Текст книги "Большие Поляны"
Автор книги: Иван Слободчиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
3
Всю ночь за окнами полыхали зарницы, мешая спать, к тому же покусывали клопы, и Векшин ворочался в постели с боку на бок возле неподвижной жены, мучился бессонницей, припоминая наболевшее.
Говорил он тогда в парткоме, что молод еще Уфимцев, не такой им председатель требуется. Не послушались, пренебрегли Векшиным, теперь вот останемся у разбитого корыта, как та старуха из сказки. Чуть запахнет деньгами – новостройку придумает или скот прикупать начнет, и ухнут денежки! Опять народ побежит из колхоза...
Он не забыл своего поражения на правлении. Но не личная обида руководила им сейчас, а обида за колхозников, которые доверились Уфимцеву. Он искренне считал, что Уфимцев ведет дело к разорению колхоза. Разве колхознику фантазии Уфимцева нужны? Огород, корова, поросенок в хлеву, хлеба досыта – вот что земледельцу надо! Тогда он не будет рожу от земли воротить, глядеть в ту сторону, где города стоят. Вот как надо укреплять колхоз! А Уфимцев хлеб скоту хочет стравить, колхозника на полуголодный паек посадить.
Векшин думал, какая причина заставляет Уфимцева так поступать. И решал, что тот начитался романов, насмотрелся кинокартин о передовых председателях. В романе, конечно, написать все можно, а жизнь – не роман...
Не спится Векшину. Все, что раньше копилось против председателя, теперь, после разговора с ним о жене, полезло наружу. «Надо принимать меры, пока не поздно, – думал он. – Надо принимать меры...»
На другой стороне улицы во дворе соседа пропел петух, ему ответил второй, третий. Петухи пели какими-то квёлыми голосами, словно нехотя, насилуя себя, «К дождю, стервецы!» – подумал Векшин с беспокойством. Дождь сейчас не ко времени.
Жена шевельнулась, застонала тревожно, почмокала губами, – видимо, и ее беспокоили петухи. Векшин вспомнил, что завтра надо как-то решать с ней, – Уфимцев не постесняется, сдержит обещание, вынесет вопрос на правление. Не знает он, что не так-то просто говорить Векшину с женой о работе.
...Жил в Шалашах, еще до создания колхозов, богатый мужик Самоваров Иван Капитонович. Сеял хлеб, держал скотину, а больше занимался лесными делами; по осени скупал делянки на торгах в лесничестве, нанимал по дешевке шалашовцев рубить лес, пилить бревна на доски, а потом возил доски в степь на продажу. Дело оказалось прибыльное, с барышей отгрохал себе домину на шесть комнат, завел прислугу, выездных лошадей, тарантас рессорный.
В кучера Самоваров взял Петьку Цыгана, единственного сына вдовы Ильи Векшина, убитого на войне, бабенки смирной, работящей, жившей у Самоварова из милости на заднем дворе в пристройке к бане. Был Петька парнем удалым да кучерявым, лошадей любил и холил, а ездил – глядеть страшно. Бывало, как сядет на козлы, да как гикнет, да ударит вожжой – кони взовьются, вынесут за ворота, у Самоварова бороду на сторону ветром отбросит, дыханье от волнения перехватит. Любил Самоваров Петьку за это, то подарит ему рубаху новую, то поддевку, а то сапоги с набором.
Хорошо жил Самоваров, да вот сыновей бог не дал, одну дочку.
Баловал он свою наследницу, души в ней не чаял. Пришло время – отвез в уездный город, отдал на попечение дальней родственнице, чтобы обучалась Параша наукам в бывшей гимназии, а по-современному в школе второй ступени. Приезжала дочка домой в Шалаши лишь на летние каникулы. Но что-то помешало ей закончить школу, ушла из последнего класса и весной приехала к отцу-матери насовсем.
Увидел Петька хозяйскую дочь – холеную да белую, юбочка бархатная, панталончики с кружевцами – и влюбился, не милы ему стали шалашовские девки, День-деньской крутился во дворе, у парадного крыльца, старался хозяйской дочке на глаза попасть. Наденет красную рубаху навыпуск, плисовые шаровары, сапоги со скрипом да смажет кудри лампадным маслом, чтоб блестели, и – в комнаты: не прикажете ли чего?
И добился-таки! Стала Параша его замечать, улыбаться, ласково здороваться. Он ее купаться на Санару возил, в лес по ягоды, по грибы. Отец не препятствовал – пусть развлекается, не скучает. Петька чуть не молился на хозяйскую дочь, боялся ненароком к ней прикоснуться: виданное ли дело, деревенский парень и такая красавица-богачка. Когда купалась, он уходил застенчиво в кусты и сидел там, пока она не звала ехать домой.
А когда познакомилась поближе, стала Параша говорить с Петькой, мыслями делиться, про себя рассказывать. Однажды похвасталась, что был у нее в городе кавалер, в театр ее водил, в ресторан «Белая акация», шампанское с ним пила, кремовые пирожные ела. Рассказывала она об этом почему-то с охотой и с такими подробностями, что Петька страдал от ревности, злился на неизвестного ему счастливца, который мог запросто обнимать недоступную для Петьки Парашу.
– А где он теперь, ваш ухажер? – спросил Петька и не узнал своего голоса – хриплого да ломучего.
– Не знаю, – беспечно ответила Параша и рассмеялась. – Мы с ним расстались... Разошлись, как в море корабли.
Эти впервые услышанные слова: «разошлись, как в море корабли», произвели на Петьку необычайное впечатление. Он взглянул на Парашу другими глазами, и она открылась ему в ином свете, где все просто, где можно любить, целоваться, пить вино, а потом разойтись, чтобы никогда не встречаться. И после вспоминать об этом со смехом, как о чем-то забавном, полузабытом. На Петьку словно озарение нашло: оказывается, не такая уж она недоступность, чтобы только глядеть на нее да вздыхать. Девка как девка, не лучше шалашовских, только что красивая да богатая. Раньше он не думал и не гадал попасть в зятья к Самоварову, а тут втемяшилось ему это в голову – колом не выбьешь. Лишь бы ему добиться любви Параши, приберет он к рукам Самоварова с его капиталами. Тут было над чем подумать.
Время шло к осени, уже рыдали взахлеб журавли на Осиновом болоте, готовясь к отлету, желтели березы, по утрам от заморозков хрустела под ногами трава.
Как-то Петька уезжал с Самоваровым на три дня в дальние лесосеки. Вернулись они под вечер в субботу, когда в Шалашах вдоль речки исходили паром бани, трещали березовые веники и краснотелые мужики и бабы выскакивали наружу отдышаться, прикрывая ладошками «стыд».
Петька поставил тарантас в каретник, убрал коней и пошел к себе в пристрой, где жил с матерью. Проходя задним двором возле бани, он заметил свет в неплотно занавешенном окне. Ему вдруг неодолимо захотелось посмотреть, кто там моется. Может, Параша? На дворе от строений густилась темнота. Петька встал за углом бани и на всякий случай огляделся. Никого вокруг не было, и он, скользнув по стене, припал к окну. Параша стояла к нему лицом и не спеша окатывала себя из шайки.
Только одно мгновение Петька видел ее и тут же отскочил за угол. Его трясло, как в лихорадке, он видел ее всю, от головы до розовых коленок, – вот она тут, рядом, стоит только шагнуть. Он слышал, как она поставила на полок шайку, брякнув ею, как прошлепала по мокрому полу, вышла в предбанник. Петька, осторожно ступая, подошел к дверям бани, с силой дернул ее на себя. Параша вскрикнула от испуга, чуть присела, прижав руки к голым грудям, но Петька схватил в охапку ее еще мокрое, скользкое тело и повалил на широкую лавку, на кучу белья...
На другой день он возил хозяина и хозяйку Милодору Павловну в большеполянскую церковь к обедне.
Обычно словоохотливый, Петька сегодня загадочно молчал. Хозяин спросил, что с ним, не заболел, ли, но Петька промычал что-то, и он отстал.
Вернувшись от обедни, Петька подождал, когда хозяева напьются чаю и Самоваров пойдет к себе отдыхать. Улучив время, он вошел к нему без стука, по-домашнему, и остановился у двери. Хозяин, сладко зевая, укладывал подушку на кушетку.
– Чего тебе? – спросил он, усаживаясь, расправляя пальцами бороду.
На Самоварове белая вышитая рубашка, повязанная шелковым крученым поясом с кистями. От всей его плотной, большой фигуры веяло сытостью и добродушием.
– Ну, что молчишь? – повысил он голос, видя, как Петька переминается с ноги на ногу. – С лошадьми, может, что? Сколько говорить: перековать надо, засечься могут.
– Не-е, с лошадьми в порядке, – выдавил Петька и, помолчав, решительно выпалил: – Иван Капитонович, отдайте за меня Парасковью.
– Чего-чего? – изумился Самоваров и, прищурив глаза, поднял кверху бороду.
– Парасковью... замуж... – повторил, краснея, Петька.
– Их-хи-хи! – закатился Самоваров.
Он смеялся, колыхаясь всем телом, запрокинув голову. От смеха тряслась кушетка, тряслась борода Самоварова.
– И ты долго над этим думал? – вымолвил он сквозь смех, вытирая платком слезы. – Один или вдвоем с матерью?
– Любовь у нас с ей, – озлобился Петька, обидевшись на Самоварова за его смех. – Тут дело сурьезное... Если я вру, ее спросите.
– Что? Любовь?! – зарычал Самоваров. – Да как ты посмел, стервец! Разве забыл, кто ты и кто я? – кричал Самоваров. На крик прибежала жена, остановилась испуганно в дверях горницы. – Вон отсюда! Вон! И чтобы ноги твоей...
Самоваров кинул подушкой в Петьку, тот, увернувшись, опрометью бросился из комнаты.
Не получилось у Петьки со сватовством. В тот же день хозяин уволил его с работы и выгнал обоих с матерью со двора. Пришлось Христа ради проситься на квартиру.
Неудачное Петькино сватовство произошло накануне тех дней, когда деревня стала круто поворачивать от единоличного хозяйства к артелям. Повсеместно создавались колхозы, раскулачивались и выселялись в отдаленные места деревенские богачи.
Дошла очередь и до Шалашей.
Стоял хрусткий зимний вечер, когда Петька узнал, что завтра будут выселять Самоварова. Ему не жалко было ни Ивана Капитоновича, ни жены его, но он чуть с ума не сошел, поняв, что теряет Парашу. Он не знал, что делать, что предпринять, сидел в избе, не раздеваясь, наводя страх на мать. Наконец решился.
Дождавшись ночи, пробрался задами ко двору Самоварова. Ему долго не открывали, пока не вышел сам хозяин, не впустил его в столовую. Петька удивился, увидев Самоварова в нагольном полушубке, в печатных валенках, словно тот собрался в поездку на делянки.
– Чего тебе? – спросил Самоваров Петьку теми же словами, как и в прошлый раз, когда он приходил свататься.
– Раскулачивать вас будут завтра. Вот пришел предупредить...
– Спасибо, без тебя знал... Еще что?
– Так ведь выселят! – крикнул Петька, удивляясь спокойствию Самоварова. – На Соловки!
– Не нас одних, всех порядочных людей выселяют. Живы будем – не умрем, на то воля божья.
Самоваров стоял посреди столовой, зябко запахнувшись в полушубок, ждал, что еще скажет Петька.
Тот обвел глазами столовую и не узнал ее: из буфета исчезла посуда, со стола – скатерть, с окон – шторы, все было голо, как перед праздничной побелкой. «Приготовились, упрятали уже все», – подумал он.
– Иван Капитонович, за-ради бога, отдайте за меня Парашу, – выпалил Петька, – чего ей зазря пропадать, чужих вшей кормить.
– Парашу? За тебя, говоришь?
Самоваров долго смотрел на взлохмаченного Петьку и о чем-то думал. Потом, открыв дверь в горницу, крикнул:
– Прасковья! Поди сюда.
Вначале вошла мать, Милодора Павловна, потом и Параша. Петька давно не видел ее и удивился бледности, какой-то безжизненности ее лица.
– Вот Цыган тебя сватает, – сказал Самоваров, кивнув на Петьку. – Пойдешь за него или поедешь с нами в ссылку?
Параша ничего не ответила, только пожала неопределенно плечами, словно ей было все равно: что в ссылку ехать, что с Петькой оставаться.
– Лучше в петлю, чем такой выход! – взвизгнула Милодора Павловна, но Самоваров не обратил на нее внимания, продолжал о чем-то думать, не торопился решать.
– Иван Капитонович, – взмолился Петька и, неожиданно для себя, бросился перед ним на колени. – Клянусь вам, не прогадаете, беречь буду пуще глазу... В целости и сохранности... И работы мне от нее никакой не надо, прокормлю, руки есть... Сами видите, люблю я ее!
Самоваров посмотрел на уставившуюся в пол Парашу, на Петьку, стоявшего на коленях, прижимавшего к груди шапку, словно сравнивал их обоих.
– Ладно, так и быть. Бери! – сказал он и, махнув рукой, тяжело опустился на стул.
Мать завыла, обняла Парашу, припала к ней, та кисло улыбнулась.
– Пошли! Пошли! – закричал на них Самоваров, и они поспешно скрылись в горнице.
Петька, обрадованный таким поворотом дела, поднялся с колен, отряхнул штаны, обвел взглядом полупустую столовую и, набравшись смелости, сказал Самоварову:
– Приданое бы, папаша, что по закону полагается. Все равно ведь завтра придут – до нитки зачистят.
– Бери, все бери, ничего не жалко! И дочь, и достояние, что нажил, – все бери!
Самоваров отвернулся от Петьки и застыл так, давая понять, что он тут уже не хозяин.
В ту же ночь Петька привез к матери Парашу и полный воз сундуков...
Потянули было Петьку за Парашу, но он немедля обвенчался с ней в деревянной большеполянской церкви, и от него отстали – ничего не поделаешь, теперь законная жена бывшего батрака Векшина.
Но чтоб больше его не трепали, не тревожили Парашу, он вступил в только что созданный колхоз. Жена, узнав об этом, сказала:
– Твое дело, трудись, ворочай на них, но меня уволь... Они родителей моих не пожалели, а я буду ногти рвать на работе. Шиша им красного!
Петьку удивила ненависть жены.
– Но, Параша, – пытался он убедить ее, – полагается работать, раз мы члены колхоза. Для твоей же пользы я вступил... Есть легкие работы, например, в конторе, ты же грамотная...
– Не проси, не пойду, так и запомни... Ты сам отцу говорил, что не будешь заставлять меня работать. Скоро же ты забыл об этом!..
И сейчас вот, слушая, как она тихо посапывает носом, белея плечами в темноте, Векшин страдал, не знал, как выпутаться из того неприятного положения, в которое его поставил Уфимцев.
Утром, после завтрака, перед тем как идти на работу, он сказал жене:
– Сегодня машина в Колташи пойдет, поторопись, соберися, поезжай в больницу.
– Чего я там не видела? – удивилась Паруня.
– Справка нужна о твоей болезни.
– А кто ее дает?
– Не знаю... Но без оправки домой не возвращайся. Поняла? Скажи врачу что-нибудь, есть тыщи болезней... По женским там, что ли.
И видя недоумение в глазах жены, закричал:
– Надо, понимаешь, надо! Не о твоей, о моей шкуре идет речь.
И, выходя, хлопнул дверью, чего с ним раньше не случалось.
4
Векшин напрасно тревожился, дождя так и не было. После полудня тучи над Санарой заклубились было, загремел гром, перепугавший кур, пали редкие и крупные, как картечины, дождевые капли на пыльную дорогу, и на этом все кончилось, – туча, погромыхивая, ушла на поля Малаховского совхоза.
Он вернулся с фермы к вечеру, когда жара уже спала и из проулка на широкую улицу въехала первая подвода с сенокоса. На высокой телеге, на куче зеленой свежескошенной травы, сидели грудно бабы и пели о солдатах, которые ехали со службы домой, пели громко и грустно, положив натруженные руки на колени. Но вот кто-то из них крикнул: «Тпру-у!», лошадь остановилась, и бабы с шутками, со смехом стали прыгать на землю, одергивать юбки, поправлять сбившиеся платки и расходиться по домам.
Векшин заехал на конный двор, сдал жеребца конюху Архипу Сараскину и пошел домой стороной улицы, возле изб и плетней, где меньше пыли.
Выйдя к пожарке, он встретился с Тетеркиным, шедшим из мастерской.
– А-а, Никанор Павлович! Здравствуй!
Поздоровавшись, пошли рядом.
– Ну как там у вас? Кончаете ремонт?
– Ремонт идет, – уклончиво ответил Тетеркин. – С ремонтом не задержим. А вот как с уборкой будет – не знаю.
– А что? Опять Семечкин бузит? Так ты смотри, воздействуй, не давай ему нарушать дисциплину.
– Я стараюсь, конечно, прилагаю все силы, – скромно ответил Тетеркин. – Насчет Семечкина я всегда в курсе, не беспокойтесь, Петр Ильич, найду общий язык, будет работать. Только было бы за что работать, вот в чем вопрос.
– Как за что? – удивился Векшин. – По нонешнему-то урожаю?
Тетеркин усмехнулся, покачал в сомнении головой.
– Чему улыбаешься? – спросил Векшин.
– Слыхал я от людей, как Уфимцев распорядился не давать зерна больше двух килограммов на трудодни. И этого, говорит, лишку. Вот и заработай тут... Спасибо хоть вам, Петр Ильич, заботитесь о колхознике, знаете его нужду. – При этих словах у Тетеркина в голосе появилась легкая дрожь. – Все говорят, что вы вносили предложение дать людям по восемь кило, а Уфимцев отказал.
– Не один Уфимцев решал, правленье, – неуверенно произнес Векшин.
– А кто в правленье? – подхватил Тетеркин и даже остановился от волнения. – Стенниковой да Попову все равно, куда хлеб уйдет, они люди пришлые, были да уехали, им где бы ни работать, зарплату начислют. Юрка Сараскин против Уфимцева руки не подымет, породниться хочет, за племянницей ухаживает. Бригадиры Кобельков да Семечкин за свою шкуру боятся, особенно Пашка Кобельков: слушаюсь да чего изволите – вот и всех разговоров. Насчет Коновалова, комбайнера, и говорить не приходится – для почета в правленье избран. Один Гурьян Юшков, справедливый человек, вот он и поддержал... Нет, надо было, Петр Ильич, этот вопрос вынести на общее собрание, вот тогда посмотрели бы, чей верх был, ваш или Уфимцева. Колхозники определенно проголосовали бы за восемь килограммов, они себе не враги.
«Правильно рассуждает. Обошел тут меня Уфимцев... Ну да не ушло еще время», – подумал Векшин, но ничего не сказал Тетеркину.
Они опять пошли вдоль улицы. Вечерело. С поля шел табун, уже слышался рев овец, пощелкивание кнута пастуха.
– Вот вас бы в председатели, Петр Ильич, тогда другое дело. Вздохнул бы народ.
И Тетеркин, будто невзначай, взглянул на Векшина, чтобы узнать, какое впечатление произвели его слова. Тот молчал.
– Работать вы умеете, народ вас уважает, – продолжал Тетеркин. – Если бы дали согласие, вопрос можно провернуть. Не поздно еще. Конечно, человек я беспартийный, но кой-где вес имею.
– В верхах знают, кого куда поставить, – уклончиво ответил Векшин. Но в душе он был несказанно рад словам Тетеркина, в них он слышал поддержку себе, своему решению начать борьбу с Уфимцевым за колхоз.
Так они дошли до дома Тетеркина – большого пятистенника с новой тесовой крышей, сели на лавочку у ворот.
– А надо бы нас спросить сперва, кого мы желаем в председатели, а потом рекомендовать. Тогда не пришлось бы краснеть за свое начальство. – Сняв кепку, Тетеркин склонил лысину к Векшину. – Слышали новость?
– Какую?
– Председатель-то наш... Жену спровадил в город, а сам к другой.
– Не может быть, – отшатнулся Векшин. – Брехня!
– Ничего не брехня. Заехал вчера на ферму, доярки коров пошли доить, а он посадил Васькову на мотоцикл – да в кусты. Жена дежурной была, сказывает, Грунька лишь в полночь на ферму заявилась. Вся в сене, юбка измятая...
– Интересно! – хохотнул Векшин, вспомнив, что и впрямь с фермы заезжал к нему вчера Уфимцев, и поздно – они с женой спать ложились. – Вот чего не ожидал так не ожидал я от Егора.
Тетеркину почудилось, что Векшин обрадовался новости. Он надел кепку, нахмурился, проговорил строго:
– Моральное разложение, Петр Ильич. Пятно на весь колхоз... Пресечь вам это дело надо.
– А как пресечешь? Уфимцев отказаться может – на месте преступления не пойман. А про жену твою скажет, что врет, – свидетелей нету у ней.
– А вот как: во-первых, Васькову эту с должности убрать. Учетчик там есть, бригадир часто наезжает, зачем еще заведующая? Транжирить трудодни?
«Верно мыслит», – подумал Векшин. И тут слоено озарило его: «А Груньку – в доярки!» Вот в выход из положения, доярка будет взамен заболевшей Феклы. Тогда и жену перестанут беспокоить... «Молодец Тетеркин!» И он с уважением посмотрел на его длинный подбородок, на тонко сжатые губы.
– А во-вторых, насчет Уфимцева – сообщить куда следует. Предупредить, так сказать, чтобы были в курсе дела, – продолжал Тетеркин, поощренный вниманием Векшина. – Потом вас же обвинят, что скрывали, не сигнализировали.
– Ты думаешь? – спросил Векшин. – Пожалуй, не стоит.
Но это было сказано таким тоном, что больше походило на согласие.
По улице шли коровы, и одна из них – рыжая, комолая, с большими, как лопухи, ушами, подошла к воротам и требовательно замычала. Тетеркин встал, открыл калитку, корова прошла, обдав Векшина теплом.
Он тоже встал, сказал Тетеркину:
– Если будет у тебя что новенького – заходи, поговорим, посоветуемся. А о сегодняшнем разговоре – никому.
– Само собой, – ответил Тетеркин.
Векшин подал ему руку и пошел к своему дому.
Жены дома не было, видимо, осталась ночевать в Колташах. Кошка, сидевшая на крыльце, увидев его, стала громко мяукать, тереться о косяк двери. Он впустил ее, вошел сам, сел за стол я задумался...
Утром, придя в контору, он нашел председателя во дворе. Тот собрался с Поповым ехать в шалашовскую бригаду и перед выездом, присев на корточки, что-то подкручивал в мотоцикле. Попов стоял рядом, наблюдал за ним.
– Ну как с выбраковкой? – спросил Уфимцев.
– Двадцать три коровы списали, – ответил Векшин и полез в сумку, вытащил сложенный лист бумаги, развернул его. – Самых никуда негодных... Вот акт.
– Ну что ж, нормальный отход. Тем более давно выбраковки не было.
– Не утвердит управление акта, Георгий Арсентьевич, – сказал Попов. – Есть строгое предписание не сокращать стадо коров. Только при наличии сверхпланового поголовья разрешается выбраковка.
– Новое дело! – возмутился Векшин. – Ты посмотри, каких мы отобрали. От них сроду молока не было, что их жалеть?
– Я не возражаю, Петр Ильич, чего ты на меня? – засмеялся Попов. – Я – за. Только предупреждаю, что инструкция такая есть.
Уфимцев перестал ковыряться в мотоцикле, задумался.
– Тогда вот что, – сказал он, – не высылай пока акта. Попытаюсь сперва поговорить с Пастуховым, с начальником управления... А отбракованных коров сегодня же отправьте в лес, в нагульный гурт.
– Ладно, сделаю, – с готовностью ответил Векшин.
Он все время всматривался в Уфимцева, будто искал внешнего подтверждения вчерашнему сообщению Тетеркина, но Уфимцев был, как всегда, нетороплив, спокоен, ничего особенного в нем не замечалось. «Сейчас я тебя проверю».
– Говорил я тут кое с кем... с народом, – начал Векшин издалека. – Высказывают мнение, лишняя у нас должность заведующей молочной фермой. Есть бригадир, есть учетчик...
– Вот это умно тебе подсказали, – перебил Попов. – Я хотя и не зоотехник, не мое это дело, но тоже думаю, лишняя там Васькова.
Уфимцев, казалось, не слышал их слов. Он поднялся, сдвинул кепку на затылок, обошел мотоцикл, держа наготове ключи, словно выискивал, что еще можно подтянуть, подвинтить. Векшин внимательно наблюдал за ним. Наконец Уфимцев отвел глаза от мотоцикла, переступил с ноги на ногу и стал складывать инструмент в багажник.
– Ну что же, раз вы оба согласны с этим, я не против умных предложений. Только следует оформить решением правления.
– Оформить решение – это дело плевое, всегда успеется, – обрадовался Векшин. – Тут другое дело: раз договорились, надо в жизнь проводить... Может, тебе самому неудобно, я сегодня же скажу Васьковой, пусть переходит в доярки.
Ох, и хитро подошел к вопросу о Васьковой Векшин, подпустил шпильку председателю, пусть почувствует, что он знает кое-что о его похождениях.
И впрямь, Уфимцев уставился на Векшина, видимо понял, на что тот намекал.
– Почему неудобно? – спросил он. – Ты ли, я ли – один черт! Но доярок теперь хватит, поголовье коров – сократили.
– Извиняюсь, я об этом не подумал, – Векшин коротко посмеялся. – Не сумлевайся, найдем Груньке место, в телятник или еще куда, подменной дояркой... Пусть поработает физически, баба здоровая, чтобы дурь в мозги не лезла.