355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Маркин » Люди грозных лет » Текст книги (страница 2)
Люди грозных лет
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:56

Текст книги "Люди грозных лет"


Автор книги: Илья Маркин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

Но как ни страшны и отчаянны были условия, к зиме все утряслось. Фашистов на фронте остановили. На пустыре, возле крохотной уральской станции возникли первые заводские цехи, и под вой метели застучали вновь ожившие станки и машины. Потекла голодная, холодная, но полная напряжения заводская жизнь. А когда на железнодорожной ветке были нагружены первые вагоны готовой продукции, люди, казалось, ошалели от радости. Все они – от старых, видавших виды производственников до безусых ремесленников, – забыв и голод и холод, облепили нагруженные вагоны и, не дожидаясь маневрового паровоза, с победными криками погнали их к станции. Яковлев вместе со всеми бежал, кричал и опомнился только около станции, где остановил его заводской письмоносец. С первого взгляда на маленький треугольник он узнал почерк Ирины и, схватив письмо, сел на обледенелое бревно. Неровные строчки казались ему самым светлым и самым дорогим на свете. Ирина была жива, здорова и не только жива, но и воевала, наступала, как писала она, на запад, отгоняя фашистов от столицы. В тот день Яковлев впервые в жизни выпил целый стакан неразведенного спирта и сразу захмелел. Он с кем-то говорил, смеялся, даже пел и впервые за всю войну уснул беспробудным сном.

Но это была его последняя радость. Писем от Ирины больше не было. Прошли январь, февраль, подошла весна, а почта так ничего и не принесла ему. Он получил назначение на старый завод, приехал в Москву, и ему вручили сразу целую пачку его писем с чужой, холодной надписью: «Адресат выбыл». Это и встревожило и обрадовало Яковлева. Было очевидно, что с Ириной что-то случилось, но если «адресат выбыл», значит она жива, переведена куда-то или попала в госпиталь. Он написал в адрес полевой почты, где служила Ирина, в бюро розыска, в Наркомат обороны и каждый день ждал ответа, но ответа не было. Яковлева вновь охватила тревога. Самые невероятные представления строил он о судьбе Ирины. Ему казалось, что она или погибла, или (что было самым страшным) попала в плен. Он часто видел ее во сне – по-прежнему веселую, ясноглазую, с вьющимися светлыми волосами и милыми, никогда не забываемыми крохотными ямочками на щеках. После каждого такого сна ему становилось еще труднее. Он пытался забыться в работе, но и работа не успокаивала, а только углубляла смятение и тревогу. Тот самый завод, где работал он до войны, по существу, не был заводом, а всего лишь наполовину заполненным станками цехом с полутора сотней случайно набранных рабочих. Все заводское хозяйство было начисто разорено. Не хватало электроэнергии, не работала котельная, была разрушена железнодорожная колея, что питала завод, не было инструментов, но полторы сотни человек на станках времен двадцатых годов выпускали продукцию. Не было не только нужного, но даже самого необходимого. Впервые осмотрев то, что громко именовалось заводом, Яковлев был поражен, как умудрялись эти полторы сотни человек с одним-единственным инженером, который к тому же считался и директором завода, выпускать то, что они сейчас выпускали. Поначалу Яковлеву показалось это невероятным, но, приглядевшись ко всему, он убедился, что это было именно так. Яковлев без содрогания не мог смотреть, как полуголодные мужчины, женщины и подростки сутками не отходили от своих станков, валились с ног и тут же в цехе засыпали мертвым сном, а поспав всего несколько часов, поднимались и вновь вставали к станкам. Это был не просто героизм, это было непрерывное горение и беззаветное мужество людей. И странное дело: через несколько дней, войдя в курс всех заводских дел, Яковлев уже не видел ничего особенного в том, что так поразило его в день знакомства с заводом. Он и сам, так же как и Полунин и рабочие, забывал, когда начинается день и когда наступает ночь, не замечал, что за сутки удалось всего однажды поесть, не считал невозможным работать без нужных инструментов и приспособлений, не кипел и не возмущался, когда из главка или из наркомата требовали все больше и больше мин. Он не то что понимал – он всем своим существом чувствовал, что это было не просто нужно, а необходимо. И он делал все возможное и невозможное, чтобы выполнить это требование.

Только в короткие моменты, когда он уходил от заводских дел, он вспоминал Ирину, и тревожное беспокойство охватывало его.

Глава третья

Бочаров с трудом выбрался из переполненного вагона и сошел на платформу. На станции было пусто. Когда-то гладкая, вымощенная отполированной брусчаткой платформа походила теперь на разбитую, давно не ремонтированную дорогу. Само маленькое – с тремя окнами на перрон – станционное здание, осев, покосилось набок, словно стремясь уйти в землю, столб с большим голосистым колоколом наклонился к земле, чудом удерживаясь на подгнившем основании. Только на высоких серебристых тополях, как и раньше, разбойно кричали неугомонные грачи.

Запущенная станция и особенно тревожное ожидание встречи с женой гнетущей тоской отозвались в сердце Бочарова. Он не заметил, как, лязгнув буферами, лениво тронулся поезд, и опомнился только, когда удивительно знакомый, с хрипотцой голос позвал его. Он обернулся и увидел приземистого мужчину в солдатской гимнастерке, перетянутой широким командирским ремнем, в темно-синих военных брюках, заправленных в щегольские хромовые сапоги, и в лихо заломленной артиллерийской фуражке.

– Андрей… Андрей Николаевич!.. Ты… Вы… – выкрикивал мужчина, приближаясь к Бочарову.

По изгибам жиденьких бровей и кривой, всегда сползавшей влево усмешке тонких губ Бочаров признал друга детства:

– Алексей Гвоздов!

– Так точно! Сам, собственной персоной. А ты на побывку, в отпуск? Да смотри-ка, смотри, четыре шпалы! Вот это да!

Гвоздов маленькими серыми глазками восхищенно смотрел на Бочарова, непрерывно говоря и дергая его то за руку, то за планшет, то за низ гимнастерки.

– А я, понимаешь, четвертый день в деревне. После госпиталя. Рубанули в руку на Северо-Западном. Уволили, понимаешь, вчистую.

– Как мои тут, Алеша: старики, жена, сынишка?..

– Живут! – бесшабашно ответил Гвоздов. – Отец твой в председателях ходит. Лихой старик, никому спуска не дает.

– А сын мой, жена?..

– Да, знаешь, и говорить неудобно. Я и деревню-то почти не видел. Четыре дня эти как во сне пролетели. Приехал вечером. Ну, как водится – родные, знакомые, четверть самогонки на стол и – пошло!

Гвоздов говорил с веселой, разухабистой развязностью, непрерывно подмигивая и взмахивая правой рукой.

– А вот братишку твоего, моего тезку, Леньку, видел, – продолжал он, поддерживая Бочарова за локоть и направляя к изгрызенной коновязи, у которой стояла повозка. – Ну и парняга, скажу тебе, как две капли воды – ты в молодости! А вот и лихач мой, – останавливаясь у повозки, язвительно сказал Гвоздов, – самый что ни на есть лучший в колхозе.

Бочаров рассеянно взглянул на серую лошаденку с ввалившимися пахами и острыми выступами ребер на густой, видать, никогда не чесанной шерсти. Лошадь, опустив голову, равнодушно жевала свеженакошенную траву и не замечала даже, что вокруг ее ног невозмутимо копошились куры.

– Вот какие теперь лошадки в колхозе, – без прежней язвительности сказал Гвоздов, – кожа да кости. И как только ноги таскают!

– Неужели все такие?

– Это еще ничего, на других и смотреть больно.

– Но у нас же такие лошади были!

– Были, да сплыли. На чем армия ездит? На колхозных лошадках, да не просто на лошадках, а на первейших! А в колхозах одни худобы, да и тех кормить нечем. Святым духом питаются. Весной-то еще туда-сюда, трава хоть есть, а зимой на одной соломе. Эх, да что и говорить! – с отчаянием махнул рукой Гвоздов и достал из-под травы солдатский вещмешок. – Давай-ка лучше выпьем за встречу, что ль, за молодость нашу и чтоб война поскорей кончилась!

Из-за горизонта за станцией неторопливо поднялось большое, еще не слепящее глаза солнце, и все вокруг преобразилось. Старая, покосившаяся набок станционная постройка словно ожила, сверкая каплями росы на железной, давно не крашенной крыше; брусчатка и окаменевшая земля на платформе и вокруг станции порозовели, приобретая какой-то едва уловимый оттенок жизненной силы; старые тополя, с лепящимися на них черными островками гнезд стояли в немом оцепенении, повернув к солнцу блестящие ярко-зеленые листья; и даже тощая лошаденка перестала жевать траву и, подняв голову, смотрела на расстилавшееся за станцией море озимых.

Бочаров не мог понять: то ли солнце, то ли выпитый спирт или радость свидания с родными местами подействовали на него, но он в эти минуты чувствовал, как теплая волна радостного, спокойного чувства наплыла на него. Он другими глазами смотрел вокруг, поддакивал Гвоздову, не понимая ясно, о чем говорил тот, и в полусонной расслабленности думал об Ирине, о сыне и о том, как встретится он с родителями и женой.

В этом безмятежном, мечтательном состоянии и выехал Бочаров со станции. Лошадь с места пошла неторопливой рысцой, мягко выстукивая копытами и плавно катя расшатанную в осях телегу.

– А Наташку-то помнишь? – с ухмылкой сказал Гвоздов и, не дождавшись ответа, продолжал: – А крепко любил ты ее! Как наяву, свадьбу ту самую вижу, когда ее за Пашку Круглова отдавали. И переживал же ты! А теперь как, не щемит?

– Нет, – равнодушно ответил Бочаров, – перекипело все, отгорело. Да и прошло с тех пор целых пятнадцать лет.

– Да, время катится. Не успеешь оглянуться – и промчалась жизнь.

– А ты здорово постарел, Алеша, – пытался переменить разговор Бочаров, – в плечах раздался, заматерел…

– Да и ты не тот.

Гвоздов помолчал, перебирая вожжами, и повернулся к Бочарову.

– Понимаешь, жизнь-то как устроена. Ну что, если бы Наташа не за Пашку вышла, а за тебя? Все бы у нее по-другому пошло…

– Насильно ее выдали, за богатством погнались, – чувствуя, как поднимается откуда-то из глубины давно утихшая боль, ответил Бочаров. – Если б хватило у нее сил воспротивиться, тогда…

– Про это и говорю. Все мы так. Вовремя не опомнишься, а потом и мучайся всю жизнь. А ну, ты, тянешься еле-еле! – хлестнул Гвоздов ни в чем не повинную лошадь и сердито передернул вожжами.

– Да, – вновь оживился Гвоздов, – а помнишь, как ты в первый раз в отпуск приехал? В новенькой форме, по два кубика на петлицах. Наташа как заново родилась! Я-то все знаю. И в саду видел вас и на задворках. Я даже один раз Пашку Круглова задержал, чтобы не застал вас.

– Ну, а ты-то как живешь? – вновь попытался переменить разговор Бочаров.

Гвоздов, склоня голову, равнодушно отмахнулся, бросил потухшую папиросу и торопливо достал новую.

– Да что я?! Живу, как и все: ни шатко ни валко.

Разговор больше не возобновился, и друзья детства сидели молча, думая каждый о своем. По сторонам извилистой дороги тянулись слегка всхолмленные поля, изредка рассекаемые неглубокими лощинами и оврагами. Бочаров с жадностью смотрел на светло-зеленые массивы только что начавшей колоситься ржи, на поля густо покрывшего землю пышного и перистого овса, на бледно-розоватые, еще не окрепшие листья и стебли гречихи, на все знакомое с детства и как-то совсем забыл, что всего в двухстах километрах проходит линия фронта и там уже целый год бушует война; забыл он также, что только вчера утром прощался с Ириной, тихой и задумчивой, что впереди радостная встреча с сыном, с родными и трудная, тяжелая – с женой.

Когда въехали в лощину и до родной деревни оставалось еще километра три, Бочаров спрыгнул с повозки. По голенищам сапог хлестала придорожная трава, от жары вспотела спина, но ноги сами несли его в гору. Сняв фуражку, широко размахивая руками, он жадно смотрел вперед и всей грудью вдыхал горячий, напоенный запахом полей воздух.

Заметно усилившийся ветер все порывистее гнал волны по полю, и они, извилистые, мягко шурша и переливаясь зеленью с золотыми оттенками, катились прямо к ногам Бочарова.

Сразу же за пригорком рожь кончилась, и открылось широкое многоцветное поле. Бочаров невольно остановился. По этому, как догадался он, просяному полю ровным рядом двигались восемь или десять женщин. В разноцветных кофточках, юбках, платьях, косынках, они то и дело нагибались, выдергивая сорняки. Поле, где прошли женщины, расстилалось ровным, одноцветным, зеленым ковром молодого, еще не выметавшегося проса, а впереди них желтели заросли сурепки, буйными кустами ядовито темнел молочай.

Женщины так углубились в работу, что не заметили Бочарова, и только когда под его ногами затрещали высохшие сорняки, одна из полольщиц обернулась и что-то сказала подругам. Полольщицы разом остановились, и в свете слепящего солнца Бочаров увидел их бронзовые лица. Он еще не успел рассмотреть их, как испуганно и радостно вскрикнул так хорошо знакомый голос: «Андрюша!», и крайняя справа женщина стремительно побежала к нему, размахивая зажатым в руке пучком желтой сурепки. То, что это была Алла, Бочаров узнал сразу же, но не сразу поверил этому и стоял, опустив руки, не зная, что делать. Перед его глазами мелькало голубенькое с белыми цветочками платье без рукавов и с широким вырезом на груди. Пробежав несколько шагов, Алла споткнулась, но тут же, оттолкнувшись руками о землю, встала и побежала еще быстрее, взмахивая так и не брошенным пучком сурепки.

Бочаров не успел собраться с мыслями, как горячие руки Аллы обвили его шею и губы обжег короткий поцелуй. Он неловко, сам не сознавая, что делает, обнял Аллу за плечи, потом отстранился и хрипло спросил:

– Костя как, здоров?

– Здоров, вырос, совсем большой, – поспешно ответила Алла.

– А старики как?

– Все здоровы, – глухо ответила Алла, скорее инстинктом, чем сознанием, уловив, что полуторагодовая разлука не затянула трещины в их семейной жизни. Она опустила свои большие совсем молодые зеленоватые глаза, и Бочаров заметил, как вокруг ее глаз сеткой сбежались тоненькие морщинки, а все ее когда-то напитанное кремом и пудрой лицо сразу постарело, побледнело. Словно впервые увидев ее, он с удивлением и любопытством смотрел на коричневые от загара, с крупными мозолями руки, на такие же темные голые ноги в стоптанных тапочках, на выгоревшие, с медным отливом волосы. Она молча стояла перед ним и, вдруг подняв голову, робко и устало взглянула на него. От этого взгляда Бочаров отвел глаза, взял ее за руку и чуть слышно сказал:

– Пойдем домой.

Его мысли и чувства были в таком смятении, что он даже не заметил разительных перемен в деревне и шел, как в полусне, поддерживая жену под руку и стараясь шагать в ногу. Только увидев на пригорке отцовский дом с высокой почерневшей соломенной крышей, с тремя подслеповатыми оконцами на улицу и одним в проулок, он внутренне вздрогнул и невольно заторопился. Алла с силой прижала руку мужа и еле поспевала за ним. Она первой заметила игравших у амбара мальчишек и среди них Костика, но ничего не сказала Андрею, желая проверить, как он будет вести себя, когда увидит сына. Этот момент встречи с сыном, казалось ей, решит всю их дальнейшую судьбу, и она Напряженно ждала, когда наступит этот и страшный и желанный момент.

Андрей повернул голову, увидел мальчишек, и Алла почувствовала, как судорожно дрогнула его рука, освобождаясь от ее руки. Она не препятствовала ему, а он тонким, совсем незнакомым ей голосом тихонько вскрикнул: «Костик!» – и мелкими, частыми шагами побежал к мальчишкам. Теперь и Костя увидел отца. Он бросил коротенькую хворостину, изображавшую коня, переступил сначала испуганно и робко, а затем рванулся что есть силы вперед, пронзительно крича: «Папа!» Этот крик словно подхлестнул Андрея. Он неловко и смешно побежал по пригорку вниз, нагнулся, подхватил мальчика и сильными руками прижал к груди.

* * *

Отец Андрея, Николай Платонович Бочаров, о приезде старшего сына узнал, когда пропахивал картофель. Он выпряг из сохи лошадь и вскачь примчался в деревню. Подозвав соседского мальчишку, он отдал лошадь и поспешил домой, но в сенях замешкался, не решаясь сразу войти в избу. Несколько раз он расчесывал рыжую с проседью бороду, приглаживал остатки волос на облысевшей голове и одергивал чиненую и перечиненную старую гимнастерку, пока, наконец, решительно открыл дверь. Андрей с Костиком на руках сидел за столом, бледная от волнения Алла готовила яичницу, старуха, суетливо чиркая спичками, растапливала печь.

Увидев отца, Андрей посадил Костика на лавку и, как показалось Николаю Платоновичу, очень быстрыми и решительными шагами направился к нему. «Как вымахал-то…» – мелькнула у старика радостная мысль, но он тут же забыл про нее и обнял сына, чувствуя, как непрошеные слезы навертываются на глазах. «Стыд какой, – подумал он, – расхлюпаться еще не хватало». Это рассердило Николая Платоновича, он тут же отстранил сына, тайком вытер слезы и, присаживаясь к столу, нарочито грубым голосом спросил:

– Как там дела-то у вас на фронте? Как здоровье твое, куда ранен? Рассказывай.

– Ранен был в ногу и в голову. Глаза повредило. Сейчас хорошо, вылечили.

Прислушиваясь к разговору мужчин, Алла ловила каждое слово мужа, тайком наблюдая за ним. Андрей говорил спокойно, и ничего особенного в его разговоре и поведении она не отметила. Новым для нее было только то, что он скрыл от них болезнь глаз; она хотела спросить, почему он не сообщил об этом, но свекровь опередила ее:

– Что же ты, Андрюшенька, про глаза ничего не написал?

– Тревожить вас не хотел, – неохотно ответил Андрей, – была опасность слепым остаться.

– Боже ты мой, ну и что же? Мы кто, чужие? – отойдя от печки, настойчиво подступала к Андрею мать. – Мы – родители, Аллочка – жена твоя. Мы так волновались, а ты скрытничал. Как нехорошо!..

– Ну, пошла теперь: нехорошо да нехорошо! – прикрикнул старший Бочаров на жену. – Была бы ты на его месте, не так бы запела. Он такое пережил, а она с упреками.

– Да я что, я ничего, – как и всегда, уступила Прасковья Никитична мужу.

– Вот это другой разговор, – успокоился старик. – Были ранения, прошли, и слава богу! А война-то, это что же, Андрюша, все тянется, тянется, и конца не видно. Немцы-то, вон они под Орлом стоят, а от Орла до Германии ого-го-го!

– Скоро, скоро все изменится, – ответил Андрей.

– А мы ждем не дождемся, – вздыхая, сказал старик, – деревня измучилась вся, измоталась. Горе да слезы! А тут еще повестки: один убит, другой убит. Что ни день, то рев бабий.

Разговор отца и сына прервал высокий подросток с густой копной спутанных волос и дочерна загорелым лицом. Вскочив в дверь, он увидел Андрея, сразу же остановился, потом решительно прошел через всю избу, строго и деловито через стол протянул руку Андрею и ломким баском, явно стараясь казаться взрослым и солидным, проговорил:

– Здравствуй, Андрей. С приездом тебя!

– Здравствуй, Леня, – поднимаясь из-за стола, ответил Андрей и хотел было поцеловать братишку, но, стараясь поощрить мужской тон Леньки, сильно тряхнул его действительно по-взрослому большую руку.

– Ну, я побежал, потом поговорим, – солидно сказал Ленька, высвобождая свою руку из руки Андрея.

– Куда ты? – встрепенулась мать. – Посиди хоть с братцем-то.

– Некогда. Лошади стоят, а картошки еще гектаров пять не пропахано.

– Да пропади она пропадом, эта картошка! Ни днем ни ночью покою нет.

– Иди, иди, Алеша! – вступился за младшего сына Николай Платонович. – Вечером поговоришь, да и завтра день будет.

– Вишь, как парень-то растет, – проводив глазами Леньку, с нескрываемой гордостью сказал Николай Платонович. – На таких вот и колхоз держится. День и ночь на работе. Жалко их, учиться им надо. Да что поделаешь: работать-то надо кому-нибудь.

* * *

Праздничный обед у Бочаровых затянулся допоздна. Один по одному собрались родственники и близкие знакомые. Прасковья Никитична и Алла в четвертый раз жарили яичницу, привезенная Андреем водка давно кончилась, и Николай Платонович бегал куда-то и всякий раз возвращался с двумя литровыми бутылками мутного пахучего самогона.

Все разговоры вращались вокруг войны. Андрей, держа на коленях Костю, говорил мало, вместе со всеми пил, но чувствовал, что хмель его не берет. Он часто посматривал на Аллу, без устали хлопотавшую в избе, прислушивался к речам, становившимся все шумнее и шумнее, и старался всем своим видом показать, что ему радостно, весело и бездумно, а на душе было тревожно.

После новой бутылки самогона разговор стал еще более шумным и беспорядочным. Кто-то запел было песню, но тут же сбился и замолк. Густые клубы табачного дыма плотной завесой плавали под потолком, окутывая тускло горевшую керосиновую лампу. Углы избы растворились в полумраке.

В полночь Прасковья Никитична несмело предложила разойтись по домам. К ее великому удивлению, никто не возразил, и вскоре подвыпившие гости разошлись, наперебой уговаривая Андрея зайти к ним «хотя бы на часок».

– Заморился ты, сынок, – присев к Андрею, тихо сказала Прасковья Никитична, – иди-ка отдохни. Алла в амбаре постель разбирает, я сенца свежего принесла.

Неся на руках сына, Андрей вышел на улицу, жадно вдохнул прохладный ночной воздух и только сейчас почувствовал, что он действительно нестерпимо устал.

– Папа, я с тобой спать буду? – сонным голосом спросил Костик, прижимаясь к отцу.

– Конечно, со мной, – целуя сынишку, ответил Андрей.

– Я так и знал, что вместе… – начал Костик и вдруг смолк.

– Уснул? – спросила незаметно подошедшая Алла.

– Уснул, – одними губами ответил Андрей.

– Пойдем уложим его…

В амбаре горела маленькая, похожая на лампаду коптилка. Алла взяла Костика и, как показалось Андрею, слишком долго и старательно укладывала его, то поправляя подушки, то подвертывая одеяло. Андрей нагнулся над кроваткой, и в это время рука жены случайно коснулась его щеки. Он почувствовал, как вздрогнули и быстро отстранились ее теплые шершавые пальцы. Он распрямился, присел на стоявший у кровати табурет, ожидая, пока жена закончит укладывать сына и подойдет к нему. Алла поцеловала Костика, отошла к столику, где мерцала коптилка, и остановилась там, глядя куда-то в дальний угол амбара. В бледном неровном свете лица ее почти не было видно. Но Андрей отчетливо различал ее большие устремленные в полутемноту глаза и плотно сжатые губы. Видя и эти глаза и эти губы, Андрей не знал, что сказать, чтобы рассеять тягостное молчание. Если бы, как в прошлые годы, Алла сердилась, плакала, ругалась, все пошло бы по-другому. Но сейчас она стояла молча, устремив в пустоту взгляд больших и, как ему казалось, печальных глаз. Это угнетало Андрея.

В амбаре пахло свежим сеном, полынью и горелым керосином. За дверью непрерывно трещал сверчок, к нему несмело присоединился и тут же умолк другой. Где-то на дальнем конце деревни играли на балалайке. Прислушиваясь, Андрей никак не мог определить, что же играли. Это была какая-то незнакомая мелодия, то грустная, то вдруг буйно веселая.

– Пройдемся немного, – сказала Алла, и ее тихий, едва слышный голос поднял Андрея с табурета.

– Пойдем, – радуясь, что кончилось невыносимое молчание, согласился он и, подождав, пока Алла погасит коптилку, вышел из амбара.

Над деревней густела звездная ночь. Кривые, изогнутые очертания домов, сараев, редких деревьев бледно вырисовывались на темном фоне неба, создавая видимость невысоких гор. Балалайка смолкла, и ни единый звук не нарушал теперь чуткой тишины летней ночи.

Алла и Андрей переулком вышли на огороды. Впереди показалась с детства любимая Андреем старая вишня.

– Посидим вот здесь, я так люблю это место, – низко пригибаясь и проходя под густую крону вишни, сказала Алла.

Он прошел вслед за ней и почти у самого ствола увидел маленькую скамеечку.

– Правда, хорошо здесь? – спросила Алла.

– Очень, – шепотом ответил Андрей, чувствуя, как мягко переговариваются листья над головой и от густого сплетения веток разносится нежный аромат нагретого за день и еще не остывшего дерева.

– Я часто хожу сюда и подолгу сижу, иногда одна, иногда с Костиком, – опять совсем незнакомым голосом заговорила Алла. – Здесь так хорошо думается, и отсюда жизнь видится простой и легкой. Мне кажется, сейчас всем-всем людям так хочется тишины! И я, я тоже очень хочу тишины, настоящей мирной тишины. Я не устала, нет, нет, – торопливо поправилась она и негромко продолжала: – Просто я столько увидела и пережила за этот год и столько поняла… Я знаю теперь, что жить так, как жила до войны, – нельзя. Вспомню, какой я была, так стыдно станет… Я писала тебе, как пришлось эвакуироваться из Белоруссии. Но разве опишешь то, что я видела? Этого ни описать, ни рассказать невозможно. Тысячи людей шли по дорогам на восток. И почти одни женщины, дети… Дороги бомбят немецкие самолеты, позади немецкие танки… И страшны не самолеты, не танки, страшна собственная беспомощность. Ты – живой человек, идешь и не знаешь, что с тобой будет. А ведь я неженкой была. В первый же день ноги до крови растерла.

Андрей знал, что такой разговор неизбежен, много раз обдумал все, что скажет, но сейчас, слушая Аллу, вдруг ощутил, что ни слов, ни мыслей для ответа нет.

– А Костик, он же маленький, а все понимает, – продолжала Алла, – услышит вой самолетов, задрожит, закричит… Я всегда собой прикрывала его, а он отталкивает и кричит: «Прячься, мама, сама прячься! Я маленький, меня не заметят».

Она смолкла, украдкой вытирая слезы. Андрей, тяжело дыша, почувствовал, как у него подступают слезы. Он отчетливо представил маленького Костю, прикрытого матерью, взрывы немецких бомб рядом с ними, и жалость к Алле нахлынула на него. Забыв обо всем и видя только прикрытого Аллой Костю, он порывисто взял руку жены, и ее шершавые пальцы затрепетали в его ладони.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю