Текст книги "Белая Русь (Роман)"
Автор книги: Илья Клаз
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
– Ремесничал… И сбег.
– По своей воле или заставили?
– Лентвойта порешил… – Алексашка перекрестился. – Не было сил терпеть…
– В Пиньске во веки веков не найдут, – успокоил Шаненя. – А куда путь держал?
– До казаков задумал.
– Казаки сюда придут, – уверенно заключил хозяин. – Оставайся у меня. Харчей хватит. Шесть талеров в год платить буду. Ну, что, сговор?
Алексашка кивнул.
– Мне пора в путь, – Савелий встал.
– Заночевал бы, отдохнул и на зорьке поехал, – предложил Шаненя. – С колес не слезаешь.
– Время не ждет, Иван. – Савелий поднял полу и вынул грамоту. – Эту тебе оставлю. Пусть баба тряпицу даст, чтоб сбереглась. Ее люду читать надобно, дабы чернь и ремесленники знали правду.
– Спасибо за доброе слово. Будешь на Черкасчине, скажи при случае гетману, что белорусцы вместе с ним, под одни хоругви станут и рубиться будут не на живот, а на смерть.
Вышли из душной хаты. Савелий залез на телегу, долго ворошил мешки с золой. Наконец нашел один, запрятанный подальше. Развязал и вытащил сорок соболей.
– Держи, – протянул Шанене. – На железо…
Шаненя закачал русой головой, но ничего не ответил. Алексашка снял с буланого мешок с овсом, отвязал повод.
– Бери жеребца, – предложил он Савелию.
Савелий благодарно посмотрел на Алексашку, похлопал буланого по крупу. Жеребец засеменил тонкими сильными ногами.
– Ладный… Да не возьму. Он тебе с часом пригодится…
2
Начало лета 1648 года было солнечным и сухим. Ни одного дождя не выпало. Стали жухнуть в полях хлеба. В огородах опустилась ботва моркови и бураков, капусту безжалостно поедали гусеницы. Обмелели Пина и Струмень. Каждый день с тоской поглядывали мужики на белое от зноя небо и с тревогой – на хаты, что прижались одна к другой в тесных улочках: упаси господь, обронится искра – пойдет шугать огнем весь Пинск. Такое сталось однажды при памяти горожан, что половина города за одну ночь выгорела. Боязно было Ивану Шанене раздувать горн в кузне. Все сухое вокруг, как порох, может вспыхнуть.
Под вечер Шаненя вышел из хаты, поглядел на небо и обрадовался. Со стороны Лещинских ворот тянулись на город густые сине-лиловые облака, и над лесом за Струменью сверкали молнии. Гнетущая, мертвая тишина повисла над домами – ни лая собак, ни людского гомона. Куры раньше времени попрятались в сараи. Резкий, сухой удар грома внезапно будто расколол тишину.
– Закрой комен, Устя, – сказал Иван Шаненя дочке. – Собирается гроза.
– Боязно, – шмыгнула носом Устя и покосилась на Алексашку.
Он сидел на лавке у окошка.
– Ховайся на печке, ежели боязно, – строго бросил Шаненя. – И не вертись перед очами!
– Чего зря девку бранишь? Бабы люд пужливый… Пущай… – добродушно махнул Ермола Велесницкий. Он поднялся и толкнул засовку. Кряхтя снова уселся на лавку.
Ермола живет через три дома от Шанени. Пять лет назад он переехал в Пинск из Речицы, поставил хату, занялся портняжным ремеслом и принял Устав. Есть у Велесницкого челядник Карпуха, которому Ермола платит с мыта – за каждое пошитое изделие. Деньга у Велесницкого ведется. Мужик он не скупой и по воскресным дням любит посидеть в корчме, которую открыл бойкий лавочник Ицка на углу Жидовской улицы, против базара. В корчму Велесницкий ходит не один, а зовет с собой Ивана Шаненю и шапошника Гришку Мешковича, угощая обоих брагой и пирожками с капустой или рыбой. Шаненя в свою очередь потчевал Велесницкого и Мещковича. А Гришка был скуповат, в корчму ходил неохотно, угощений не очень принимал и сам никого не угощал. Шаненя добродушно посмеивался над скупостью шапошника, а Гришка не принимал слова к сердцу. Может быть, еще и потому без желания шел в компанию Мешкович, что баба его хворает второй год, а во дворе бегает пятеро детишек, которых надо кормить и досматривать.
Велесницкий уселся на лавке возле оконца, сцепив на животе большие жилистые руки. Лениво осмотрел углы в хате Шанени, словно видел их впервые, засопел в усы.
– Что сказывал Савелий?
– А что ему сказывать? Его забота ведома.
– Про Небабу…
Несколько раз сверкнула молния, озаряя хату зловеще-голубоватым светом. И в тот же миг снова коротко и резко ударил гром. Наползла лиловая туча. В хате стало полутемно. Опять загрохотал гром и глухими раскатами покатился над Пинском.
– О, господи! – тихо прошептал Ермола и, крестясь, отодвинулся подальше от оконца.
Пошел густой и упругий дождь. Все вокруг затянуло серой, туманистой дымкой. Возле окошка проскочила быстрая тень. Загремела клямка двери, и в хату, тяжело дыша, ввалился Гришка Мешкович.
– Едва не прихватило, – поеживаясь, усмехнулся он.
– Ладный дождь, – Шаненя посмотрел в оконце. – Кабы на денька два… Не повредит.
– Хлебный, – Гришка Мешкович снял шапку, пригладил путаные волосы и увидел незнакомого человека. Присмотрелся. – Не свататься ли пришел?
– Нет, – проворчал Алексашка.
– Чего же? Девке в пору. Жинка ладная будет.
Алексашка отвернулся к окошку. От неприятного разговора выручил Шаненя.
– Холопы бросают хаты и бегут в загон Небабы. Маентности и фольварки жгут, а панам секут головы… Вот и все вести.
– Под Гомелем? – вытянул шею Гришка Мешкович и завертелся на скамье.
– Там. И в других местах.
– Сказывал Савелий, чернь вилами и косами яро дерется, а казаки саблями… Просил сабли и пики ковать.
– Из чего ковать? – хмыкнул Велесницкий. – Железо надобно, а его нет.
– И я говорил ему. А Савелий свое: купить надо.
– Найти его можно, да за что купить?
На несколько минут воцарилась тишина. Алексашка понимал, какое наставление привез Савелий. Понимал и то, что на сабли требуется отменное железо, чтоб выдержало удар, чтоб мягким не было. У панов сабли отличные. Из немецкой и аглицкой стали кованные. Разве такую сталь найдешь в Пинске? А если поискать? Шаненя словно перехватил Алексашкины мысли.
– Железо есть у пана Скочиковского.
Шановного пана Скочиковского в Пинске и далеко за ним знают многие. Вот уже десять лет, как пан Скочиковский в железоделательных печах под городом плавит болотную руду. Вначале у пана была одна печь, а потом стало их семь. Четыреста пудов железа в год получает Скочиковский из печей. Сказывают, что железо у него покупает для казны ясновельможный пан гетман Януш Радзивилл. В Несвиже льют из него ядра к пушкам, куют алебарды и бердыши, панцири и латы. Еще возит пан Скочиковский железо в Варшаву. Что там из него делают, неизвестно. Теперь, когда Хмель разбил коронное войско под Корсунем, пан Скочиковский срочно соорудил две большие печи и приставил к ним пятнадцать холопов. Много железа надобно Речи Посполитой, чтоб вести войну с черкасами.
– Скочиковский железа не продаст, – уверенно заметил Мешкович. – Не станет пан голову свою на плаху класть… И не только Скочиковский, а любой пан не даст железо. Чтоб потом им же смерд ему голову снял?
– Продаст! – возразил Шаненя. – Тайно продаст хоть черту. Панская жадность у него в крови сидит. С ней и помрет.
– Купить не купить, а поторговать можно, – согласился Велесницкий.
– Недавно пан заимел пару гнедых, – рассказывал Шаненя. – Кони добрых мастей, рысаки. Деньги за них отдал немалые. Прислал хлопа сбрую заказывать. Сбрую сделаю ему что надо! Тогда в самый раз и потолкуем.
– Затеяли мужики дело, – пожал плечами Мешкович. – Не знаю, что из этого получится.
Шаненя настороженно посмотрел на Велесницкого. У того приподнялась и замерла бровь.
– А что ты, Гришка, хочешь, чтоб получилось? – сухо спросил Шаненя.
– С кем за грудки беремся, Иван? – прищурил глаза Мешкович. – С панством? Пересадят на колья всех, передавят, как мух… Вчера войт пан Лука Ельский привел в Пинск рейтар. Все в латах, в шлемах. Мушкеты на ремнях висят… Неужто саблями задумали порубать такую силу?
Шаненя поджал губы.
– Не пойму твоего совета.
Мешкович замялся, но продолжал:
– Старики еще помнят, как пятьдесят год назад Наливайка брал Пинск. Захватили мужики город, разбили маенток епископа Тарлецкого… Он-то был зачинщик Брестской унии. А потом что? Как были в крае иезуиты да униаты, так они и остались. Наливайку свои же казаки выдали… И качался Северин на веревке в Варшаве. Тем и кончилось.
– К чему это все, Гришка? – не стерпел Шаненя.
– Я не ворог, Иван, – Мешкович постучал кулаком по своей груди. – Как бы хуже не было?.. Пока есть, слава богу, хлеб и ремесло. Другой раз перетерпеть стоит.
– Не буду! – Шаненя заскрипел зубами. – Не буду, Гришка! И Ермола терпеть не будет. И Алексашка не будет. Спроси у него, что чинят паны иезуиты в Полоцке. Он тебе расскажет, как чинши дерут с бедного люда. А в Гомеле что деется? А в Слуцке? Прошелся Наливайка с саблей – полвека были спокойны паны, шелковые были. Теперь другой час настал. Казаки не дадут погибнуть.
– Казаки?.. – ухмыльнулся Мешкович. – Казаки про свою землю думают. А на Белую Русь идут не затем, чтоб тебя боронить от панов. Чужими руками жар грести надумали. Туго им – сюда подались. Кончится война, и уйдут к себе в степи. А тут хоть пропади пропадом!
– Брешешь! – сурово перебил Шаненя. – Черкасы в Белой Руси выгоду не ищут. Пожива им тоже не нужна. Не татары. А то, что сюда подались, нет дива в этом. Нам туго будет, к черкасам пойдем. Помни, с Украиной стоять надо вместе.
– Собаки брешут, Иван. – Обиделся Мешкович за резкое слово. – Я свою думку высказал.
– Я тоже так думаю, Гришка, – вмешался молчавший до сих пор Велесницкий. – У нас с черкасами один-единый шлях; под руку московского царя.
– Не знаю, – вздохнул утомленно Мешкович. – Каждый мыслит по-своему. Что голова – то розум. Ты саблей с паном говорить хочешь, а я думаю – добрым словом. Живой человек живого понять может…
– Понимали тебя иезуиты до сего часа?
Мешкович встал с лавки, подошел к оконцу, пригнулся. Не мог различить сквозь мутное стекольце, прошел ли дождь. Сверкнула молния, и раскат грома, казалось, встряхнул хату. Мешкович отпрянул от оконца. Но дождя уже не было. Гроза прокатилась над городом, и лиловая туча тяжело поплыла за высокую крышу иезуитского коллегиума.
Шаненя раскрыл дверь. В хату пошел легкий, прохладный воздух, от которого дышалось легко, свободно.
– Надо идти.
– Твоя воля. Я думал, что придешь, посидим, поразмыслим все разом. Ан с тобой не поговоришь.
– Баба хворая лежит, – уклончиво ответил Мешкович.
Шаненя и Велесницкий понимали, что баба – только отговорка. Не хочет Гришка вести разговор. Шаненя ничего не ответил Мешковичу. И тот, нахлобучив шапку, тяжело переступил порог.
– Не пойму, чего он приходил, – развел руки Шаненя.
И все же Шаненя понимал Мешковича. Он, Гришка, как и все, ненавидит извечных ворогов – панов-пригнетателей. Ненавидит и боится их. В душе не меньше, чем другие, радуется, что Хмель сечет и учит разуму спесивую знать. А поднять руку на заклятого ворога своего – не хватает ни силы, ни мужества. Надеется и ждет, что заговорят у пана разум и совесть.
– Ты все слыхал, Алексашка. Как ты мыслишь? – Шаненя припал локтем на стол, пристально вглядываясь в угол, где сидел Теребень.
Разговор в хате, свидетелем которого стал Алексашка, внес сумятицу в его голову. Он и представить не мог, чтоб был разлад между мужиками. Оказывается, не все так просто, как думалось раньше. Что ответить Шанене, если жизнь его пошла по новому, неизведанному, руслу и чувствует он себя словно в водовороте. Он не сторонился этой жизни, ибо понимал, что лежит перед ним одна-единственная дорога.
– С черкасами разом… Осилим панов или нет, а разом…
Облегченный протяжный вздох вырвался из груди Шанени. В первый раз, когда встретился в корчме с Савелием, уже тогда понял, что меряться с панами силой – надо иметь отвагу. Но соглашался с тайным посланцем гетмана Хмельницкого, что под лежачий камень вода не течет. В степях Украины много черкасов сложило головы в боях с панством. И немало сложит еще. Прежде чем дать согласие Савелию поднимать чернь и ремесленников в Пинске – думал о себе. Может статься, что и ему сидеть на колу. Это не тревожило сердце. Главное – разумом решиться на такой шаг. И решился. Не принял в обиду Шаненя слова Мешковича. Это его, Гришкино, дело. Неволить никого не станет. Пусть поступает как хочет, как совесть ему велит. Только больно, что в трудный час у христианина не пробудилась душа.
Смеркалось. В небе медленно ползли густые синие облака. От них веяло холодом. А на горизонте справа, и слева, и за Струменью-рекой сверкали молнии и долетали до города глухие, далекие раскаты грома. И казалось Ивану Шанене, что не молнии, а сабли сверкают и гремят кулеврины в хмуром и всклокоченном небе Белой Руси.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Алексашка прижился в хате Ивана Шанени. Оказался Иван человеком добрым, работящим. Ремесло свое знал хорошо и, видно, потому в Пинске был всеми уважаем. Сбруя, которую делал Шаненя, была отменной. Для нее Иван доставал кожу мягкую и крепкую. Лямец делали ему шерсточесы по заказу. Товар свой Шаненя не стыдился показывать и чужеземным купцам. Те хвалили. Алексашка к сбруе не касался. Во дворе Шаненя соорудил крохотную кузню, поставил небольшой горн. Как вначале говорил ему, задумал делать дробницы на железном ходу. На таких нынче приезжают немецкие и курляндские купцы. В подтверждение своего намера привез два воза крупных березовых углей, молоты, клещи, корыто для закалки и остуживания железа и круглое точило.
Баба Иванова, Ховра, дала Алексашке порты, рубаху, сделала сенник и достала из сундука две постилки. Харчевался Алексашка Теребень за одним столом с хозяином и хлебал затирку из одной миски.
Часто вспоминал Алексашка родной и теперь далекий Полоцк. Сжималось от боли сердце. Там он родился и вырос, там овладел ремеслом. Там померли мать и отец. Вспоминал Фоньку Драный нос, с которым по вечерам делил радости и невзгоды. И чувствовало Алексашкино сердце, что сведут с ним счеты иезуиты за лентвойта. Пусть бы бежали тогда вместе… Была в Полоцке и девчина Юлька, которая приглянулась Алексашке. Знал Теребень, что и он ей мил. Да что теперь вспоминать о невозвратном! Заказана ему дорога в Полоцк. Пусть бы чем-нибудь конопатая и молчаливая Устя напоминала ту, далекую… Легче было бы на сердце. Так нет же! В глаза не смотрит, словом не обмолвится. Он в хату – она в сени. А если оба в хате – отворачивается спиной.
С утра до полудня Алексашка возился в кухне – переделывал горн. Не понравилось, как сложили его пинские умельцы. Мех был плоским и круглым. Алексашка сдавил его дубовыми шлеями и вытянул кишкой. Он стал узким, и ветер в нем упругой струей ходить будет. Дышло сделал более длинное – легче качать. Когда закончил работу, насыпал углей, разжег бересту и закачал дышло. Тяжело ухкает мех. Запахло углем и окалиной, как там, в Полоцке. Улыбнулся Алексашка: веселее стало на душе. Теперь осталось ждать железа.
С полудня в кузне делать нечего. Пришел в хату, Шанени с утра не было дома. Ховра возилась в грядах. Алексашка отмыл от угля руки, сполоснул лицо и сел У стола на лавку. Пришла в хату Устя, отодвинула заслонку в печи, в глиняную миску налила крупник. Миску поставила перед Алексашкой. Положила еще половину каравая и – к двери.
– Иван не говорил, скоро приедет?
– Не говорил, – Устя пригнула голову.
– Это ты мне налила?
– Кому же еще?!
– Нечто ты сегодня разговорчивая.
Показалось Алексашке, а может, и не показалось: зарделась Устя. Споткнулась о порог. Алексашка вослед:
– Гляди, лоб не расшиби.
А Устя уже из сеней, да ро злостью:
– Не твое дело!
Алексашка ел крупник и думал про то, что жизнь в Пинске во много раз тревожней, чем там, в его краях, на Двине. Ворота в город заперты. У ворот часовые денно и нощно с алебардами и бердышами. По городу разъезжают рейтары на конях. Три дня назад через Северские ворота кони втянули две кулеврины, стреляющие четырехфунтовыми ядрами. Одну оставили тут же, возле ворот, вторую потянули по улицам к Лещинским воротам. Пушкари хлопотали возле орудий, раскладывали ядра, расставляли ящики с пыжами. Через день кулеврины убрали в шляхетный город. Пушкари сказали, осмотрев их, что для боя они непригодны. Не на шутку всполошилось шановное пинское панство, услыхав про поражение под Пилявцами. Но виду все же не подает: по вечерам в шляхетном городе слышится музыка. Войт Лука Ельский завел потешных, и они стреляют из гулких хлопуш.
Сытно поев, Алексашка встал из-за стола. Делать было нечего. Вышел за ворота и улицей подался в город.
На базаре и возле корчмы людно. Вдоль торговых рядов – купеческие повозки. Глазастая детвора в изодранных рубашонках вертится возле лошадей, рассматривая гривастых и лохманогих тяжеловозов. А мужикам и бабам охота знать, что привезено в Пинск. В тонких дощатых ящиках обычно держат блону[1]1
Оконное стекло.
[Закрыть]. Дорогая штука для мужицкой избы. Загребница[2]2
Толстый холст.
[Закрыть] тоже не с руки. Бабы сами ткут тонкое льняное полотно. Его скупают купцы в Пинске за гроши и везут в неметчину. Там серебряные талеры получают. А вот капцы[3]3
Кожаная обувь, вроде лаптей.
[Закрыть] – стоящий товар. Только мало их привозят. Ни того, ни другого Алексашке не надо. Вошел в широко распахнутую дверь корчмы. Душно в маленькой хате. Пахнет брагой и пирожками. За двумя дубовыми столами – мужики. Стоит шум и смех.
Третий раз заходит в корчму Алексашка Теребень. Тут собираются мастера и челядники всех цехов. Многих Алексашка уже приметил. Некоторых знал по именам. Широкоскулый лобастый Парамон – из скорняжного цеха. Шустрый и крикливый Карпуха пошивает порты и армяки у Ермолы Велесницкого. Приметил еще подслеповатого Зыгмунта. Этот – лях. Пану Скочиковскому байдаки[4]4
Речные суда.
[Закрыть] мастерит. Но что русскому мужику, что белорусцу или ляху – от пана одна ласка.
Возле двери корчмы Алексашка увидел старого, седого лирника. Он сидел на земле и, уставившись вдаль отрешенными глазами, тихо перебирал струны худыми желтыми пальцами. Возле него стояла помятая оловянная кружка, и посетители корчмы отливали ему браги, а на холстяную тряпицу ложили пирожки, начиненные рыбой или капустой.
Алексашка Теребень нащупал в поясе грош. Достал его и положил Ицке в протянутую ладонь. Тот улыбнулся, оскалив желтые редкие зубы.
– Что тебе?
– Налей браги, – хотел еще попросить пирожок, но махнул и повторил: – Браги. Не кислая?
Ицка выпучил удивленные глаза, заморгал и с достоинством, нарочито громко сказал:
– В корчме у Ицки брага всегда свежая и сладкая. Но если ты хочешь кислую, можешь идти к Хаиму… – Ицка налил половину оловянной кружки. – Это тебе без платы. Отведай. Понравится – налью полную.
Алексашка выпил. Брага действительно была резкой и сладкой. Крякнул от удовольствия и поставил кружку.
– Ну?..
– Хороша, – подтвердил Алексашка.
– Ицка не лгарь. Запомни!
К корчмарю подошел Карпуха:
– Лей еще, пане жид!
– Какой я тебе пане? Ты слышишь, что ты болбочешь? – обиделся Ицка. – Давай плату.
– Лей в долг. Все отдам.
– Когда это ты отдашь, чтоб тебя волки драли! Ицке в долг никто не дает.
– Не отдавал разве? – закричал Карпуха. – Говори, не отдавал тебе?
– Ну, отдавал. Ну и что?
– И за эту отдам.
Ицка почесал пейсы, потом поковырял в носу, вспоминая, сколько должен Карпуха.
– Полтора гроша. Слышишь?
– Слышу, пане. Лей!
Алексашка взял кружку и, покосившись на скамейки, которые были заняты челядниками, прижался к стене. Мужики не обращали внимания на Алексашку. Вели разговоры тихие и житейские. Парамон поднял сонные глаза, подвинулся и кивнул:
– Иди, садись, человече…
Алексашка присел на край скамьи. Парамон раздавил на покатом лбу налившегося кровью комара, отпил браги и, уставившись на Алексашку, продолжал:
– Хлеба нонче уродило много. Будет, слава богу. А начнет куничник его делить – сердце становится. Подымные – отдай. Попасовые – отдай. На квартяных – тоже дай…
– Челядник не пашет, не сеет, – ответил Алексашка. – И про хлеб ему думать нечего.
– Как же нечего?! – возмутился Парамон. – Рот у челядника не зашит. Не будет у куничника хлеба, где взять челяднику?
– Свет велик, – двусмысленно заметил Алексашка.
Парамон положил тяжелую ладонь на Алексашкину голову и ткнулся бородой в самое ухо.
– Ты брось! Теперя не убегиш… Теперя никуда не денешься. Это бывало, что на Руси пять год сыскивали беглых. А как пришел царь Лексей Михайлыч, объявил сыск на десять год. Теперя стало и того больше – пятнадцать год сыскивают. То-то… Теперя не убегиш…
– Сказывают, на Руси неспокойно.
– Сказывают, – Парамон медленно допил брагу, смачно цокнул. – Бунтуют в Москве посадские люди, побивают дворян и бояр.
– Чудно! – Алексашка хмыкнул. – Здесь панство обиды чинит, а там – свои.
– Чудно, – согласился Парамон. Хотел было что-то сказать, да замолчал: вылез из-за стола захмелевший Карпуха, пустился плясать, горлопаня старую бобыльскую песню.
– Не кричи!
Парамон дернул за руку Карпуху. Тот обозлился и, брызгая слюной, полез на Парамона с кулаками. Мужики схватили Карпуху, посадили силой на лавку, поставили перед ним недопитую брагу. Карпуха дружелюбно заулыбался.
– Что, схизматики, боитесь?
– Это ж ты схизматик, – смеялись мужики.
– Ничо-о, – Карпуха рубил кулаком воздух. – Придет!.. Он тут, недалече…
– Кто придет? – допытывался Парамон, хотя хорошо знал, о ком говорил Карпуха.
– Небаба придет! Понял?
– Ты, Карпуха, сейчас ни мужик, ни баба… Пей брагу!
– Буду пить! За Небабу!.. За веру христианскую!..
Карпуха поднял кружку и с размаху ударил по столу. Брага плеснула на стену, на бородатые лица мужиков.
– Шальной! – проворчал Парамон, вытираясь подолом рубахи.
– Придет в Пинск Небаба – обниму и поцелую, как брата своего родного!
И вздрогнули в корчме мужики от сурового голоса:
– Поцелуешь?!.
Обернулись к дверям и замерли: рыжеусый капрал и стража. Съежился, обомлел за столом Алексашка – сразу узнал Жабицкого. Как молния пронеслась горячая мысль: искали и нашли его, Алексашку. И тут же овладел собой – Жабицкий знать его не может. Только если по приметам. Опустил Алексашка ниже голову. Во рту пересохло, а в виски, словно молотом, стучит кровь. И кажется ему, что Жабицкий смотрит на него.
– Поцелуешь?.. – снова спросил капрал. И приказал страже: – Веревку!
Два сильных стражника вытащили Карпуху из-за стола и скрутили ему руки. Карпуха не противился, только сопел и ворочал глазами. Мужика увели. Несколько минут в корчме стояла гнетущая тишина. Кто-то тяжело вздохнул. Отставив в сторону кружку с брагой, Парамон поднялся из-за стола.
Алексашка вышел из корчмы с тяжелыми мыслями. Почему Жабицкий оказался в Пинске? Искал он Алексашку или это случай? Куда повели Карпуху? Нет, на базар не повели. Стража пошла в шляхетскую часть города.
А Карпуха, словно прощаясь, обернулся возле ратуши, посмотрел. И до корчмы долетел свирепый окрик Жабицкого:
– Пшел!..
– Теперь ему все, – вздохнул на крыльце Ицка, вытирая передником руки. – И брагу выпил, и рассчитался… Слушай, Парамон, что ему могут сделать, а?
– Что задумают…
За домом войта Луки Ельского – рейтарский двор. Возле конюшен хата без окон. Втолкнули Карпуху, сбив с ног. Полетев, мужик ударился в столб дыбы. Прошел хмель, и похолодело внутри: пытать будут. Подошел капрал и впился колючими глазами.
– Жить хочешь, смерд вонючий?!
Карпуха заморгал.
– Отвечай, да не думай лгать! Откуда тебе ведомо, смерд, что придет в Пинск Небаба?
– Мне неведомо, пане… Говорят так…
Лицо Жабицкого побагровело. Вздулась синяя жилка на толстой шее, разошлись и побелели ноздри.
– Кто говорил?
– Люди, пане… Только и говору в городе про Небабу, пане…
– Целовать будешь татя[5]5
Разбойник, вор.
[Закрыть]? Братом ему стал и змовой с ним связан? Говори!
– В какой же я змове, пане? Я его в глаза не видал и ведать не ведаю.
– В змове! – закричал Жабицкий.
– Помилуй, пане… Я пьян был… Сдуру…
– На дыбу! Будешь говорить, смерд…
Карпуха не успел опомниться. Его схватили, развели руки, привязали к столбам жесткими веревками и растянули. Хрустнули кости, и Карпухе показалось, что тысячи игл впились в его тело. Страшный, нечеловеческий крик огласил хату и оборвался. Свесилась тяжелая голова на грудь. Карпуху сняли с дыбы и на голову плеснули ковш холодной воды. Мужик пришел в себя, тяжело раскрыл мутные глаза.
– В змове?
– Смилуйся, пане… – зашептали сухие губы.
– Говори, от кого слыхал про Небабу?
– Мужики… в корчме говорили…
– На дыбу!
Снова подвесили Карпуху. И показалось ему, что рвут горячими клещами на части грудь. Изо рта и ушей пошла кровь. Все завертелось перед глазами, перевернулась вверх полом хата, поплыли зеленые и красные круги. Еще показалось: летит он в бездну…
И вдруг захохотал Карпуха, сплевывая кровавую слюну, замотал раскудлаченной головой.
Хоть и привязан был к дыбе мужик, отошел подальше Жабицкий, вглядываясь в обезумевшее лицо. Хохотал Карпуха, выкрикивая несвязные слова.
– Все, пане капрал! Больше ничего не скажет, – заметил палач, снимая ремни.
Жабицкий скрипнул зубами:
– Выбросить падаль!
Когда Карпуху развязали, он снопом свалился на пол. Подвели телегу. В нее стражники положили Карпуху и повезли за ворота шляхетного города. На улочке, возле мужицкой хаты, не останавливаясь, стражники сбросили Карпуху на траву и, стеганув коня, помчались по пыльной дороге.
2
Усадьбу свою негоциант пан Скочиковский поставил у самой Пины на меже шляхетного города и ремесленного посада. Хоть далекий род пана был мужицкий, Скочиковский презирал чернь и селился от нее подальше. Но и в шляхетный город не попал. Зато теперь со злорадством думал, что все же заставил шановное панство кланяться и подавать ему руку. – не могут обойтись без его железа. Сейчас у Скочиковского хватает денег, и он все чаще подумывает о том, чтоб у ясновельможного пана, графа Лисовского, купить болотную землю возле деревни Поречье, под Логишином. Болота пан Лисовский продаст по сходной цене. В болотах тех железа много. Там хорошо бы поставить железоделательные печи. Холопов хватает, и обучить их нехитрому делу недолго. А потом по Ясельде до Струмени железо сплавлять на байдаках. И дальше до славного Киева, где будут брать его за милую душу.
Дом Скочиковского высокий, добротный, обнесен крепким частоколом. Живности всякой полон двор, и холопы едва управляются с нею с утра до вечера. Зачем ему столько живности, Шаненя понять не может. Несколько лет назад почила в бозе пани Скочиковская. Детей у негоцианта нет. С тех пор живет пан Скочиковский в одиночестве…
Утром Шаненя застучал в калитку, и пять злющих псов сразу же залились лаем. Выскочил холоп, разогнал собак.
– Кто стучит? – спросил, не отбрасывая щеколду.
– Седельник Шаненя до ясновельможного пана Скочиковского, – ответил Иван. – Открой!
– Заходи!
Холоп открыл калитку.
– Не порвут? – хмуро покосился Шаненя на собак.
– Вон! – топнул холоп, и псы лениво отошли в сторону, не сводя глаз с чужого человека.
– Скажи пану, Шаненя пришел.
Через несколько минут на крыльце появился пан Скочиковский в широких синих портах и нательной рубахе. Из сафьянового мешочка он вынул щепотку душистого зелья, затолкал пальцем его в ноздри и долго морщился, пока чихнул. Вытирая слезу, уставился на Шаненю.
– Сбрую принес? Показывай!
Шаненя развязал мешок и, вытянув ременную сбрую, положил ее перед паном. Серебром сверкнули на солнце заклепки на падузах, загорелись искорками золотистые звездочки на седелке и уздечке. Старое, сморщенное лицо пана Скочиковского застыло в довольной улыбке. Шанене ничего не сказал, только крикнул проходившему по двору мужику:
– Зыгмунт, бери на конюшню!
Шаненя выждал, когда мужик унесет сбрую.
– Пришел, ясновельможный пане, с делом к тебе.
Скочиковский согласно мотнул лысой головой.
– До Скочиковского все теперь с делом ходят. Скочиковский всем надобен. Дело у тебя большое ли, малое?
Шаненя подумал.
– Видно, не малое.
– Пойдем в покои.
Чутье у Скочиковского острое: если б дела не было – не нес Шаненя сбрую сам, а прислал челядника. Вошли в комнату. Пан показал Шанене на скамейку, сам сел в кресло, сплетенное из ивовых прутьев и накрытое медвежьей шкурой. Уселся и полез в карман за зельем. Шаненя выжидал, когда Скочиковский отчихается.
– Задумал я, пане ясновельможный, попытаться счастья в новом цехе, – начал с достоинством Шаненя.
Скочиковский снова закатил голову и, отсопевшись, проронил:
– Ну…
– Большой спрос нонче на дормезы и брички с железным ходом. Покупать будут, только давай.
– Что правда, то правда. Спрос есть.
– Вот и нашел я себе мастерового, молодого работящего мужика. Коваль отменный. Мех раздобыл и поставил. А теперь и железо надобно, пане.
– Железо теперь в цене, – загадочно усмехнулся Скочиковский, сгоняя с лысины назойливую муху. – Куда ни сунься, везде железо, железо, железо…
– Так, пане ясновельможный. В неметчине рыдваны давно на железном ходу с рессорами.
– Мне дела нет до неметчины. Там пускай хоть чертей на рессоры сажают. Сколько тебе железа надо?
– Сто пудов.
– Не ослышался? – Скочиковский приподнялся в качалке.
– Сто, – повторил Шаненя.
Скочиковский захихикал.
– В своем уме ли, пан седельник? Я за год четыреста пудов делаю. А время теперь сам знаешь какое. Все до фунта на казну идет. – Скочиковский понизил голос до шепота. – Сеймом приказано пушки и ядра лить, мушкеты делать… Схизматик в образе Хмеля Речи Посполитой грозит… Три – пять пудов могу дать. Да и то чтоб шито-крыто было… – Скочиковский приложил дрожащий палец к сухим губам.
– Об этом говорить и думать нечего, шановный пане, – успокоил Шаненя. – У меня язык за семью замками. – Скажи, что казна платит за пуд?
Сколько там платит! – пан Скочиковский показал кукиш. Наморщив лоб, отвел глаза в сторону. – У казны не особенно возьмешь. А пока его выплавишь да выколотишь…
Шаненя знал, что пан берет у казны по два талера за пуд, но говорить о своих прибылях негоциант не хотел. Кроме того, в Несвиж и Варшаву железо Скочиковский отправляет на своих лошадях, за свой кошт. Значит, коням овес покупать надо, мужикам давать харчи на дорогу.
– Три пуда, шановный пане, это два дормеза, – высчитал Шаненя. – Я по два талера и пять грошей дать могу. Так немецкие купцы дают. На первых порах тридцать пудов дай. А через месячишко еще тридцать.
– Столько железа десять цехмейстеров не выработает. А у тебя же один коваль, – пан презрительно сплюнул: – Ты мне голову не морочь!
– А на сбрую, а на уздечки, а на седелки, – начал загибать пальцы Шаненя. – Инструмент делать надо. На одни молоты и клещи не меньше трех пудов пойдет.
Долго молчали. Скочиковский супил лоб, изрезанный мелкими морщинами. «Прикидывает да высчитывает… – решил Шаненя. – Каб не прогадать…» Наконец, согласился.
– Ладно, когда брать будешь?
– Хоть сегодня.
– Но гляди, чтоб… – и снова приложил палец. – Перед войтом ответ держать будешь.
– Вот крест… – Шаненя подумал, что пан Скочиковский запугивает его, хоть у самого душа дрожит. Шаненя запустил руку в мешок и, вытащив связку соболей, поднял их, повертел и с достоинством положил на лавку. Соболя были один в один, длинные, шелковистые, бурого цвета с белыми пятнышками на груди. У Скочиковского отняло речь, но сдержал и не выдал своего удивления. Таким соболям знал цену. И, словно между прочим, заметил: