355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Слободчиков » Большие Поляны » Текст книги (страница 17)
Большие Поляны
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Большие Поляны"


Автор книги: Иван Слободчиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

6

Домой он вернулся на второй день к вечеру. И здесь его ждала еще одна приятная новость: приезд на постоянную работу в колхоз зоотехника Первушина. Олега Первушина Уфимцев знал по работе в управлении. Женат был Первушин на большеполянской Верочке Колывановой, и она давно звала мужа переехать в Большие Поляны, где у нее жили отец с матерью. Уфимцев помогал в этом Вере, как мог, ему хотелось заполучить Первушина, да тот и сам не особенно возражал, до не давал согласия Пастухов, не отпускал из аппарата управления.

На следующее утро Первушин зашел в кабинет Уфимцева и, приложив ладонь к шляпе, шутливо представился:

– Товарищ председатель колхоза, зоотехник Первушин прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы.

Уфимцев вышел из-за стола, крикнул, смеясь:

– Вольно, большеполянский зять!

Они радостно потискали, похлопали друг друга и, пройдя в обнимку по кабинету, уселись за стол.

– Как тебе удалось вырваться? – спросил Уфимцев, когда радость от встречи немного улеглась.

– Акимов помог. Пришлось сходить к нему. Он позвонил Пастухову и предложил оформить перевод.

– Ну, а тот что?

– И-и, было шуму! Кричал: носитесь вы с этим Уфимцевым, как поп с кадилом. Может, и меня к нему в гувернантки определите?.. Все управление два дня в кулаки прыскало.

– Это хорошо, что ты приехал. Вот как нам нужен зоотехник! Фермы закреплены за Векшиным, моим заместителем, а он... – и Уфимцев безнадежно махнул рукой.

– Не тянет? – полюбопытствовал Первушин.

– Что не тянет, это полбеды. Не тем занимается, чем надо... Поживешь, увидишь... А у меня большие надежды связаны с животноводством. Ты посмотри, в каких условиях находится наш колхоз, – Уфимцев остановился у окна, присел на подоконник, – всюду леса, в них прекрасные выпасы, сенокосы, естественные водопои, – одним словом, такое раздолье, будто оно нарочно создано для развития животноводства.

Он помолчал немного, потом смущенно посмеялся:

– Только не удивляйся моему высокому «штилю», когда я говорю о будущем колхоза... Ты должен знать, о чем я думаю. Вместе придется работать.

– Я и не удивляюсь... Мне и самому хочется взяться за настоящее дело, осточертело писать в конторе бумажки.

– Ну, спасибо тогда. – Уфимцев пересел на стул. – Признаюсь, я уже ставил вопрос перед управлением о переводе колхоза с зернового направления на мясо-молочное, но получил отказ: давай зерно! Я понимаю, зерно – основа сельского хозяйства, зерна нет – и хозяйства нет, мы и дальше будем хлеб сеять и добиваться хороших урожаев на наших полосках, разбросанных по лесам, но надо, чтобы посевы наши в основном служили животноводству, его высокой продуктивности... Обидно, конечно, что не понимают в нашем управлении, и прежде всего Пастухов, что это надо, обязательно надо, если мы хотим всерьез, не на словах, а на деле, заниматься специализацией хозяйств. Мы кое-что уже начали делать, – продолжал Уфимцев. – Прежде всего с кормами: создали полуторагодовой запас сена, заложили в достатке силоса. К сожалению, зернофуража мало. Как ни бился, как ни боролся, пришлось сдать... Клевера поднялись не плохо, под покров сеяли, луга начали улучшать!.. Произвели выбраковку коров, пусть и попало мне за это, ну да это не так важно, главное – дело сделали...

– Племенной скот следует приобретать: хряков, бычков, телочек, – вставил Первушин.

– Очень даже следует. Деньги у нас на это найдутся, правда, немного на первых порах, но... начинать закупать скот надо... И еще такая мечта: с будущего года начинаем строить коровник на четыреста голов – современный, с механизмами, город обещал помочь. Организуем свой кирпичный заводик – глина рядом, а бревна на доски зимой заготовим, пошлем бригадку в лес...

– А как с помещением для свиней?

– Свиноферма у нас в Шалашах, помещение прекрасное, сам увидишь, сейчас там кормокухню достраивают... И люди на ферме подобрались хорошие, думаю, дело пойдет, свинина будет. – Он не стал рассказывать о позавчерашней встрече с бывшими шалашовцами. – Вот движок там надо поскорее поставить, не забыть оказать механику, чтобы завез дизелек, пусть им электричество светит, а то сидят с керосиновыми лампами... И лесопильную раму следует восстановить, коль пришла пора строиться, начинать менять облик колхоза... Ну, как тебе мои планы? По душе или нет?

– По душе, Георгий Арсентьевич. А работать я люблю.

– Значит, по рукам?

– По рукам!

Оли встали, пожали друг другу руки – уже без улыбок, без смешков, а серьезно, как серьезно было все, о чем они говорили.

Вызванному в кабинет Векшину Уфимцев сказал:

– Вот познакомься, Первушин Олег Степанович, прислан на должность зоотехника. Передай ему все дела по животноводству, а сам займись чисто хозяйственными функциями: снабжение, транспорт, строительство. Ясно?

И глядя на подобострастную улыбку, с какой Векшин здоровался с Первушиным, Уфимцев подумал, что на какое-то время он теперь избавится от частого общения с Векшиным. По крайней мере, до отчетного собрания.

7

Разговор со Стенниковой не прошел бесследно для Векшина. Хотя он и хлопнул дверью перед носом секретаря партийной организации, показав свою непримиримость в борьбе с Уфимцевым, он внутренне чувствовал – борьба эта уже бесцельна: Уфимцев одолел его, взял верх. Векшин растерял почти всех единомышленников, да и нет у него теперь для дальнейшей борьбы таких козырей в руках против Уфимцева, какие были прежде, а старые оказались битыми. Теперь одна надежда на письмо в ЦК.

После бюро парткома, закончившегося не в его пользу, он находился в постоянной тревоге, жил, как зафлаженный волк, когда круг охотников все сужается и сужается, и тот всем существом своим ощущает неотвратимость конца, неизбежность расплаты.

В минуты отчаяния к Векшину приходила спасительная мысль, утешительно мелькала в мозгу, как огонек перед заблудившимся путником в зимнюю вьюгу: смириться, признать себя побежденным, встать на сторону Уфимцева, работать над осуществлением его планов, но он отбрасывал от себя эту мысль, как одеяло, душившее в жаркую летнюю ночь, – слишком далеко зашла игра, затянула, засосала в болото ненависти ко всему, что было связано с Уфимцевым. Он знал, что не смирится, не склонит головы. У него пропал интерес к работе – так уже было однажды, – пропал интерес ко всему, чем жил раньше, осталась одна злоба, желание отомстить за унижение.

Навещало его иногда и ощущение реальности: он сознавал, что самое лучшее – уехать, бросить все и уехать из колхоза куда глаза глядят, – свет велик, нашел бы себе в нем место. И был уверен, что Уфимцев не будет задерживать, наоборот, обрадуется – только уезжай! Но он не мог так просто уехать – это было бы равносильно признанию поражения, а поражения он не мог допустить: оно не давало бы спокойно жить.

После вызова к Уфимцеву и знакомства с прибывшим в колхоз зоотехником Первушиным Векшин понял, что по воле председателя он падает все ниже и ниже; по существу, Уфимцев отстранил его от должности заместителя, превратив в обычного завхоза. У него еще хватило сил, чтобы не выдать себя, улыбаться зоотехнику, даже сказать ему нечаянно сорвавшуюся фразу о молодом поколении, идущем на смену старой гвардии.

Он тут же ушел домой, был страшно раздосадован всем происшедшим.

Подойдя к дому, на миг остановился; захотелось оправдаться перед собой, вернуться в кабинет председателя и сказать то, что должен был сказать, выпалить прямо в лицо Уфимцеву и этому красуле зоотехнику, что он думает о них, сбить с обоих спесь какой-нибудь резкой фразой. Но, постояв, подумав, понял, что не вернется и ничего не окажет.

Жена Паруня не очень удивилась его неожиданному возвращению. Она задумчиво сидела за столом, раскладывала карты, видимо, ворожила, угадывала чью-то судьбу.

– Забыл что-нибудь? Иль куда поехать собрался? – спросила она, не отрываясь от карт.

Векшин, не раздеваясь, как был в пальто и шапке, присел к столу, бессмысленно уставился на нее. Осеннее солнышко било в окно, высветило клеенку с картами, полные руки жены, золотое кольцо на безымянном пальце.

– Ничего не забыл, – ответил он хмуро. – С чего ты взяла?

Паруня подняла глаза, посмотрела неохотно.

– Вижу, опять подрался с Уфимцевым. Опять он тебе бока намял. Вертит тобой, как мальчиком, а ты поддаешься.

– Да не поддаюсь я! – отмахнулся от нее Векшин. – И не поддамся никогда!

Она долго смотрела, как разложились карты, потом сгребла их в кучу.

– На тебя бросала, нехорошо получается. Сколь ни кидаю, все пиковая дама на сердце ложится... Кто бы это мог быть?

Паруня задумалась, собрала карты в колоду. Векшин смотрел бездумно на нее, – он устал от всех этих передряг, ему бы лечь сейчас в постель, закрыть голову подушкой, – и ничего не слышать, ничего не видеть, просто забыться на время, собраться с мыслями.

– Я знаю, кто такая пиковая дама! – Резкий голос Паруни вывел его из забытья. – Это жена Уфимцева. Да-да, его жена. Вот кто стоит на твоем пути, в ней собака зарыта! Пока она тут, Уфимцев не расстанется с колхозом, будет властвовать, тобой помыкать.

Что-то такое, особенное, уловил в ее голосе Векшин, заинтересованно поднял голову; у него пропало безразличие, сонное настроение.

– Ну-ну? – только и мог вымолвить он, подгоняя Паруню.

– Вот тебе и ну!.. Надо, чтобы жена его с детьми уехала отсюда. Куда – ее дело, но должна уехать. Тогда Уфимцев не останется здесь, погонится за ней – дети ведь все-таки, трое их будет. Зверь и тот детей своих не бросает... И тогда что ему наш колхоз? Как говорится, прощай – не скучай, уйду – не ворочуся.

От слов Паруни дух захватило у Векшина. Он с уважением, даже с нежностью посмотрел на жену. Надо же, такая простая мысль как-то не приходила ему в голову. А осуществить ее – ничего не стоит. Следует только убедить жену Уфимцева, что муж не прекратил распутства, и она уедет... Но как ее убедить в этом? Если самому пойти – не поверит, – в селе знают, он не в ладах с ее мужем. Значит, следует действовать через лиц, близких к ней, чтобы наверняка поверила.

Но вдруг скис, опустил руки, посмотрел безнадежно на Паруню.

– Не уедет Уфимцев. Он дом себе строит. Жена уедет – на Груньке женится, ее в дом приведет.

– Дом может и сгореть, – как бы между прочим, как о чем-то несущественном, второстепенном, сказала Паруня. – Стружек там много, они легко горят, долго ли до беды... Кто-то пройдет, уронит спичку, вот тебе и пожар, и нет дома.

– Перестань молоть, – сказал он ей строго, встал из-за стола, поправил шапку и пошел во двор.

Он зашел под навес, разыскал топор, намереваясь наколоть дров, – жена еще утром просила об этом. Под навесом было сухо, покойно, он снял пальто, принялся за работу.

Исколов порядочную кучу дров, он сел на колоду отдохнуть, закурил и решил разобраться в своих мыслях в спокойной обстановке.

«Дура-баба! – обругал он жену. – Придумала тоже – сжечь сруб». Хотя, по правде сказать, устроить это не так уж сложно: кинуть ночью банку с керосином – и нет сруба! Та же Паруня сделает, не откажется. Но он еще не потерял головы, чтобы пойти на такое дело. Да и не даст оно ничего, лишь вызовет у колхозников жалость к председателю. И он второй дом строить будет. Тут нужны другие способы... Прежде всего следует добиться отъезда жены Уфимцева из колхоза – вот тут Паруня права. Ну, а еще что? Что еще можно сделать, лишь бы «Большие Поляны» избавились от Уфимцева, от его выдумок, и жили спокойно?

Он не пошел больше в контору: колол дрова, подпирал укосинами валившийся забор, чинил ворота, чистил двор от мусора – и так провозился весь день.

А вечером, когда смеркалось и село готовилось ко сну, пошел на ферму к Тетеркину.

8

Тетеркин не ожидал прихода Векшина. Обычно, когда доярки, закончив вечернюю дойку, расходились по домам, никто больше не появлялся на ферме, разве ребята из «Комсомольского прожектора». Тетеркин оставался полным хозяином фермы. В шесть утра приходил скотник, начинал уборку, и Никанор Павлович шел домой, к горячим лепешкам Анисьи.

Хорошо устроился Никанор Павлович, век ему благодарить Петра Ильича! За ночь выспится, пока сторожит, а днем – свеженький, в своем хозяйстве.

А чтобы не застали его спящим комсомольцы из «Прожектора», он делал так: выложит на стол сухари, поставит рядом котелок с водой, подсядет к сухарям поближе, нахлобучит шапку поглубже, подопрет рукой голову и спит, как дома. Идут мимо, смотрят: горит свет в сторожке, и сторож сидит, значит, бодрствует, на посту. Если надумают проверить, лишь стукнут дверью, сторож сразу просыпается, берет сухарь, макает в котелок с водой и начинает потихоньку жевать – видите, только сел перекусить, сейчас с обхода.

Вот как хорошо устроился Никанор Павлович! Жил припеваючи за широкой спиной Петра Ильича Векшина. Жил надеждами, что скоро кувыркнется и покатится кубарем из колхоза Уфимцев. Вот тогда будет жизнь, не в пример теперешней!

Однако надежды на скорое избавление от Уфимцева не оправдались, и тогда Никанор Павлович струхнул: как бы теперь Уфимцев не взялся за него, не привлек к ответственности за кляузы, за воровство зерна. И он стал подумывать о том, не лучше ли убраться из колхоза, чтобы остаться целым и невредимым...

Он только что обошел ферму, проверил запоры на воротах, замок на сепараторной, хотел идти к стогам сена, но поленился, лишь мельком глянул на них, темневших на фоне чуть брезжущего неба, и пошел в сторожку. Котелок с водой уже стоял на столе, он положил к нему горсть сухарей, взяв их из мешочка, и только уселся, не успел еще как следует устроиться, опереться щекой на подставленную руку, как дверь тонко пропела, в сторожку вошел Векшин. Тетеркин машинально схватил сухарь, макнул в котелок и понес уже ко рту, когда узнал в вошедшем Петра Ильича.

– Ты что, не успел поужинать? – спросил Векшин, подавая ему руку.

– Да вот, что-то сухариков захотелось, – замялся Тетеркин положил сухарь, пожал холодную руку Векшина, но тут же нашелся: – Живот болит, мучаюсь.

– От поноса есть верное средство, – сказал Векшин, садясь на табуретку, – черника... Черничные ягоды.

– Где их теперь возьмешь, – вздохнул Тетеркин. – Сухари вот, они тоже... скрепляют.

Векшин ничего не ответил, пристально посмотрел в лицо Тетеркина, словно по нему хотел определить, как Никанор Павлович воспримет его предложение. Но лицо Тетеркина ничего не выражало, он уже оправился от испуга и сидел, скорбно опустив голову, прижав руки к животу.

– Что нового на ферме? – спросил Векшин, хотя по тону вопроса чувствовалось, его это мало интересовало.

– Да как сказать, – пожался Тетеркин, будто и впрямь затруднялся с ответом, – вроде ничего нового нет, – живем по-старому.

– Васькова работает?

– Работает. – Тетеркин неожиданно оживился, перестал держаться за живот. – Третьеводни прихожу, смотрю, она Сониных коров доит. Анисья сказывала, пришла с запиской от самого Уфимцева.

– Ну вот, а ты говоришь, новостей нет, – упрекнул его Векшин. – Подбирается к нам с тобой Уфимцев, скоро в открытую пойдет. Ты думаешь, Груньку он зря сюда посадил?

Тетеркин неопределенно пожал плечами, встревоженно уставился на Векшина. Векшин оглянулся на дверь, перенес табуретку, подсел к столу, поближе к Тетеркину.

– Теперь нам от Уфимцева житья не будет. Он все помнит: и письма, и заявления. Можно легко под суд угодить. Особенно тебе.

Векшин видел, как глаза Тетеркина округлились от страха, как он снял шапку, провел ладонью по лысине, помутневшей от испарины.

– Как же так? – растерянно проговорил Тетеркин. – Почему меня? Разве я один писал? Ведь ты, Петр Ильич, сам говорил... сам заставлял...

– Тш-ш-ш, – Векшин вновь оглянулся на дверь, поднес ладонь ко рту Тетеркина. – Не паникуй... Ничего этого не будет, если мы добьемся, чтобы Уфимцев исчез из колхоза... Да нет, ничего такого... не волнуйся, – сказал он, заметив, как отшатнулся Тетеркин при последних его словах, – найдем другие способы. Перво-наперво жену его надо спровадить из колхоза, – ну, это я беру на себя. А тебя вот о чем попрошу.

Векшин опять оглянулся на дверь, на незавешенное окно, придвинулся ближе к Тетеркину:

– Скажи жене... еще там кому, кто поближе, посподручнее, пущай говорят людям, что Уфимцев дом за счет колхоза строит. Понял? А потом, дескать, в степь продаст... Обогатиться хочет.

– Понял, – оживился Тетеркин. – И вправду, зачем ему дом? Один живет, одному и на квартире не тесно... Дельное предложение, Петр Ильич. Я это устрою, народ поверит, вот погляди.

– Ты так это дело проверни...

И Векшин, наклонившись к Тетеркину, зашептал что-то, чертил ногтем по некрашеному столу, тыкал рукой в сторону пруда, ласково гладил по спине собеседника.

Уже пропели полуночные петухи, над Кривым увалом встали Стожары, когда Векшин вышел из сторожки, постоял с минуту, присмотрелся к ночной темноте и пошел не спеша в село.

Глава десятая

1

– Едут! Едут!

С улицы донеслись приглушенные, радостные крики, далекий пляшущий перезвон колокольцев, который становился все ближе и ближе, громче и настойчивее.

Уфимцев проворно поднялся, подошел к окну, поднял шторку. Первой появилась пара правленческих лошадей, запряженных в ходок, увешанных разноцветными лентами; ленты были и в гривах, и в хвостах коней, и на высокой крашеной дуге коренника. Заливались колокольцы под дугой, нежно пели бубенцы на конской сбруе, лихо выбрасывал ноги коренник, скакала и гнула шею пристяжная. А на козлах сидел, высоко подняв гарусные вожжи, сам большеполянский бригадир, Павел Кобельков; он без шапки, из-под его распахнутого пальто выглядывал большой алый бант.

Позади Кобелькова сидели, прижавшись друг к другу, Юрка Сараскин и Лида, дочка Максима. Уфимцев не успел рассмотреть молодых, как кони промчали их мимо окон, за первой парой коней проскочила вторая, за ней – третья, гремя бубенцами, потряхивая лентами.

Ему предстояло идти в дом жениха, поздравить молодых. Жених и невеста заранее пригласили председателя, но он пошел бы и без приглашения: женился один из его помощников, к тому же на племяннице. Да и Архип Сараскин, отец жениха, целую неделю не давал покоя: вначале с транспортом – не захотел, чтобы молодые ехали на машине в сельсовет на регистрацию, – Уфимцев договорился с Петряковым, тот давал свою «Победу», нет, подавай ему лошадей, дескать, хочу сыграть свадьбу по старинному обычаю. Потом увлекся «ширкунцами», как называл он бубенцы, собирал их по всему селу, нашивал на сбрую. Под конец пристал, чтобы председатель непременно сам ехал с молодыми в сельсовет, и хотя дружками жениха взялись быть бригадир и агроном колхоза, Архипу этого казалось мало: он приходил каждый день, торчал у двери кабинета. Наконец отстал, взяв с председателя слово быть на свадьбе.

Время было за полдень, короткий осенний день шел к исходу. Уже горели Коневские леса от заходящего солнца, когда Уфимцев подошел к дому Сараскиных. По гулу, шедшему из окон, он заключил, что свадебное гуляние в разгаре.

Он вошел в переднюю избы, в которой хлопотливо суетились раскрасневшиеся бабы-стряпухи, соседки Сараскиных. Они приветливо заулыбались запоздавшему гостю:

– Вот и Егор Арсентьевич заявился! Раздевайтеся. Пожалуйте в горницу.

Снимая пальто, он прислушался: в горнице женские голоса негромко и ладно выводили старинную свадебную песню:

 
Не было гостей,
Не было гостей,
Да вдруг наехали,
Да вдруг наехали...
 

Разноголосый говор, смех, звон посуды оглушили его. Кто-то крикнул – ему показалось, что Физа: «Дядюшка припожаловал. Штрафную ему!» Вокруг обрадованно зашумели, закричали, повскакали с мест, громче полилась песня; разнаряженный в голубую рубаху и вельветовые шаровары Архип суматошно забегал, засуетился, поднес председателю полный стакан водки, но он отвел его руку, принял рюмку от Кобелькова, поднял ее вверх, как бы прося тишины, – ему хотелось оказать тост, сделать маленькое напутствие молодым, но песня не прекращалась, гости лезли к нему со своими рюмками, и он шел вдоль стола, чокался, улыбался, потом вновь поднял рюмку, но теперь уже в сторону молодых, кивнул Юрке с Лидой и выпил. Кто-то из женщин подал ему вилку с соленым груздочком, он взял ее, и только приготовился отправить груздочек в рот, чтобы заглушить горечь водки, как включили свет, и он, взглянув на женщину, узнал в ней свою сестру Настасью. Широко раскрыв руки, он уставился удивленно на нее.

– Это ты, нянька? Когда ты появилась?

– Признал наконец-то! А я думала, уж позабыл, какая я.

Он обнял ее, так и не выпуская вилки с груздем из рук. Сестра была старше его на одиннадцать лет, он очень любил ее в детстве, кажется, не меньше матери. Она начала нянчиться с ним чуть ли не со дня его рождения, он оставался на ее попечении почти все время – и когда взрослые находились в поле, на колхозных работах, и когда возились в своем хозяйстве. Он так привык к ней, что не отходил ни на шаг, спал с ней – ни с кем другим спать не хотел, звал ее не по имени, а нянькой, и после, будучи уже взрослым, не мог отвыкнуть от этого слова. Сестра выглядела еще очень молодо в свои сорок пять лет: невысокая, полногрудая, с черными густыми бровями, она чем-то походила на Физу; неудивительно, что Егор потом привязался к Физе, когда Настасья вышла замуж и уехала из колхоза куда-то под Оренбург.

– А где Кузьма? – спросил он ее про мужа, выпуская из объятий.

– Тут. Разве он от меня отстанет?

Но Кузьма уже отодвигал стул, разглаживал усы, готовясь целоваться с шурином. Он высокий, как Егор, немножко сутулый, лобастый; чувствовалось, Кузьма не сидел тут зря, не ловил ворон, – выйдя из-за стола, чуть покачиваясь, он обнял Егора, завопил истошно:

– Шуряк! Дорогой мой! Сколько лет, сколько зим... Давай выпьем за встречу.

Он потянул Уфимцева к столу, но Настасья перегородила ему дорогу.

– Подожди, Кузьма, дай мне поговорить с Егором. А ну-ка, где у тебя ухо?

Уфимцев, расплывшийся в улыбке, наклонился к ней, подставил ухо в надежде, что она ему хочет что-то сказать по секрету. Но Настасья ухватила ухо пальцами и больно вывернула:

– А ну, расскажи, где у тебя жена? Где Аня? Почему ты на свадьбу племянницы пришел один?

Она драла его за ухо, как в детстве, когда он проказничал, ему было страшно стыдно перед гостями – все же это видели, кто-то уже смеялся, кто-то кричал: «Так его, так!» Он разжал ее пальцы, отвел руку:

– Не надо, нянька. Потом... потом...

Он заметил, что все еще держит вилку с груздем, и сунул ее обратно Настасье – теперь прошла необходимость в закуске. Прошло желание и идти за стол, – Кузьма тянул его, а он упирался. Ему нестерпимо захотелось удрать со свадьбы, но он понимал, что этого делать нельзя, и морщился от досады на себя, на сестру, так не вовремя, всенародно заведшую разговор о том, что тяготило и так.

Выручил его Архип. Он поднялся за столом, крикнул:

– Ну-те, бабы, величальную ему. Величальную нашему председателю Егорию.

И сразу грянула веселая, задорная песня:

 
Розан мой, розан,
Виноград зеленый.
Кто у нас хороший?
Кто у нас пригожий?
Егор у нас хороший,
Арсентьевич пригожий.
Розан мой, розан,
Виноград зеленый.
 

Жена Архипа, Аксинья, еще крепенькая старушка, одетая в старинный канифасный сарафан, поднесла Уфимцеву рюмку на подносе, поклонилась в пояс:

– Набольшому болярину Егоргию Арсентьевичу... Не обессудьте, выкушайте.

Уфимцев взял рюмку, выпил, поставил ее на поднос, посмотрел по сторонам, не стоит ли кто наготове с закуской, но никто не подавал ему вилки с груздочком или соленым огурчиком, все смотрели на него, ждали чего-то. Он недоуменно уставился на неотходившую Аксинью.

– Деньги клади, – шепнули ему сзади. – На поднос клади.

Он обернулся, увидел бригадира строителей Герасима Семечкина.

– А у меня нет денег, – оказал он простодушно. – Не взял.

Все вокруг засмеялись, заохали, кто-то крикнул:

– Не скупись, председатель, клади денежки, плати за величанье.

– Правду говорю: нету у меня с собой денег. – Уфимцев хлопнул себя по карманам. – Обыщите, если не верите.

Вокруг опять засмеялись, закричали: «Не отступайся, Аксинья, не отступайся, пусть откупится!» За столом, видимо, считали, что так и полагается, председатель ведет игру, нарочно не платит, тянет. А у него и в самом деле не было с собой денег, и он топтался в нерешительности, пока Кузьма не сунул ему в руку десятку: он положил ее на поднос хозяйке, и та, поклонившись, отошла от него.

– Вот теперь порядок, – оказал Герасим.

Гости удовлетворенно загалдели: представление окончилось.

– Пойдем за стол, – позвал его Кузьма.

Они уселись, выпили.

– А ты ешь, закусывай, – угощал его Кузьма, придвигая тарелки. И Уфимцев ел. После выпитых рюмок к нему пришел аппетит, и он, не обращая внимания на гостей, принялся за еду. Гости шумели, громко переговаривались, кричали: «Горько!» Звенели рюмки, брякали ножи и вилки, застолье гуляло, потеряв интерес к председателю колхоза.

А утолив голод, он как-то успокоился и огляделся. Длинный стол, заставленный закусками, протянулся через всю горницу. Впереди, в голове стола, чинно сидели, словно выставленные напоказ, на всеобщее обозрение, молодые. По правую сторону от них, рядом с невестой, сидели Максим и Физа, а по другую сторону, с женихом, – Архип и Аксинья. А в самом конце стола – мать Уфимцевых, Евдокия Ивановна, и с нею старухи-певуньи – вот они-то и запевали свадебные песни, забытые теперь на селе.

Среди гостей Уфимцев увидел зятя Архипа, Семена Красильникова с женой, работающего мастером в леспромхозе; он кивнул ему, – они были ровесниками, в свое время вместе призывались на действительную службу. Тут были и дед Колыванов, приходившийся кумом Архипу, и друзья Юрки, механизаторы колхоза: Валентин Федотов и Сергей Пелевин с женами, и еще какие-то пары, незнакомые ему, видимо, приезжая родня Сараскиных.

Но вот кто-то внес гармонь, ее бережно подали Красильникову, он уселся поудобнее, развернул мехи – и рявкнули басы, запели лады подголосками, полилась уральская подгорная. Бабы побойчее разом бросили застолье, повскакали с мест и пошли кругом, притопывая туфлями, помахивая платочками. Настасья, легко пройдясь по кругу, игриво передернула плечами и вдруг задорно запела:

 
Меня милый провожал
Да на крылечке задержал,
Сколько звездочек на небе,
Столько раз поцеловал.
 

Кончив петь, она широко взмахнула платком и, чуть наклонившись, выбила дробь. Потом подбежала к Физе, стащила ее со стула.

– Айда! Какова ты лешева!

Раскрасневшаяся, разрумянившаяся Физа легко вскочила в круг, прошлась с носка на пяточку и, вскинув голову, каким-то неестественно высоким, срывающимся голосом пропела:

 
Я стояла у ворот,
Спросил милый: «Какой год?»
Совершенные лета
И никем не занята.
 

И вот уже вся женская половина застолья, кроме старух, закружилась в хороводе; перестук каблуков по деревянному полу, частушечная скороговорка, сопровождавшаяся женским подвизгиванием, заглушили разговоры за столом. Вскоре и некоторые мужики не утерпели, глядя на своих жен, втиснулись в хоровод, пошли выламываться, откалывать коленца.

– Председателя в круг! Председателя!

Бабы подхватили Уфимцева под руки, затащили в круг, и он, неохотно отбиваясь, вначале шел спокойно по кругу, наблюдая с усмешкой за визжащими, крутящимися перед ним бабами, потом вдруг ударил ногами, или, как говорят, сделал выход, – и пошел, и пошел колотить пол, да с вывертом, да вприсядку. Бабы еще круче завертелись, мужики заподухивали, заподсвистывали, захлопали в ладоши – и пошла карусель!

 
Чернобровенький, молоденький,
Не стой передо мной,
Разгорится мое сердце,
Не зальешь его водой.
 

Плясали долго, потом один по одному – вначале мужики, потом бабы – выходили из круга, падали на стулья в изнеможении; мужики сразу тянулись к бутылке, чтобы промочить пересохшее горло, бабы – за платками и полотенцами, чтобы охладить пылающие жаром щеки. Только Физа с Настасьей да еще две неутомимых молодушки, Пелевина и Красильникова, продолжали выплясывать друг перед другом, исходили частушками. Уже гармонист выбился из сил, уже лады не выговаривали мелодию – не слушались пальцы, лишь басы тянули: ты-на, ты-на, а они все кружились не уставая. Наконец, гармонь как-то неестественно всхлипнула и замолкла, гармонист сунул ее под стол; ему налили полстакана водки, он выпил ее, покрутил головой, слепо потыкал вилкой в тарелку, поддел селедочную голову, пососал ее и, кажется, немного отошел, отдубел, открыл глаза пошире, посмотрел на свою жену-плясунью, разгоряченную, как лошадь после долгой гоньбы, мостившуюся рядом.

– Ну, Семен, ну, Семен, упарил баб, – кричал восторженно совсем захмелевший Кузьма. – Протряслись халявы, аж похудели... Дружки! Наливай бабам по полной, пусть поправляются!

– Не беспокойся за нас, Кузьма Терентьевич, – отвечала ему Физа. – Мы, бабы, двужильные, выдюжим.

– Это точно: двужильные, – подхватила Настасья. – Одна жила с мужиком скружила, другая – с работой. Вот и маемся, поплясать некогды.

Уфимцев посмотрел на Физу, потом перевел взгляд на Максима. Он давеча заметил, что брат ведет себя чересчур скромно: пьет мало и неохотно; хотя и смеется, когда смеются все, но как-то про себя; ни разу не вставал из-за стола, а все больше с Герасимом Семечкиным, сидевшим подле него, говорил о чем-то тихо, наклонившись над столом, поблескивая пятачком лысины. Уфимцеву захотелось подойти к молодым, поздравить со вступлением в брак – нельзя не поздравить, зачем шел! – но соседство их с Максимом останавливало.

Отчуждение братьев не укрылось от гостей, они решили воспользоваться случаем, примирить их. Уфимцев не придал значения тому, как Семечкин, махнув рукой дружкам, подозвал к себе, пошептался о чем-то. Потом встал, крикнул через стол.

– Егор Арсентьевич, строители желают с вами чокнуться... за успех дела. Пожалуйте к нам, сюда.

Кобельков услужливо подскочил к председателю, подхватил под руку. Уфимцев взял свою рюмку, пошел к Семечкину.

– Мы, строители, завсегда... – кричал Герасим, подмигивая Попову и поднимая смущенного Максима. – В первых рядах!

Братьев подтолкнули друг к другу. Попов быстро наполнил им рюмки, заодно и Герасиму, и подоспевшему к ним деду Колыванову.

– Ну, за мир и дружбу! – вскричал Герасим, поднимая свою рюмку, чокаясь с братьями. – И вы чокайтесь, – приказал он им.

Уфимцев уже раскусил затею, начатую Герасимом; он не имел ничего против, наоборот, обрадовался, но не знал, как ее примет Максим.

Большинство гостей поднялись со своих мест, смотрели, как чокаются Максим с Егором, как медленно пьют.

– А теперь – поцелуйтесь, – скомандовал Герасим.

Уфимцев обнял брата, поцеловал в колючие усы, и что-то колыхнулось у него в груди, подступило к горлу. А Максим лишь молча похлопал брата по спине.

– Ну вот и все, – заключил Герасим. – Дру́жки! Наливайте всем, выпьем по такому случаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю