355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бунин » Публицистика 1918-1953 годов » Текст книги (страница 11)
Публицистика 1918-1953 годов
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:08

Текст книги "Публицистика 1918-1953 годов"


Автор книги: Иван Бунин


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 56 страниц)

О писательских обязанностях *

Все чаще слышим за последнее время:

– Не ваше дело толковать об этом (о политике), ваше дело рассказы и стихи писать!

А давно ли твердили совсем другое:

Поэтом можешь ты не быть, Но гражданином быть обязан!

Давно ли сквозь строй гоняли дерзавших «в годину горя красу долин, небес и моря и ласки милой воспевать»?

Толстой говорил, что многое совершенно необъяснимое объясняется иногда очень просто: глупостью.

– В моей молодости, рассказывал он, у нас был приятель, бедный человек, вдруг купивший однажды на последний грош заводную механическую канарейку. Мы голову сломали, ища объяснения этому нелепому поступку, пока не вспомнили, что приятель наш просто ужасно глуп.

Все так. Большую роль играет в человеческих делах просто глупость, слабость логики, наблюдательности, внимания, слабость и распущенность мысли, поминутно не доводящей своего дела до конца, – этим последним мы, народ сугубо эмоциональный, особенно страдаем.

Но надо помнить и другое: помимо мыслительных качеств (равно как и многих других, просто низких и корыстных) есть и другие тяжкие грехи на всех тех, что вольно и невольно содействовали (и содействуют еще и доныне) всему тому кровавому безобразию, в котором погибает Россия: например, наша нелюбовь к жизненной правде.

Герцен сказал:

– Не зная народ, можно его покорять, угнетать, но освобождать нельзя.

А чего требовали от нас, от «художников слова», когда вменяли нам в строжайшую обязанность «быть гражданином»?

Из литературы бралось только то, что было водой на освободительную мельницу, остальное пускалось мимо ушей, замалчивалось, подвергалось дружному разносу.

Вот Златовратский. Один современный писатель, сам родом владимирский мужик, говорит:

– Мы, мужики владимирцы, всегда были подрядчиками, кулаками, барышниками, были всем, чем угодно, только уж никак не социалистами. Но приезжал к нам Златовратский, глянул – и твердо заявил, что мы социалисты до мозга костей!

А вот Глеб Успенский, художник истинный, Божьей милостью. Сколько замечательных и поучительных характеристик народа!

– Нет, не о человеческом достоинстве говорят мои воспоминания…

– Все в деревне бешены, злы, подлы…

– Прежде туда, где жили «обычаем звериным», вносили свет угодник, инок… Теперь там остался только Каратаев и хищник…

– Почему, говорили мне не раз, почему вы берете только возмутительные явления? Но я обречен на подбор этих ужасов, ибо это есть господствующее, преобладающее в деревне…

– Вот деревенский кулак, публичный дом держит – и все им восхищаются: «умел нажить!» – все ему холопски услуживают и восклицают с радостью: «Уж он-то меня – и холоп-то я, и подлец-то я!»

– Вот молодой парень – какая природная кровожадность, какая глубокая ненависть к своему же брату мужику! Любит смотреть на смерть животных, сжег целый фартук щенят в печке – и весел!

– Весь деревенский ум, талант идет на кулачество… и злорадство во всей такой деятельности, во всей основе ее… Никто не ценит ни своей, ни чужой личности. Все говорят сами же про себя: «Палки хорошей на нашего брата нету!»

Так писал Успенский. Но, повторяю, из него брали только нужное для революционной мельницы. И Успенским же допекали, например, Чехова, меня; им же пользуясь, поминутно учил меня насчет народа последний репортер. Обо мне неизменно говорили:

– Ну, конечно, художественный талант, а все-таки все это не так,и все-таки он не мужик, а про мужика может сказать по-настоящему только мужик…

Да, обо мне говорили даже и такой вздор, совсем упустив из виду, что для того, чтобы писать, например, «Короля Лира», вовсе не обязательно быть самому королем.

В четырнадцатом году орловские бабы спрашивали меня:

– А что же это правда, будто пленных австрийцев держать на квартирах и кормить будут?

Я отвечал:

– Правда. А что же с ними делать?

И бабы спокойно отвечали:

– Что делать! Да порезать да покласть…

А ведь как уверяли нас, с легкой руки некоторых писателей, что эти самые бабы одержимы великой жалостью к «несчастненьким» вообще, к пленному врагу особенно. Да что ж! Критик Скабичевский, всю жизнь разбиравший произведения о народе, однажды признался мне с идиотической радостью, что он никогда за всю свою жизнь не видал ржаного поля!

Дыбенко, Саенко. Чехов как-то заметил:

– Вот отличная фамилия для матроса: Кошкодавленко…

А многие ли предчувствовали тогда Кошкодавленко? И не предчувствовали, да и не смели предчувствовать – и очень удивились, в силу этого, Дыбенке…

Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «по теплым водам ездили», «меняли людей на собак» да «гуляли с книжками Парни в своих парках», «среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это многим кажется теперь. Они знали свой народ, они не могли не знать его, весь век живя с ним в кровной близости, и все это недурно доказали и Пушкин, и Лермонтов, и Толстой, и многие прочие. А потом что было? А потом «порвалася цепь великая», пришел «разночинец», во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественник, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (увы, посчитайте-ка всех этих Левитовых, Орфановых, Николаев Успенских) и вдобавок уже сугубо тенденциозный, пусть с благими целями, но тенденциозный, да еще находившийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских. А потом количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихсяпод художество все растет и растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным народолюбием, пошлейшим трафаретом: если лошадь, то непременно «россинант» или «лукавая пристяжная», если мужик на козлах, то непременно «мужиченко», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади да герань в окне, если комод, то обязательно «пузатый», если помещик, то уж, конечно, крепостник, если деревня, то только «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как-то боязливо взирающие на проезжего», если «огоньки», то не иначе, как символические… и, Бог мой, сколько легенд о жестокостях крепостного права или о Стеньке Разине, слышанных будто бы на охоте:

– Случилось мне однажды с ружьем и собакой забрести в глухие приволжские леса. Долго и тщетно ходил я в поисках живности, а день меж тем клонился к вечеру, а дождь меж тем все усиливался, так что приходилось уже серьезно подумывать о ночлеге…

На этом «ночлеге», конечно, и должна была быть услышаналегенда. И писатель отлично знал, что это его святая обязанность, равно как и то, что полагалось этой легенде быть «бесхитростной» и выражающей «заветнейшие» мечты «сермяжного» рассказчика.

А теперь, говорю, времена изменились: теперь многим из нас, даже наиболее покладистым, просто невмоготу стало слушать «на ночлегах» только то, что угодно нашим «неизменно верящим» во всяческие «заветы» ценителям, и от нас уже требуется посторониться, заняться своими прямыми, поэтическими обязанностями… Из «граждан» мы теперь разжалованы.

В шестнадцатом году у нас с покойным Кокошкиным зашел как-то разговор о русском народе. Я не сказал ничего ужасного, но он все-таки вспылил и вдруг прервал меня со своей обычной корректностью, но на этот раз с необычной для него резкостью:

– Оставим этот разговор. Мне ваши взгляды на народ всегда казались – ну, извините, слишком исключительными, что ли…

И, помню, с каким удивлением и почти ужасом думал я после этого разговора:

Нет, это наше «благородство» (и в такое страшное время) нам даром не пройдет!

И точно – не прошло. От копеечной свечки Москва сгорела. А в домах деревянных, крытых соломой, играть огнем особенно опасно.

Письмо в редакцию *
От русских матерей

Посылаю редакции «Огней» призыв матерей, гибнущих в России, призыв, только что дошедший до нас.

Переписываю его, ничего не видя от слез ужаса и скорби, – за всю жизнь мою не читал я ничего более потрясающего.

Вместо подписей под этим призывом поставлены 44 креста: 34 – углем, карандашом, копотью и 10 – кровью.

Ив. Бунин

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа да поможет Мир детям России!

– Мы, матери, обреченные на смерть этой зимою от голода, холода, болезней, которые не сможем уже перенести в силу нашего истощения, которых не выдержат наши переполненные мукой сердца, мы просим людей всего Мира взять наших детей, дабы не разделили они, ни в чем не повинные, нашей страшной участи, дабы могли мы хотя бы этой ценой – добровольной и вечной разлукой с ними на земле – искупить вину нашу перед ними, которым мы дали жизнь горше смерти.

– Все, кто имел детей и потерял их! Все, кто их имеет и боится потерять! Памятью, именем ваших детей призываем вас, да не останетесь глухи к нам, умоляющим вас за своих детей! Избавьте нас от ужаса, от безумия видеть их погибающими и быть бессильными – уж не помочь, а хоть бы только облегчить их страдания!

– Мир! Возьми наших детей! Возьми за пределы нашего ада, пока еще есть в них силы расти и жить, быть как все дети, которые могут громко говорить об отцах, матерях и братьях, не боясь быть замученными за то, что они – не дети палачей!

– Сжальтесь над ними, не знающими ни единой радости, доступной ребенку последнего нищего в других, счастливых странах! Что будет с ними, если мы, матери, погибнем раньше их, оставим их здесь одних?

– О нас не думайте. Нам все равно спасения уже нет. Мы уже не надеемся вырваться отсюда. Но мы будем счастливы единственным счастьем матерей, знающих, что детям их хорошо. Мы будем сыты каждым куском хлеба, который мы мысленно увидим в руках наших детей, когда они будут далеко отсюда. Мы будем согреты, зная, что они в тепле. Мы уже ничего не будем бояться здесь, зная, что они в безопасности. И сама смерть будет нам радостна, ибо мы верим, что души наши будут видеть их.

– Возьмите наших детей отсюда скорей! Каждый час отнимает силы. Голодные, раздетые, слабые, мы не вынесем холода. Счастливые дети счастливых стран! Просите и вы за наших детей!

– Мы не смеем подписать наших имен. Мы не смеем даже сказать, в какой части несчастной России влачим мы наши дни, чтобы не навлечь гнева палачей. Но когда мы услышим, что мир послал за нашими детьми, мы приведем их вам, и никакая сила не удержит нас и не помешает нам.

– Услышьте нас!

Записная книжка *

…Лето семнадцатого года помню, как начало какой-то страшной болезни, когда уже чувствуешь, что болен смертельно, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность, но когда еще держишься на ногах и чего-то еще ждешь в горячечном напряжении всех последних телесных и душевных сил…

А в конце этого лета, развертывая однажды утром газету как всегда прыгающими руками, – я жил лето в деревне и многое узнавал только из газет, – я вдруг ощутил, что бледнею, что у меня пустеет темя, как перед обмороком: огромными буквами ударил в глаза истерический крик: «всем, всем, всем!» – крик Керенского, крик «Сашки-Дезертира», как звали его тогда в деревне дезертиры же, который, не понимая творимого им, не ведая, что отныне его имя будет проклинаемо всей Россией до седьмого колена, крикнул urbi et orbi, городу и миру, что Корнилов – «мятежник, предатель революции и родины»…

А потом было третье ноября…

Третьего ноября Каин России, с радостно-безумным остервенением бросивший за тридцать сребреников уже всю свою душу под ноги дьяволу, восторжествовал полностью.

Москва, целую неделю защищаемая горстью юнкеров, целую неделю горевшая и сотрясавшаяся от канонады, сдалась, смирилась.

Все стихло, все преграды, все заставы божеские и человеческие пали – победители свободно овладевали ею, каждой ее улицей, каждым ее жилищем и уже водружали свой стяг над ее оплотом и святыней, над ее Кремлем. И не было дня во всей моей жизни страшнее этого дня, – видит Бог, воистину так.

После недельного плена в четырех стенах, без воздуха, почти без сна и пищи, с забаррикардированными стенами и окнами, я, шатаясь, вышел из дому, куда, наотмашь швыряя двери, с ледяным, сырым ветром, уже три раза врывались, в поисках врагов и оружия, ватаги «борцов за светлое будущее», совершенно шальных от победы, самогонки и архискотской ненависти, с пересохшими губами и дикими взглядами, с тем балаганным излишеством всяческого оружия на себе, каковое освящено традициями всех «великих революций».

Вечерел темный, короткий, ледяной и мокрый день поздней московской осени, хрипло кричали вороны. Москва, жалкая, грязная, обесчещенная, расстрелянная и уже покорная, принимала будничный вид.

Поехали извозчики, потекла по улицам торжествующая московская чернь. Какая-то паскудная старушонка с яростно-зелеными глазами и надутыми на шее жилами стояла и кричала на всю улицу:

– Товарищи! любезные! Бейте их, казните их, режьте их, топите их!

Я постоял, поглядел – и побрел домой. А ночью, оставшись один, будучи от природы весьма несклонен к слезам, я наконец заплакал и плакал буквально до самого рассвета, плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог…

– «Ах, мщения, мщения!» – как воскликнул однажды поэт Батюшков, заплакав при воспоминании о 1812 годе.

…А потом я плакал на Страстной неделе, уже не один, а вместе со многими из тех, которые поздними темными вечерами, среди темной Москвы, с ее наглухо запертым Кремлем, собирались, подобно первым христианам, по темным стареньким церквам, скудно озаренным красными огоньками свечей, и плакали, слушая горькое страстное пение:

– Волною морскою… гонителя, мучителя под водою скрыша…

Сколько стояло тогда в этих церквах людей, прежде никогда не бывавших в ней, сколько плакало никогда не плакавших!

А потом я плакал слезами и лютого горя, и какого-то болезненного восторга, – восторга освобождения, – оставив за собой и всю свою прежнюю жизнь, и развалины опозоренной Родины, перешагнув в изгнание из нее новуюее границу, границу в Орше, имя которой стало отныне для многих из нас символическим, – вырвавшись из этого разливанного моря страшных, несчастных, потерявших всякий образ человеческий, буйно и с какой-то надрывной страстью орущих дикарей, которыми были затоплены буквально все станции, начиная от самой Москвы и до самой «русской» Орши, где, во славу Третьего Интернационала, все платформы и пути были буквально залиты рвотой и испражнениями, ибо, очевидно, далеко не всегда «демократия приходит опоясанная грозой и бурей»…

…А теперь и слез нет. Четыре года, четыре года… Париж… «Вечные женихи революционной Пенелопы»… вот те самые, отцам которых дал Герцен такую страшную характеристику, и доныне ничуть не утратившую своего страшного смысла:

– «Это – вечные женихи революционной Пенелопы, habitutes революции… Неизбежные лица всех политических съездов, сборищ, демонстраций, грозные издали, как китайские драконы из бумаги… Люди особые, с ранних лет вжившиеся в политическое раздражение, любящие драматическую сторону его, обстановку…для которых все эти банкеты, демонстрации, протестации, сборы, речи, знамена – главное в революции… в большинстве очень недалекие и чрезвычайные педанты… неподвижные консерваторы во всем революционном, которые упираются на какой-нибудь программе – и ни с места дальше… всю жизнь толкующие о небольшом количестве политических мыслей и знающие лишь их риторическую сторону, лишь их священное облачение, общие места… Люди с малыми способностями, но с огромными претензиями, брошенные в агитацию легкостью, с которой всплывают в революционные времена знаменитости, приучившиеся к потрясениям и отучившиеся от работы, потому что жизнь в кофейнях увлекательна, полна движения и льстит самолюбию… Люди, постоянно недовольные всем… революционные лаццарони, для которых агитация – цель и награда… которым процесс народных восстаний нравится, как процесс чтения Петрушке Чичикова…у которых всегда „самодержавный народ“… Революция пала, как Агриппина под ударами своих же собственных детей. Но они все не хотят снять ни увядших венков, ни венчального наряда, хотя невеста уже обманула, и продолжают жить в печальном самообольщении, в раздорах, в спорах, разъедаемые необузданным самолюбием… Как Двенадцать Спящих Дев, они продолжают день, когда заснули…»

С новым годом *

…Москва, весна восемнадцатого года, гнусный день с дождем, снегом, грязью, пустая Кудринская площадь, плетутся, пересекая ее, чьи-то нищие похороны – и вдруг, бешено стреляя мотоциклетом, вылетает из-за угла Никитской животное в кожаном картузе и кожаной куртке, машет огромным револьвером и обдает матерщиной и грязью несущих гроб:

– Долой с дороги!

Несущие в ужасе шарахаются в сторону и, спотыкаясь, тряся гроб, бегом бегут прочь. А на углу стоит старуха и, согнувшись, плачет, рыдает так горько, что я невольно приостанавливаюсь и начинаю утешать, успокаивать. Я бормочу: – «ну, будет, будет, Бог с тобой!» – я спрашиваю с участием: «родня, верно, покойник-то, сын, муж?» – А старуха хочет передохнуть, одолеть слезы и наконец с трудом выговаривает:

– Нет… Чужой… Завидую!

…Блаженны мертвые, блаженны очи не зрящие, уши не слышащие. И все же мы живем и все же надо из последних сил тянуться, чтобы смотреть крепко и строго, чтобы жить сообразно своему человеческому, – все же человеческому! – званию, – ну, хотя бы в силу презрения, брезгливости к низости и зыбкости окружающего нас, – чтобы помнить, что все же будут, – как все-таки всегда бывали, – иные, более человечные дни, когда каждому воздастся по стойкости и дальновидности его.

Итоги *

Итак, еще год прошел – неужели опять вся наша надежда только на «будущее»? Но если так, то скажите пожалуйста, как спрашивал один простодушный ибсеновский герой, – «скажите пожалуйста, в котором же году наступит будущее?»

Итоги прошлого года на редкость печальны и страшны. И помимо всего прочего, уже во всю идет в России ужасающая реставрация реакции, теперь уже всенародная, а не только комиссарская. Ленин называет это своим «новым курсом».

Сколько раз слышал я за время революции едкую фразу:

– Революция не делается в белых перчатках! И сколько раз думал я тогда:

– Прекрасно, реставрация делается в ежовых рукавицах! Теперь время этих рукавиц наступает в полном блеске.

Большинство эмиграции очень пало духом. Одни – просто потому, что реставрационный процесс будет долог, что он не помешает Ленину продержаться еще год, два при всей призрачности его власти. Другие, – в силу того, что уже не остается никаких надежд на «завоевания революции»…

Что ж, это все расплата. Не хотели считаться со свойствами русской истории, с ее «повторяемостью», на которую указывал Ключевский… Не предугадали, что дело опять кончится Тушинским Вором с его, по выражению Герцена, «вовсе не демократической, а только кабацкой партией»… Подняли крик о «реакции» на смех курам, в первые же мартовские дни семнадцатого года… И накричали реакцию такую, какой еще на земле не бывало. Она длилась год, два, три, четыре, – казалось бы, чего хуже? Но нет, все еще не повергали в ужас «генеральские ботфорты, генеральские авантюры». – «Этому пора положить конец!» – И положили…

Были «директории», «учредительные собрания», надежды на восстания, на «народный гнев», на «зеленых», – Савинков договорился даже до того, будто эти дезертиры и грабители «мыслят новыми категориями» – были ставки на Кронштадт, на Антонова, наконец – на голод, на то, что в Москве уже расцвел «цветок свободы», оказавшийся «прокукишем»… Мысль об интервенциях приводила в ярость, – хотя их и в помине не было, – горой стояли против них, ибо «охраняли честь и достоинства России», – это при нашем-то всемирном позорище, при руке, протянутой ко всему миру за сухой коркой! – доказывали, что «генералы опирались лишь на голые штыки» и что «Россия не пошла за ними», точно голые руки лучше голых штыков, точно не штыками крепки большевики, точно пошла Россия за Черновым, за Савинковым, за Кронштадцами… На что теперь надеяться? Вести из России превосходят человеческое воображение… В столицах жизнь начинает «бить ключом», но ключ бьет для одного счастливого на миллион несчастных, и счастливец этот или комиссар или волк, щука, кулак в архи-ежовой рукавице… Пещерный голод, библейский мор пожирали Россию год за годом, людей расстреливали, как собак, десятками тысяч, сифилис моральный и физический отравлял русскую кровь на целые поколения, – с нас же все скатывалось, как с гуся вода: – «лишь бы не реакция! Пусть Россия сама изживет большевизм!» – Ну, вот и изживает…

И все-таки некоторые «бодро смотрят вперед», сами же сообщают вещи, от которых волосы на голове должны стоять дыбом, а кончают неизменно за здравие.

Про некоторую часть литераторов и говорить нечего, хотя то, что они изрекают, тоже весьма показательно и подхватывается толпой, русской толпой, давно уже привыкшей жить литературно, заражаясь словесной пошлостью и словесным блудом, уже давно и пышно цветущими в русской литературе. Послушайте-ка, что поют в Берлине разные «Скифы», Эренбурги, Белые! Вот отчет (в «Руле») о лекции Андрея Белого: «Культура современной России». Лектор говорит: «Внешняя культура гибнет, люди живут без элементарных благ цивилизации… Но пусть рушатся дома – выстроим новые!.. Все старые формы рухнули, но не беда, – будут новые… Пусть царит тьма – вспыхнет новый свет!» Какие формы, какой свет, этого лектор еще не знает и сам признается в своем незнании. Но что с того? Лектор не запинаясь, несет «мистически-светлые» пошлости…

Дело, однако, все-таки не в литераторах. Гораздо важней оптимизм некоторых людей жизни и политиков. Эти надеются, видите ли, как раз вот на эту самую «третью, крестьянскую Россию», хотя она уже вся пришла в кочевое состояние, – так сами же оптимисты и говорят: «Теперь Русь живет на колесах!» – хотя она уже поела последних сусликов, хотя мрет с голоду уже около 40 миллионов, не считая городов, голодающих уже четыре года, хотя русские матери топят своих детей в реках… Чем этот оптимизм лучше большевистских восклицаний, например, того, который я недавно прочел в большевистском «Пути»? —

«Граждане! На заре новой прекрасной жизнипять миллионов малюток погибает от голодной смерти!»

Каковы последние вести из России?

Вот кое-что наиболее типичное и наиболее достоверное.

Во-первых – из одного петербургского письма:

–  Переживаем трагедию замещения старых богов – новыми…Всем старым партиям – конец… Общий лозунг – «обогащайтесь!» – Больше не будет Тургеневых, Толстых, будутСтиннесы и Ратенау, будут янки… Остатки прежней интеллигенции умирают в нищете, в самом черном труде… У новых людей – повадки, манеры резки, грубы, особенно неприятна молодежь – многие совершенно дикие волки…Неравенство растет…

Колоссальная безработица… Рабочие, прислуга, мастеровые бегут в деревню… Школы в неописуемом состоянии, университеты мертвы… Время ужасающего индивидуализма, хищничества, зависти, бессердечия к чужим страданиям…

Во-вторых – из доклада, читанного в Петербурге известным педагогом Золотаревым о русской молодежи:

– Среди молодежи, как и всюду, – высокая смертность, болезненные апатии, равнодушие, острая тоска… Но наряду с этим – русский янки, практик, скептик…

И наконец в-третьих, – из тех многочисленных докладов, которые сделал за последний месяц в Париже, и в буржуазных и в социалистических кругах, С. С. Маслов, известный кооператор, эсер, только что бежавший из России с огромным запасом всяческих наблюдений и цифровых данных, герой дня среди русских в Париже, «будущий – Стамболийский», как его у нас называют:

– Россия вымирает – и деревня, и город… За 23 года, предшествовавшие революции, население Р<оссии>, несмотря на войну, увеличилось почти на 30 миллионов, за последние же четыре года в 2 центральных губерниях оно уменьшилось на целых 3 миллиона… Чистым хлебом питается только 9 процентов населения… Больше всего вымирают города, из городов бегут все, кто может… Но и деревня бежит в поисках хлеба. Русь теперь живет на ходу, на колесах, целые области стали пустыней… В городах буржуазия наполовину вымерла, интеллигенция – тоже, пролетариат разбит и разбежался, – из 9 миллионов осталось 4… В городах дома уничтожены и испорчены на одну треть, нижние этажи залиты водой и человеческими испражнениями… Продукция промышленности сократилась в 8 раз… Но и в деревне дворы значительно разрушены, инвентарь гибнет последний, земля испорчена, малоурожайна, часто пустует – посевы сохранились на 44 процента… Разрушены и всяческие промыслы…

– По всей России – великое обнищание, десятки миллионов умирающих с голоду, острый недостаток одежды, обуви, медицинской помощи, холод, холера, тьма, тиф, сифилис…

– Государственное хозяйство дает баснословный дефицит… Налоги и контрибуции приносят грош, хотя при взыскании их употребляются драконовские меры и даже пытки, – мучат мнимыми расстрелами, иногда даже живым замораживанием, жарят на горячих плитах, – докладчик ручается, что были даже и такие случаи…

– Образование? На народное образование государство тратило до революции около 7 процентов бюджета, теперь – всего 10, да и то что толку? Учебных пособий нет, качественный состав учителей страшно понизился, учительницы живут проституцией… Университеты? Но, например, во главе одного университета стоит некто Горовой, безграмотный человек с уголовным прошлым… Литература? Погибла совершенно, – правительство покровительствует одним хулиганам из стихотворцев…

– Нравы ужасны, настроения – тоже… Рабочие разбиты, пассивны, солдаты еще пассивнее, дезертируют… В городах все развращены пайками, платой за шпионство, – у одной московской чрезвычайки на службе 30.000 филеров… Да и вообще всюдув работе – разврат, лень, бессовестность… Всюду воровство, взяточничество, грабежи, убийства, особенно много убийц среди молодежи… Вот вам один из бесчисленных примеров холодного злодейства: молодому человеку хочется на «танцульку», а не в чем; пошел зарезал тетку, у которой хранился пиджачный костюм ее покойного мужа, надел этот костюм и превесело танцевал весь вечер… Ужасно вообщеожесточение сердец: во время метелей у порогов мужицких изб находят десятки замерзших прохожих, которых не пустили погреться, переночевать ни в одну избу…

Такова одна сотая итогов за истекший год. Кого теперь этим удивишь? Но я и не хотел ни удивлять, ни удивляться. Я дивлюсь только тому, что мы все еще не повесились и что некоторые из нас, повторяю, даже весьма недурно чувствуют себя.

Казалось бы, что при подведении таких итогов, уместен только зубовный скрежет. Но нет, вот Золотарев кончил свой доклад заявлением, что новый тип русской молодежи, тип янки, внушает ему бодрость, оптимизм… Маслов среди каждого своего доклада приостанавливается, чтобы сказать: – «А все-таки Россия – сфинкс!» – а кончает еще решительнее, чем Золотарев:

– И все-таки Россия жива, бодра! Социализм стал ненавистен буквально всем классам… Будущая Россия будет только крестьянской, не социалистической, не большевистской, а именно крестьянской, а ведь крестьянству, по слову Герцена, все на пользу!

«На пользу…» Странное заявление после всего того, что рассказал сам же Маслов о благополучии этого крестьянства! – «Социализм стал ненавистен всем…» Странная для социалиста, пусть даже бывшего, откровенность! И зачем, спрашивается, городили столь грандиозный и страшный огород? – «Новые боги сменяют старых»… Но где же причина радоваться этой смене, раз сами же радующиеся отзываются об этих «новых богах», как о «диких волках?»

Герцен, правда, «мистически поклонялся тулупу», по выражению Тургенева. Но не знаю, радовался ли бы даже он этому тулупу теперь«Россия будет крестьянская…» Подумаешь, какой высочайший предел человеческих мечтаний! Но пусть так. Да, ведь, Россия и всегда была крестьянская, только с надстройкой барской, а с вышкой монархической. Где же основания надеяться, что не будет бар новыхиз того же крестьянства, – ведь и прежние выходили из тех же квасов, – и что снова не захочет «крестьянская» Россия нового «Мишу»? А если это случится, то, повторяю, зачем же мы погубили дотла все наши прежние великие богатства? Чтобы мочало вить сначала? Тот же Герцен сказал однажды про своих соратников-эмигрантов, что им «процесс народных волнений нравится, как гоголевскому Петрушке процесс чтения». Может быть, это и к нам приложимо?

Париж.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю