Текст книги "Люди грозных лет"
Автор книги: Илья Маркин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
Глава пятнадцатая
Очередной сердечный припадок надолго свалил Василия Ивановича в постель, и в комнате Полозовых установился тот особенный порядок с запахом лекарств, настороженной тишиной и постоянным ожиданием чего-то непредвиденного, который обычно бывает в семье, где тяжело болен самый дорогой человек. Агриппина Терентьевна, потеряв вдруг уверенность в окончательном выздоровлении мужа, ни на минуту не отходила от него, и все заботы по хозяйству легли на плечи Веры. С утра она бежала в булочную, получала по карточкам хлеб, готовила чай и, напоив отца и мать, спешила на работу. И там, едва вырвав несколько свободных минут, она спешила в магазин, занимала очередь за продуктами, возвращалась в гараж и опять, освободясь на сколько удавалось, торопилась отмечаться в очереди или получать продукты. После работы она снова бежала в магазины. Теперь она знала все магазины и продовольственные палатки в районе Лефортово и Семеновской площади, частенько бывала в центре и доставала, выстаивала в очередях все, что можно было достать или выстоять.
За неделю она вошла в курс всех продовольственных дел и еще в субботу знала, что во вторник будут выдавать селедку, что мясо привезут не раньше четверга, что на восьмой талон можно получить литр водки, а литр водки обменять на три буханки белого хлеба или две банки рыбных консервов. Но сколько ни бегала она, сколько ни выстаивала в очередях, продуктов не хватало. Все лучшее шло отцу. Сама Вера дома не обедала, уверяя и мать и отца, что она питается в столовой, а талоны на обед тайком обменивала на хлеб, иногда на консервы. Вначале спасали те крупа и мука, что она еще весной наменяла в деревне, но скоро ни муки, ни крупы не осталось. Врач из поликлиники советовал кормить Василия Ивановича то куриным бульоном, то молочной кашей, то вареной морковью. И Вера бегала на рынок, покупала цыплят, молоко, морковь, ужасаясь ценам и с дрожью в пальцах пересчитывая оставшиеся деньги. А денег оставалось все меньше и меньше.
В воскресенье утром на последние восемьдесят рублей Вера купила бутылку молока и тайком от родителей снесла на толкучку свое новое крепдешиновое платье. Но вырученных денег хватило лишь на одного цыпленка и на двести граммов сливочного масла, а до получки нужно было ждать еще восемь дней.
Помимо всех трудностей и огорчений по дому и в гараже, Веру настойчиво преследовал Канунников. Не проходило дня, чтобы он не позвонил ей в гараж. Он был весел и любезен, расспрашивал о здоровье, о работе гаража, но за его каждым словом Вера ощущала что-то гадкое и подлое, чего она не могла выразить словами. Если бы хоть однажды он намекнул о встрече с ней, она бы повела себя совсем по-другому. Она просто выругала бы его и навсегда отучила от телефонных звонков. И вдруг в последние дни все переменилось. Канунников решил, что прошло достаточное время и Вера, очевидно, забыла случай в лесу, ее недоверчивость рассеяна и настал, наконец, момент для «решительного штурма», как говорил он самому себе, «неприступной Веры».
Видимо, хорошо изучив распорядок работы гаража, однажды он позвонил как раз в то время, когда Селиваныч неизменно уходил к директору завода, и опять, поговорив о работе гаража, о здоровье, мягко и совсем по-дружески сказал:
– Вера Васильевна, вы, очевидно, здорово устали. Ну признайтесь – устали?
Вера ничего не ответила.
– Отдохнуть надо, – мягко звучал в телефоне голос Канунникова, – нельзя жизнь свою губить. Ну война, ну трудности. Только война-то все равно кончится и придется жить. Надорветесь сейчас, измотаетесь, а дальше что? Кому нужна калека и издерганный человек?
– Я не понимаю, к чему это вы говорите так, зачем? – все еще усыпленная мягким голосом Канунникова, спросила Вера.
– А к тому, что я знаю вас. Вы хорошая, умная девушка. У вас такое будущее впереди. И мне просто по-человечески хочется, чтобы ваше будущее было именно хорошим. Я старше вас, больше в жизни видел, и поверьте: мне искренне жаль вас. Ну к чему такая жизнь? Молодость пройдет и не вернется. Опомнитесь, да поздно, ничто не возвращается.
Как внешне ни был искренен голос Канунникова, Вера уловила в нем именно то самое выражение, которое так испугало и обидело ее в лесу при возвращении из Серпухова. Все пережитое ею тогда разом вспыхнуло в ней, вылилось в неудержимое негодование и вызвало у нее не растерянность, не обиду, а жгучую ненависть.
– И что же вы предлагаете? – совсем спокойно спросила она.
– Просто прошу, чтобы вы не переутомлялись. Нельзя же только работать, работать и работать. И развлечься нужно. Да не просто нужно, а крайне необходимо. Ну почему бы не сходить в кино, в театр, в парк? Да разве мало мест, где можно по-настоящему отдохнуть!
– И пойти, конечно, вместе с вами? – почувствовав не обычную силу и уверенность, спросила Вера.
– Не обязательно со мной. Можно с подругами, можно одной.
– Но все же с вами лучше, веселее. Вы такой умный, обаятельный. С вами не скучно и хорошо.
«Боже мой, что я говорю?» – мысленно ужаснулась Вера, но каким-то внутренним, неясным инстинктом самозащиты продолжала говорить все тверже и отчетливее.
– Одной ходить страшно, а вот с вами… С вами я могла бы сходить, только…
– Что, Верочка, только?.. – видимо не поняв состояния Веры, нетерпеливо спросил Канунников.
– Только… – Вера помедлила, и вдруг ее всю охватил жар, руки задрожали, в глазах потемнело от ярости. – Только, – звонко и отчетливо сказала она, – вы пошляк, негодяй, подлец! Я требую прекратить звонки. Я вас ненавижу, презираю. И если вы не оставите меня в покое, я вам такое сделаю, что вы на всю жизнь запомните.
У нее хватило сил неторопливо и спокойно проговорить эти слова и так же спокойно положить трубку, а дальше силы покинули ее. Голова бессильно свалилась на руки, и из груди вырвались рыдания. Впервые в жизни она плакала не как ребенок, а как взрослая женщина, обиженная в своих лучших стремлениях.
Вспомнив, что она в гараже, Вера с трудом успокоилась, вытерла лицо и, все еще тяжело дыша, встала и хотела идти к машинам, как не по-стариковски быстро в конторку вбежал Селиваныч.
– Ну, вот радуйся, механик, – не глядя на Веру, пробормотал он, – Петренко, Кравцова и обоих Сидоренков в военкомат вызвали, в армию призвали.
– А мы с кем же, Иван Селиваныч? – испуганно спросила Вера.
– С кем? – искоса взглянул на нее Селиваныч. – Хм! с кем! С народом, с кем же еще!
Неожиданная весть ошеломила Веру. Даже те старенькие, много раз чиненные и перечиненные грузовики водить было некому. На все машины оставалось всего-навсего один мужчина и две женщины.
– Ну что, механик, закручинился, – трижды пробежав из угла в угол конторки, неожиданно спокойно сказал Селиваныч, – давай думать. Мы с тобой теперь самые главные тут. Я вроде начальника, а ты моя правая рука.
– Я и не знаю, что можно придумать, – чистосердечно призналась Вера.
– Это плохо. Голова дана человеку не для шляпки модной.
Шутливый тон Селиваныча никак не вязался с тем, что переживала Вера и, как она видела, переживал он сам. Она уже подумала было, что старик, видимо, выпил с горя и не ко времени развеселился.
– Послушай-ка, Верок, – за руку усаживая девушку на стул, сказал Селиваныч, – зародилась у меня одна мыслишка, да не знаю, как это все обмозговать. Что думаешь ты насчет подготовки шоферов самим?
– Курсы, значит? – спросила Вера.
– Курсы – это уж больно громко. Что-нибудь поскромнее. Вроде техминимума, что ли.
– А кто учить будет?
– Ты да я, да мы с тобой. А что думаешь, еще как научим-то, будь здоров!
– Иван Селиванович, – вдруг с жаром заговорила Вера, – а что, если женщин привлечь к работе, шоферов из них готовить?
– Женщин? – переспросил Селиваныч, шоферское самолюбие которого еще год назад не допускало даже мысли увидеть за рулем настоящего грузовика женщину.
– А что? – не сдавалась Вера. – У нас двое работают и как работают! Ни одной аварии!
Доводы Веры явно поколебали старика, но он упорно молчал, что-то обдумывая и по привычке похрустывая дочерна промасленными пальцами.
– Женщин подберем пограмотнее, – продолжала Вера, – и я уверена, многие пойдут с удовольствием. Я же работаю механиком и, кажется, ничего.
– Ты одно, а бабья всякого наберешь, наплачешься вдосталь.
– Иван Селиванович, вы очень хороший человек, а от старых обычаев никак отрешиться не можете. Бабьё! Да это бабье у нас такие дела делает!
– Ладно, ладно! Ты мне лекций не читай. Я хоть и не шибко грамотный, но кое-что кумекаю. Согласен женскую шоферскую академию организовать. Только ты у меня смотри! Ты самый главный профессор и за каждую головой ответишь. Ясно? Идем к директору. Пусть денег дает, горючего. Только прижимист он больно. Ты смотри не сдавайся ни в одном пункте. Это такая скряга, у него без бою и гвоздя не вырвешь.
Полунина нашли в механическом цехе, где он вместе с Яковлевым собирал старый токарный станок.
– Что это сразу вдвоем, выпрашивать что-нибудь? – пробасил он, подняв пеструю от седин голову. – Напрасная трата времени. Да и меня отрываете. Я, кажется, ясно сказал: семь машин, душа из вас вон, чтоб на ходу были! Если б, как раньше, ветка железнодорожная работала, я бы и не взглянул на вас. А теперь все от ваших грузовиков зависит. Нет грузовиков – и встал завод.
– А вот мы и не хотим, чтобы он встал, – отпарировал Селиваныч.
– Видал, какой отчаянный, – кивнул Полунин Яковлеву, – с самим директором на басах гутарит. Ох, и научится молодой механик у него…
– Семен Федотыч, мы по делу, а вы… – вспыхнула Вера.
– Видал, видал, – толкнул Полунин Яковлева, – уже проявляется ухватка Селиваныча. Ну, если по делу, говорите.
– Обезлюдели мы, вот что! – выкрикнул Селиваныч.
– Знаю. И что?
– А то, что дело делать надо, вот что, – выпалил Селиваныч и тут же стих. – Шоферов готовить надо, – робко продолжал он, – подумали мы с Верой, вот и пришли…
Пока Селиваныч рассказывал о курсах, вытянутое, с впалыми щеками и острым подбородком лицо Полунина не выражало никакого движения. Даже не по возрасту молодые серовато-зеленые глаза ушли за подсиненные веки. Но едва смолк Селиваныч, как Полунин моментально оживился, глаза его задорно заблестели, и он заулыбался так искренне и просто, что Вера не выдержала и улыбнулась сама. Но тут же и улыбка Полунина погасла. Он с трудом откашлялся, всей грудью вздохнул и сказал:
– Мысль-то, конечно, умная. И положение наше безнадежное, только вот беда: сможете ли вы сами подготовить шоферов?
– Сможем, Семен Федотыч, обязательно сможем! – воскликнула Вера.
Уединясь в пустом углу цеха, они долго говорили о курсах. Все обсудив, Полунин посоветовал:
– Набирайте женщин, тех, что живут вокруг завода. Это лучше, надежнее. – И строго, как приказ, добавил: – Значит так; июль, август, сентябрь. В общем пятнадцатого сентября выпуск. И ни на один день позже!
* * *
Уже под вечер Вера позвонила у калитки маленького дома в тихом переулке, примыкавшем к Госпитальной площади. Открыла сухощавая на вид женщина лет тридцати восьми с худым усталым лицом, на котором особенно выделялись большие подсиненные глаза.
– Я хотела видеть Анну Федоровну Козыреву, – несмело проговорила Вера.
– Я Анна Козырева, – ответила женщина, видимо колеблясь, впускать гостью в квартиру или поговорить здесь.
– С машиностроительного завода я, насчет работы пришла к вам, вернее…
– Да вы, пожалуйста, сюда, сюда проходите, – услышав о работе, приветливо сказала Анна и, шлепая босыми ногами, повела Веру по чистенькой дорожке крохотного палисадника к высокой, обитой клеенкой двери, – вот сюда прямо, тут у нас кухня, а дальше комната.
Квартира Козыревых состояла из маленькой кухоньки и светлой квадратной комнаты с четырьмя окнами, густо уставленными цветочными горшками. В одном углу горой подушек белела никелированная кровать, во втором – кровать поменьше, без подушек; у глухой стены притулился мягкий диван с удивительно красивой спинкой, обрамленной светлым отполированным деревом.
– Вы на мебель смотрите, – поняв ее мысли, сказала Анна, – это Ваня все, муж мой Иван Сергеевич. Он же известный на всю Москву столяр был, на войне теперь, второй год, – со вздохом закончила она, и разгоревшиеся было глаза ее потускнели, морщины вокруг рта сгустились, и на еще не опавших щеках проступила синева. – Да, да. Второй год, – словно боясь, что гостья начнет сочувствовать ей, торопливо продолжала Анна. – В первый же день ушел. Вот карточку прислал совсем недавно, взгляните.
С фотографии на Веру приветливо смотрел строгий пожилой мужчина в военном обмундировании с тремя треугольниками в петлицах. Самым примечательным были его отвислые усы и лукавый взгляд прищуренных глаз.
– А вы как же, одни живете? – спросила Вера.
– Если б одна, – с нескрываемой горечью ответила Анна, – целых пятеро, не одна. Два сынка, дочка и мать старенькая. Старший семилетку заканчивает, дочурка во втором классе, ну, а младшенькому всего четыре годика.
– Трудно живется?
– Как и всем, – равнодушно проговорила Анна, – не я одна, другим еще труднее.
Анна опустила голову, и лицо ее стало непроницаемо-суровым. Только чистые большие руки, лежа на коленях, были удивительно белы и привлекательны. Вера невольно засмотрелась на них и представила, что будет с этими руками, если возьмутся они за шоферскую работу. От этого представления вся ее решительность исчезла, и она не знала, как начать разговор о деле.
Выручила Анна.
– Вы говорите насчет работы на заводе, это вот на нашем, то, что рядом, на машиностроительном?
– Да, да, – встрепенулась Вера, – собственно, не на заводе, а в гараже.
– В гараже? – удивилась Анна. – А что же я там делать буду? Может, уборщица нужна вам?
– Нет, зачем уборщица. Мы, понимаете… – Вера замялась. – В общем сами знаете: мужчин на фронт взяли, а завод наш опять работать начал. Только раньше к заводу железная дорога подходила, а прошлой осенью ее разломали, на эти рогатки против танков, а шпалы на топку порастащили. Вот и держится весь завод на одних грузовиках. А водить их некому, последних шоферов призвали в армию.
– А я шофер, что ли? – с недоумением проговорила Анна.
– Это не важно, что не шофер. Мы курсы организуем, научим вас…
– Что вы, что вы! Бог с вами, – замахала руками Анна. – Какой из меня шофер! Уборщица я, и до замужества уборщица, и как Ваня ушел, уборщица.
– Анна Федоровна, вы же умная, грамотная, научитесь. Это не так сложно.
– Какая я грамотная! – с горечью воскликнула Анна. – Из деревни приехала, ни одной буквы не знала. Ваня, – кивнула она головой в сторону фотографии мужа, – подучил меня. Теперь и книжки и газеты читаю, да и писать умею. Ох, и умора была, – мгновенно порозовев, залилась она веселым смехом, – целыми вечерами твердит он мне, твердит, а я хоть убей – не понимаю. Разозлится он, поругаемся, как сычи по углам сидим, а потом опять за книжки. И все-таки добился.
– Вот видите, – подхватила Вера, – и муж ваш обрадуется, если на курсы поступите. Да и зарплата у нас не та, что у уборщицы. Сколько вы сейчас получаете?
– Какая там получка, – махнула рукой Анна, – три сотни, да еще вычеты. Хорошо, что до войны немного скопить успели, а то хоть по миру иди. Ваня-то мой хорошо зарабатывал: как ни месяц – полторы тысячи, а то и все две, да премии каждый праздник. А теперь три сотни и вычеты.
– Вот видите, – сказала Вера. – А шофера у нас редко кто меньше полутора тысяч получает, а есть и до трех зарабатывают.
– Ну-у-у-у! Если б мне тысячу, я бы горюшка не знала! Не то что карточки отоварить, а и на рынке прикупить можно было бы хоть маслица какого.
– Так решайтесь, Анна Федоровна!
– Не знаю, девушка, ничего не знаю. Подумать надо. А то наобещаешь, да вдруг ничего не выйдет. И вас подведу, и самой стыдно.
– А вы подумайте. Я завтра зайду к вам в это же время, можно?
– Ну что же, заходите. А лучше я сама забегу, чтобы не беспокоить вас. Где гараж-то, вот в том переулке, против завода?
Глава шестнадцатая
Ветер налетал порывами, и деревья то глухо шумели, шлепая мокрыми ветвями, то со стоном взвизгивали, скрипели, заглушая отдаленную стрельбу. К рассвету ветер утих, дождь перестал, и сразу расчистилось темное, усыпанное звездами небо. От влажной, хлюпающей под ногами земли, от мокрых, все еще шептавшихся берез, от измятой, вытоптанной травы повеяло таким освежающим запахом лета, что Бондарь, забыв об усталости и тяжелом положении, остановился у белого ствола березы и, откинув голову, несколько минут стоял в оцепенении, жадно вдыхая густой прохладный воздух. Но ложное очарование длилось недолго. С востока, с севера и с юга опять отчетливо донеслась стрельба, охватывая звенящим полукружьем то место, где стоял Бондарь. Ветра не было, но лес шумел все так же глухо и тревожно. В разных местах то хрустел валежник, то испуганно вскрикивала птица, то доносились какие-то не то шорохи, не то вздохи и всхлипы. От этих тревожных звуков, от густой темноты и особенно от неясности обстановки у Бондаря болезненно сжималось сердце.
Не так, совсем не так представлял он себе начало второго года войны. Находясь в госпитале, ожидая назначения и добираясь до фронта, он лелеял мечту о большом наступлении, когда по захваченным врагом областям России, по Украине, по родной Белоруссии двинутся на запад мощные волны советской пехоты, танков, артиллерии. Он надеялся обязательно пройти по тем местам, где пришлось отступать в прошлом году, твердо верил, что в ходе наступления попадет именно в те белорусские леса, где уже созданы целые партизанские районы и где сейчас скрываются от немцев его жена, дочка и сын. Он отчетливо, как наяву, представлял встречу с ними.
Теперь Бондарю даже страшно было подумать, что случилось за два последних дня. Вместо нашего наступления началось наступление противника, и сразу же, всего за два дня, наша оборона была прорвана, и опять началось то, что было в прошлом году. Ударом танков и пехоты его, как льдину в половодье, с двумя пулеметными взводами и с тремя десятками стрелков из шестой роты противник отрезал от соседей, прижал вначале к лощине, затем на густом поле ржи, и только подступившая темнота и грозовая туча спасли от гибели. Под проливным дождем они отскочили назад и укрылись в крохотной, чудом уцелевшей роще, которая даже не обозначена на карте. Бой ушел на север, на юг, на восток, а он с четырьмя станковыми пулеметами и полусотней людей остался один на один с неизвестно какими силами противника. Он спокойно отдал приказание занять круговую оборону, хотя отчетливо понимал, что такими силами и на таком пятачке удержаться почти невозможно. Эта рощица, из двух сотен деревьев, если и укроет на какое-то время от вражеских танков, то не спасет от ударов пехоты и огня артиллерии.
Везде, со всех сторон враги, и особенно много их на востоке, куда устремились те самые колонны фашистских танков и пехоты, что разрезали нашу оборону. Идти на восток без единой пушки всего с полусотней противотанковых гранат не только безрассудно, но и наверняка гибельно. То же было и на севере и на юге, где одинокая группа пехотинцев, попав в сплошное движение вражеских войск, будет сметена, как былинка. И только позади, на западе, откуда противник начал наступление, вражеских войск, несомненно, было меньше, туда придвинулись теперь тылы, и там как раз совсем недалеко начинаются густые, частые леса.
Бондарь хорошо знал, что эти леса сплошными массивами тянулись до самой Белоруссии и там соединялись с еще более мощными лесами, где были партизанские районы и где сейчас находилась его семья. В первый момент мысль увести свою группу в леса партизанских районов показалась ему неразумной, но чем больше думал он о прорыве сквозь вражеское окружение на восток, на юг или на север, тем все отчетливее видел гибельность этого прорыва.
И, наконец, мысль об отходе в леса, о соединении с партизанами целиком овладела Бондарем. Теперь он уже раздумывал, как поведет своих людей по этим полям и лощинам до лесов, как будет экономить патроны и гранаты, как начнет громить вражеские тылы, добывать оружие, боеприпасы, продовольствие. И среди всех этих раздумий особенно радостной была мысль о встрече с семьей.
– Выходит, окружил нас немец-то, – шагах в десяти от Бондаря послышался приглушенный голос.
– Та закружил, хай вин сгинэ, – так же тихо ответил второй голос.
Это говорили связные от взводов, совсем еще недавно пожилые колхозники: один из-под Смоленска, второй черниговец.
– Так що ж, в окружении воевать будемо? – спросил черниговец.
– Выходит, будем, – ответил смоленец.
– Тугенько, видать, достанется.
– Да уж хватим горяченького до слез.
«Как спокойно они рассуждают о бое в окружении, – подумал Бондарь, – а и тот и другой воюют второй год».
– Твои-то як, пид нимцем вистались? – вновь заговорил черниговец.
– Все остались.
– Тай мои тамочки. Як воны там?
– Мучаются, что ж больше.
Они смолкли, и Бондарь понял, что они также думают о своих семьях, также волнуются и переживают за них и, может быть, также надеются на скорую встречу с родными.
– А как думаешь, когда мы домой-то доберемся? – на этот раз первым заговорил смоленец.
– Та вот нимца расколошматим, тай по хатам. Мабудь, к осени, мабудь, раньше.
– Едва ли к осени. К Новому году, пожалуй, как раз будем.
Они опять замолчали. Бондарь с нетерпением ждал продолжения разговора. Солдаты говорили как раз о том, что мучило и волновало его.
– Вот благодать-то, когда ни стрельбы тебе, ни грохота, – вновь заговорил смоленец. – А как посветлеет, опять начнется. Видать, к своим рваться придется.
– А як же! Знамо до своих, куда же бильше? – поддержал черниговец. – Не в тылу ж у него блукать.
Они, то умолкая, то вновь разговаривая, вспоминали вчерашний бой, а Бондарь лежал и с упреком самому себе думал, что он решил неправильно, что поход в леса, к партизанам – это совсем не то, что сейчас нужно, что прав не он, командир роты, а солдат, сказавший, что другой дороги, как на соединение со своими войсками, для нас нет. Этот случайно подслушанный разговор перевернул все мысли Бондаря.
«Нет! Только к своим и только драться, – окончательно решил он, – прорваться из окружения, по пути громить фашистов и соединиться со своими войсками на фронте».
Однако, решив это, он вспомнил, что больше половины людей он совсем не знает, а идти на такое дело можно только с людьми надежными, с теми, кому веришь, как самому себе. Да и командного состава не было. Самым старшим, после Бондаря, был командир второго взвода пулеметной роты старший сержант Козырев. Еще с первой встречи этот приземистый лет сорока пяти мужчина с вислыми запорожскими усами не понравился Бондарю. Он был одновременно и парторгом роты, но и в первой и в других встречах держался до удивления отчужденно, говорил нехотя, словно выдавливая слова, и все время изучающе сверлил Бондаря взглядом своих прищуренных не то лукавых, не то ехидных глаз. За те четверо суток, что Бондарь командовал ротой, он так и не сумел ни сойтись с Козыревым, ни узнать его. Теперь же, когда не осталось ни офицеров, ни старшины, он был самым близким и, пожалуй, единственным заместителем Бондаря. Раздумывая об этом, Бондаря вновь охватили сомнения. Он с нетерпением ждал рассвета, чтобы обойти всех людей, посмотреть в их лица, поговорить и понять, о чем они думают, на что надеются.
Близкие и далекие звуки стрельбы то утихали, то вновь нарастали, сливаясь в сплошной, странный в ночной темноте глухой гул. Бондарь вслушивался в этот гул, опять думая о жене и детях, и не заметил, как подошли Козырев и с ним еще четверо.
– Товарищ старший лейтенант, – тихо заговорил Козырев, – я коммунистов собрал, поговорить бы надо.
– Да, да, – встрепенулся Бондарь, – обязательно. Присаживайтесь, товарищи, поближе, потеснее. Что ж, Иван Сергеевич, – когда все сели на землю, избегая официальности, назвал он Козырева по имени, – начинайте.
Шумно дыша, Козырев долго молчал. Это молчание угнетало Бондаря. Он хотел уже сам начать собрание, как вдруг Козырев привстал на колени, резко обвел рукой вокруг себя и едва слышно сказал:
– Вон они стреляют, со всех сторон стреляют! Много их, а нас всего пятьдесят один человек. Танки у них, пушки, минометы, а у нас всего четыре пулемета и сорок семь винтовок.
Так же, как и начал, Козырев неожиданно смолк. Кто-то вздохнул было, но тут же оборвал вздох. Наступила жуткая, гнетущая тишина.
«Что говорит, что говорит?» – лихорадочно думал Бондарь, чувствуя, как от слов парторга у него самого сжалось сердце и по всему телу пробежала колючая дрожь. Первой мыслью Бондаря было немедленно встать и заговорить не так, как Козырев, – безнадежно, а с жаром, с подъемом, так, чтобы вдохнуть в каждого уверенность в свои силы и твердую надежду на выход из тылов противника. Но он не успел найти нужных слов, как его опередил низенький, с заросшим густой щетиной лицом стрелок из шестой роты Свекленко.
– Гранаты есть противотанковые, – отрывисто и резко сказал он, – бутылки зажигательные!
– Да, сорок три гранаты и восемь бутылок, – бесстрастно подтвердил Козырев.
– Патронов маловато, – совсем тихо сказал наводчик пулемета Вершков, – у нас в расчете семь лент осталось.
– И в других расчетах не больше, – перебил его Козырев, – но мы-то кто, кто мы? – глухим, свистящим шепотом воскликнул он. – Мы русские, мы советские люди! Пусть их много, а нас мало, пусть у них все есть, а у нас почти ничего, но мы все равно будем драться, будем громить их и не сдадимся! Никогда не сдадимся!
Тяжело дыша, он смолк и сел на землю. Все шестеро придвинулись друг к другу. Все молчали, но это молчание уже не было той страшной, безнадежной тишиной, что так угнетала и давила.
– Я так думаю, – прервал молчание ефрейтор Казанков, – всего страшнее для нас – танки. А против танка самое верное дело – зажигательная бутылка. Граната, она то ли подобьет, то ли не подобьет, а бутылка как попала – враз заполыхает фашист. Вот и думаю я: бутылок-то у нас восемь только, давайте их возьмем сами, коммунисты, и чтобы ни одна не пропала даром.
– Точно, – подхватил Свекленко, – и у каждого пулемета должен быть коммунист. Он отвечает за все, и с него за все главный спрос.
Бондарь жадно ловил каждое слово, всматривался в лица коммунистов и с каждым мгновением чувствовал, как откуда-то из глубины сознания поднимается и нарастает теплая, ни с чем несравнимая волна неудержимой радости. Много раз бывал он на собраниях и совещаниях, но еще никогда в жизни не испытывал того, что переживал сейчас. Шестеро коммунистов сидели тесным кружком, чувствуя дыхание друг друга, и говорили о противнике, который окружил их со всех сторон, о своих людях, об оружии, о боеприпасах, о раненых, о питании. Никто не просил и никто не предоставлял слова, не было ни предложений, ни резолюций, ни голосований, а был простой разговор коммунистов, каждый из которых говорил то, что думал, слушал и обдумывал, что говорил другой. Не было среди них ни солдат, ни сержантов, ни офицеров, а было шесть человек, знающих и понимающих, что на них смотрят сорок пять пар тревожных, ожидающих глаз, что от каждого из них эти сорок пять пар глаз ждут таких дел и поступков, которые помогли бы всем выбраться из неизвестного, страшного положения и выполнить свой воинский долг.
Бондарь и сам говорил и слушал других, забыв даже, что он командир, что больше всех несет ответственность, что есть субординация, командирское самолюбие, что, как только закончится этот разговор, все пятеро на каждое его приказание будут отвечать: «Слушаюсь! Есть! Будет исполнено!» И оттого, что он сейчас не чувствовал себя командиром, ему нисколько не было ни обидно, ни неловко, а наоборот, он с радостью всем существом сознавал, что он не один решает трудные вопросы, что вместе с ним находится хоть и небольшая, но дружная и надежная группа людей, которые не только сами будут делать то, что он прикажет, но и своим примером увлекут за собой других людей и невозможное сделают возможным.
* * *
Солнце только что поднялось над горизонтом, но туман уже почти рассеялся, и в слепящих лучах открылось волнистое, с небольшим холмом посредине ржаное поле. Слева, к северу ржаное поле заканчивалось широкой лощиной с двумя разветвлениями вдали. Туда, на эти разветвления, и смотрели вышедшие на опушку рощи Бондарь и Козырев. По нескошенному лугу за скатом длинной высоты стояли огромные, видимо дальнобойные, пушки. Стволы их были подняты высоко и нацелены на восток. Вокруг пушек, около стоявших позади них тягачей, у длинных и высоких штабелей ящиков и возле дымившей кухни суетились люди. От рощи до разветвления было не менее километра, но и Бондарь и Козырев сразу определили, что эти пушки были немецкие и что суета на позиции означает, что скоро они откроют огонь.
– Смотрите, дальше еще пушки, – показал Козырев влево, и Бондарь увидел еще ряд орудий, стоявших почти вплотную друг к другу.
Рассматривая огневые позиции немецкой артиллерии, Бондарь с трудом сдерживал неприятную дрожь. Еще полчаса назад ему казалось, что он передумал за эту ночь все, что можно было ожидать, находясь в тылах противника, но то, что увидел он сейчас, было не только непредвиденным, но и совсем неожиданным. Всего немногим более километра от него стояли на огневых позициях целые три батареи тяжелых вражеских пушек и еще не менее двух дивизионов, судя по длине стволов, тяжелых гаубиц. Эти пушки и гаубицы готовятся к бою и вот-вот откроют огонь. Бондарь мгновенно вспомнил случаи, когда сам лежал под адским грохотом немецкой артиллерии и навсегда прощался с жизнью.
– Рубануть всеми пулеметами, – проговорил Козырев. – Пусть, гады, захлебнутся на веки вечные.
– И рубанем, рубанем, – заскрежетал зубами Бондарь, но тут же замер от страшной мысли. Сейчас немцы не трогают группу советских воинов, укрывшихся в роще, единственно потому, что не знают о ней. Но стоит только хоть раз выстрелить, а тем более дать пулеметную очередь, как противник бросит к роще все, что есть поблизости.
«Пятьдесят человек погибнут, – лихорадочно думал Бондарь, – а неизвестно еще, нанесем ли немцам потери».
Суета на батареях усиливалась. От кухонь, от тягачей, от штабелей снарядов немцы бежали к орудиям. Теперь не оставалось сомнения, что вражеские артиллеристы заняли свои места и ждут команды «огонь». Бондарь содрогнулся, мгновенно представив, что будет твориться на позициях наших войск, когда эти пушки и гаубицы рявкнут залпом, вторым, третьим и десятки, сотни воющих, свистящих снарядов полетят туда, где едва ли успели закрепиться советские воины.
– Иван Сергеевич, снимайте пулеметы с западной опушки и немедленно сюда, – прошептал Бондарь и с привычной ловкостью лег на землю, определяя, удобно ли вести огонь с этого места. Забыв обо всем и видя только вражеские батареи, он перебегал с одного места на другое и, наконец, нашел пологую, почти незаметную на фоне земли крохотную высотку, откуда были видны все вражеские позиции.