю вам обоим крепкого супружеского счастья, – оказала Аня вставшим перед нею молодым. – Любите друг друга, живите дружно, не давайте повода для ссор, пусть ничто не омрачает вашей жизни. – Тут она вновь взглянула на Уфимцева. – И пусть в вашей жизни не будет слез горя, а только слезы радости!
Она залпом выпила рюмку, поставила ее на стол и пошла, но ее опять перехватила Настасья, потянула к столу, к тому месту, где сидел Уфимцев. Но Аня оторвала от себя руки Настасьи, сказала нервно:
– Нет, нет, не могу, уволь. У нас сегодня педсовет. Вот только с мамой поговорю... Мама, можно вас на минутку?
И видя, что Евдокия Ивановна поднимается, быстро вышла из горницы. Настасья увязалась за ней.
Уфимцев уставился на дверь, за которой скрылась Аня, потом на деда Колыванова, дергавшего его за рукав; слова деда не доходили до Уфимцева, ему хотелось вскочить и бежать за Аней, но он посмотрел на гостей и решил не позорить себя, не показывать своей слабости, своего унижения перед женой.
Он посидел еще какое-то время, – желание увидеть Аню, поговорить с ней все же взяло верх, и он, неторопливо, чтобы все видели, как он не торопится, – не за женой гонится, – вышел в переднюю. Ани там не было, не было и матери с Настасьей. Уже не сдерживаясь, он выскочил в сени, на крыльцо и тут встретил шедшую со двора мать.
– А где Аня?
– Ушла, – ответила Евдокия Ивановна. – Проворонил ты Аню...
Уфимцев, не дослушав мать, бросился за ворота. На улице было темно, он посмотрел в тот и другой конец села – светились только окна домов, но людей близко не было. Он вначале пошел, потом побежал по направлению к школе, но вскоре остановился, повернул обратно, дошел до дома Сараскиных, откуда неслась песня про рябину, которая хотела перебраться к дубу, постоял, подумал, чему-то усмехнулся и пошел домой.
2
С уходом Груни, возвращением ее в Поляны к отцу, Васьков потерял устойчивость в жизни. Нарушилась, прервалась та житейская колея, которой он привык идти, чувствуя рядом с собой любимого человека.
Нет, еще раньше, когда Груня призналась ему, что по-прежнему любит Егора и что набивалась к нему в любовницы, уже тогда в жизни Васькова все перепуталось, смешалось, полетело вверх тормашками. Все, что прежде интересовало его, отодвинулось куда-то, отошло, осталась одна злость на Груню, на Уфимцева. И эта злость, как кость в горле, поминутно напоминала о себе.
Переезд на жительство в Репьевку не принес изменений в отношениях с Груней. Правда, первое время он очень надеялся, что вот придет домой после работы и не узнает жены: она будет весела и жизнерадостна, как и прежде, встретит его с хитрой улыбкой и спросит: «Что, напугался? Ладно уж, хватит с тебя!» И они опять будут жить счастливо, и ему не придется прятать глаза от людей, как делает это он сейчас.
Но, приходя домой, каждый раз встречал равнодушный, чужой взгляд жены. Груня молча вставала при его появлении, шла готовить ужин. И он, поужинав, озлобленный, уходил из дому, шлялся по Репьевке до полуночи, часто возвращался домой пьяным, чего раньше с ним не случалось, возвращался с намерением поговорить с женой всерьез. Но та закрывала дверь в комнату на крючок, и он, стоя в сенях, долго стучался, просил, умолял отворить, взывал к ее благоразумию и, не достучавшись, мерзко ругался и заваливался на раскладушку.
Но однажды, придя с работы, он не нашел в доме ни жены, ни дочери. Кто-то из соседей сказал, что видел Груню с узлом и с девочкой на дороге в Большие Поляны. Он долго и неподвижно сидел в сенях.
А утром, чуть свет, сел на велосипед и погнал в Поляны.
Встретивший его во дворе тесть, Трофим Михайлович Позднин, хмуро, неохотно поздоровавшийся с ним, на вопрос, где Груня, ответил:
– Где ей быть? Дома.
Васьков вошел в дом. Первым его увидела дочка, сидевшая на кухне за столом; она, видимо, только что уселась завтракать – перед ней стоял нетронутый стакан с молоком, на тарелке лежали творожные ватрушки.
– Папка приехал! – крикнула она обрадованно.
На голос дочери из комнаты вышла Груня. Словно тень пала на ее лицо при виде мужа.
– Зачем приехал?
Васькова не удивил такой прием. Он сел на стул, положил ногу на ногу, ответил спокойно, даже доброжелательно:
– Да вот захотелось узнать, надолго ли уехала? Не спросилась, не сказалась...
– Не хитри, Михаил. Ты прекрасно знаешь, что уехала совсем.
Он помолчал, поглядел на нее с вдруг нахлынувшей ненавистью. Пришло желание как-то унизить, опозорить ее, чтобы облегчить душу, унять пришедшую ненависть. С каким удовольствием он ударил бы сейчас по ее наглому лицу, потом смял бы и бил, пока не запросит пощады.
– Значит, решила бросить законного мужа и перейти к любовнику?
– Не говори глупостей при ребенке, – сказала строго Груня.
Васьков встал, мельком взглянул на присмиревшую дочь, видимо понявшую, что отец с матерью ссорятся, и сказал с угрозой:
– Ладно. Ты еще пожалеешь об этом... Еще вспомнишь сегодняшний день!
И ушел.
В тот же день он достал адрес жены Уфимцева и написал ей письмо, положившее начало семейной драме председателя колхоза.
И после, когда Степочкин потребовал от него доказательств преступной связи жены с председателем колхоза, он с мстительным наслаждением, даже с вдохновением, описывал в подробностях, как Уфимцев, используя свое служебное положение, добивался взаимности от его жены и как наконец добился, чего хотел, в чем она сама Васьков у призналась. И как она, не считаясь с его общественным положением финансового работника, тайно сбежала в Большие Поляны, чтобы быть поближе к своему любовнику.
Он горел ненавистью к жене, пренебрегшей им, к Уфимцеву, виновнику его позора, к тестю Позднину, взявшему дочь под защиту, и не жалел красок на описания. Объяснение Васькова получилось длинным и, по его мнению, очень убедительным.
А когда узнал, что на помощь ему поднялись Векшин и Тетеркин, окончательно уверился: теперь-то уж Уфимцеву несдобровать. И предвкушение законного возмездия за свое унижение радовало его, вызывало интерес к жизни.
Но все произошло не так, как ожидалось. И Васьков вновь терзался муками неотомщенного позора. Жил он в Репьевке одиноко, скучно, сторонился людей, частенько прикладывался к бутылке, в пьяном виде строил мстительные планы один страшнее другого и тем скрашивал свою жизнь.
Как-то проездом из Малаховского совхоза он завернул в Большие Полины, к матери. Теперь он редко бывал в родном селе, только по служебной необходимости, или как вот сейчас – устал крутить педали, а до Репьевки еще четырнадцать километров.
Стоял теплый осенний день. Солнце подкатывалось к Санаре, когда он открыл калитку отчего дома. Мать встретила его без удивления, только и спросила:
– Ночевать останешься?
– Придется, – ответил он.
При встречах они никогда не говорили о Груне, словно не жила она девять лет в этом доме. Даже о внучке старуха ни разу не заговорила с сыном, даже случайно не обмолвилась, будто той не существовало на свете.
Мать собрала Васьков у ужин. Он достал из буфета недопитую в прошлый раз бутылку водки, налил полстакана, на миг задумался, наклонил бутылку, посмотрел на нее и вылил все, что в ней оставалось, – вышел полный стакан. Потом сел, зажмурился, сильно выдохнул и выпил водку.
И тут, вместе с водкой, с начавшимся опьянением, к нему вновь пришли мысли о жене, о ее бессовестном поступке. Он хлебал борщ, и чем больше пьянел, тем больше разгорался желанием что-то сделать, как-то отомстить ей. Но как? Всплыло желание отобрать у Груни дочь. И ему показалось сейчас, это самый лучший способ ущемить бывшую жену, наступить ей на хвост. И чем дольше думал, тем заманчивее казалась ему эта идея: выкрасть дочь, пока Груня на ферме.
Он посмотрел в окно на закатное солнце и заторопился одеваться.
3
Кажется, никто в селе не удивился тому, что Груня вновь появилась на ферме. Впервые увидели ее там еще девчушкой, вскоре после войны, и за все эти послевоенные годы она так прочно прижилась на ферме, что многие не представляли ее без Груни – вначале передовой доярки, после – заведующей. Груню все уважали: колхозное начальство – за трудолюбие, доярки – за справедливость.
Три раза в день, в одно и то же время, Груня уходила на ферму и возвращалась домой. Занимаясь привычным делом, она постепенно успокоилась, работа отвлекала, не оставляла времени для раздумий о своей неудачно сложившейся жизни. Она старалась не думать о Егоре, понимала, что он – потерянный для нее человек, старалась не думать о нем – и не могла: любовь к нему не проходила. Страдала от ревности, от обиды и ничего с собой поделать не могла. Она часто видела теперь Егора, но не подходила к нему, лишь украдкой следила за ним, ловила каждый его жест, каждое слово. Иногда сталкивалась с ним нос к носу, сдержанно здоровалась, не поднимая глаз, делала вид, что он ей безразличен, но знала про себя: стоит ему сказать ласковое слово, поманить ее – и она, не задумываясь, побежит за ним.
Только и было утешения, что дочь Леночка, которой она отдавала себя и на которую перенесла любовь, копившуюся для Егора. Девочке исполнилось шесть лет, лицом она походила на мать, а не на отца, и это еще больше привязывало к ней Груню. Леночку любили и дед с бабкой. Трофим Михайлович часто оставался с ней один, когда мать была на ферме, а бабка Агафья уходила то в огород, то в магазин, а то и к знакомым, где за чаем да разговорами проходило время до вечерней дойки.
Погода в эти дни октября стояла ясная, хотя мороз уже сковал землю и по утрам выпадал иней, серебрил плетни и крыши, а днем, на солнышке, было тепло; в такую погоду не хотелось коптиться дома, хотелось выйти и посидеть на скамеечке, подышать свежим воздухом, погреть старые кости на солнышке, и Трофим Михайлович с утра до вечера не покидал двора. В последние дни он чувствовал себя лучше, почти исчезли приступы удушья, постоянные головные боли, – может, играла тут роль теплая, солнечная погода, а может, конец беспокойства за дочь, взявшуюся за настоящее дело, вместо бестолковой суетни по дому.
Однажды вечером, когда Груня еще находилась на ферме, а Агафья Петровна возилась по хозяйству, Трофим Михайлович сидел во дворе на скамеечке, отдыхал, дожидаясь, пока жена, встретив корову, не подоит ее и не даст им с Леночкой по стакану парного молока. Леночка тут же, на скамеечке, играла в черепки и разноцветные стеклышки, что-то беззаботно напевала. Вечер был легкий, теплый, но на небе за баней собирались тучки, громоздились горкой, обещая перемену погоды.
Вдруг кто-то сильно ударил в калитку, – Трофиму Михайловичу показалось, что так могла боднуть рогами корова или кто-то пнуть ногой. Но корове прийти рано, и он настороженно повернул голову, недоумевая, кто бы там мог быть? Замерла и Леночка, уставилась на калитку. Но вот громко забрякала щеколда, калитка широко распахнулась, и в проеме показался Васьков. Он уперся руками в столбы калитки и, щурясь, оглядел двор.
– А-а, вот она где, моя любимая дочь! – вскричал он, увидев Леночку, решительно шагнул через подворотню, но не рассчитал, запнулся и чуть не упал, едва удержался на ногах. – Вот она где скрывается от отца!
Леночка, увидев пьяного отца, испуганно потянулась к деду. Трофим Михайлович поставил ее между колен, обхватил руками, как бы защищая от непрошеного гостя.
– Чего ты ломишься? – сердито закричал он на зятя. – Чего тебе тут надо?
Васьков остановился перед Поздниным, широко расставив ноги, покачиваясь, кривя лицо, всматриваясь в тестя.
– Дочь мне надо! Понял? Законную дочь... по праву. Отец я ей или нет?! Не хочу, чтобы эта сука...
Он шагнул к Позднину, намереваясь схватить девочку, но Трофим Михайлович с неожиданной быстротой поднялся и заслонил ее собой.
– Уходи! – хрипло крикнул он зятю. Ему стало нечем дышать, словно со двора исчез воздух, и он хватал остатки его побелевшими губами. – Приходи трезвый!
– Врешь, отдашь!
Васьков схватил Позднина за ворот ватника, дернул к себе. Тот качнулся, но удержался на ногах; подхватив одной рукой Леночку, он другой отбивался от наседающего, орущего Васькова, пытаясь вырваться и унести внучку в дом.
На крик из сеней выскочила перепуганная Агафья Петровна.
– Господи! Что делается! – заметалась она по крыльцу, хватаясь перепачканными в муке руками за голову.
– Отдашь, старый пес, мою дочь? Отдашь? – рычал, надрываясь, Васьков, не отпуская Позднина. Вдруг он размахнулся, ударил его кулаком по голове, сшиб шапку. Девочка заплакала, Агафья Петровна закричала: «Помогите! Убивают!», выбежала в открытую калитку на улицу. Но тут Трофим Михайлович, собравшись с силами, толкнул в грудь зятя, и тот, попятившись, упал на спину, смешно взбрыкнув ногами. Позднин подхватил девочку и заспешил к дому.
– Зарублю! – заорал Васьков, поднимаясь с земли, бросаясь к навесу, видимо, в поисках топора.
Но топора он не нашел, схватил полено, побежал с ним к крыльцу, следом за Поздниным. Трудно сказать, что могло произойти дальше, если бы не вбежавшие на крик мужики; они сгребли Васькова, отобрали полено, заломили ему руки за спину и поволокли на улицу, Васьков орал, матерился, но с ним не церемонились – побежали в правление звонить участковому милиционеру.
4
Акимов проснулся рано, но вставать не торопился, – вновь, как и всегда по утрам, нахлынули тревожные думы о делах в районе. В последнее время они приходили к нему особенно часто. Он слышал, как жена кормила сына, собирала в школу, как сын ушел, загремев по лестнице, и все лежал, курил и думал.
Думал о том, что район так и не сдержал своих обязательств по сверхплановой продаже зерна государству. Правда, основной план хлебосдачи они выполнили, а вот с обязательствами... Будь побольше техники, убрались бы до дождей, не имели бы потерь, и глядишь, не только справились бы с обязательствами, но и в колхозах оставили бы побольше зерна на внутренние нужды...
Да и с обязательствами – теперь ему ясно, что взяли они на себя больше, чем могли выполнить. Но тут Акимов виноват сам: уступил Пастухову, полиберальничал не хотел до конца портить отношений. Смущала двойственность положения: теоретически он руководитель партийной организации района, как это было раньше, когда существовали райкомы, а практически – секретарь парткома производственного управления – не района, а лишь производственного управления, где начальник управления – лицо как бы более высокое, чем секретарь. Вот этим и не забывал пользоваться Пастухов, – тут прав Торопов, это и заставляло Акимова иной раз колебаться, быть недостаточно решительным в случаях, когда следовало партийную власть применить. Но дело не только в Пастухове. Чуть не каждый год какие-то перестройки, административные и территориальные...
Лежит Акимов, не встает. Все, что раньше откладывалось в сознании, сегодня тревожит, не дает покоя. И было отчего: только что прошел Пленум ЦК партии, о нем вчера информировало радио. Что-то должно опять измениться.
– Ты будешь сегодня вставать? – спросила жена, входя в спальню. – Скоро девять часов... Запишет тебе Пастухов прогул.
Она открыла шторки на окнах, посмотрела лукаво на мужа – знала, чем пронять его, чем расшевелить. И верно, оказалось достаточным упоминание о Пастухове, чтобы Акимов тут же поднялся и стал одеваться.
– Послушай-ка, вчера я получила письмо от Ани Уфимцевой. Оказывается, они все еще с Егором живут порознь, – вот какая упрямая баба! Нет, ты только послушай, что пишет: собирается уезжать к матери, как придет время рожать. И ребятишек забирает, видимо, совсем эвакуируется из Полян. Поговорил бы ты с ней, с дурехой, ведь безрассудно поступает, потом каяться будет... Хотя вообще-то она права, надо было проучить этого петушка Егора, но, кажется, тут она переборщила; возьмет да и женится на другой – есть, говорят, у него милашка, из-за нее раздор пошел.
Он мысленно согласился с ней: после бюро, обсуждавшего Уфимцева, прошло две недели, а он так и не удосужился поинтересоваться, как обстоят дела у Егора.
– Чего ради она тебе решилась письма слать? Жалуется, что ли, на судьбу?
– Сказал тоже: жалуется. Будет она жаловаться – ты что, не знаешь Аню? Просит подобрать ей методику по математике и выслать с кем-нибудь... Вот ты поедешь, я и пошлю.
Когда он садился за стол, на стенных часах пробило девять. С огорчением подумал, что опоздал сегодня на работу, чего с ним бывало лишь тогда, когда возвращался домой за полночь из поездок по району. Бубнил на стене ящичек динамика, но он не слушал, голова была занята предстоящими делами.
Но вдруг какая-то фраза диктора насторожила его, привлекла внимание. Он поднялся, не выпуская стакана с чаем из рук, подвернул рукоятку динамика, прислушался к посвежевшему голосу диктора. Передавали передовую «Правды».
«Ленинская партия, – читал диктор, – враг субъективизма и самотека в коммунистическом строительстве. Ей чужды прожектерство, скороспелые выводы и поспешные, оторванные от реальности решения и действия, хвастовство и пустозвонство, увлечение администрированием, нежелание считаться с тем, что уже выработала наука и практический опыт. Строительство коммунизма – дело живое, творческое, оно не терпит канцелярских методов, единоличных решений, игнорирования практического опыта масс».
Он посмотрел на листок календаря, там стояло: октябрь, семнадцатое.
И сразу все – и жена со своими заботами об Ане, и сладкий чай, и недоеденная картошка ушли куда-то, отодвинулись, в памяти осталась, звучала, как колокол, фраза: «Строительство коммунизма... не терпит канцелярских методов... не терпит... не терпит...»
Он поставил стакан на стол, торопливо снял с полки шляпу, подхватил пальто и, под недоуменный взгляд жены, быстро вышел.
Не успел он войти к себе в кабинет, как появился Торопов. Еще с порога, не поздоровавшись, он крикнул Акимову:
– Слышал?
Акимов понял, о чем он спрашивал.
– Слышал, конечно.
– Ну как? – Торопов присел к столу, не раздеваясь, не снимая кепки. Он как-то широко, очень радостно улыбался, будто только что совершил немыслимый подвиг и еще не мог как следует успокоиться, – Кончился наш спор с Пастуховым. Кончился! В нашу пользу!
Он вдруг захохотал, вскочил с места, словно не знал, куда девать себя от радости, забегал по кабинету. Акимов следил за ним и тоже волновался, ему тоже хотелось вскочить и что-то делать, чтобы слова, услышанные по радио, превратились в реальность, пришли в действие. Но он переборол себя, вытащил из стола сигареты, закурил.
– А не рано ли радоваться? – спросил он Торопова, спросил, чтобы успокоить себя, услышать еще раз подтверждение своим мыслям. – Думаешь, будут какие-то изменения в политике? Или все по-старому останется?
– Будут изменения! – с уверенностью ответил Торопов. – Вот посмотришь. И прежде всего в сельском хозяйстве. Сама жизнь, само состояние дел в сельском хозяйстве зовет к этому, толкает в спину. Разве тебе не ясна передовая «Правды», – а ведь она исходит из решения Пленума, – что партии чужды прожектерство, оторванные от реальности решения и действия, увлечение администрированием, чего у нас за последнее время хоть пруды пруди. И ходить далеко не надо – тот же Пастухов, да и в области Пастуховых немало. Так что изменения будут.
– Твоими бы устами да мед пить, как говорили в старину.
И тут зазвенел телефон.
– Слушаю, – сказал Акимов, подняв трубку. По мере того как кто-то говорил с ним, Торопов видел, как менялось, мрачнело лицо Акимова.
– Буду обязательно, – сказал он и положил трубку.
– Что-нибудь неприятное? – присмирел Торопов, вновь опускаясь на стул.
– Да... Стенникова из Полян звонила, умер Позднин, бывший председатель колхоза.
– Знал немножко Позднина... Больной был человек, что ж тут удивительного?
– Да нет, он еще крепко держался. Тут другое. Стенникова говорит, от сердечного приступа. Зять умереть помог...