Текст книги "Люди грозных лет"
Автор книги: Илья Маркин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
Глава четвертая
В свои пятьдесят пять лет Николай Платонович Бочаров чувствовал себя бодро и совсем молодо. Вставал он обычно раньше всех, умывался, стараясь не греметь посудой, частым гребешком расчесывал бороду и, выпив с вечера приготовленную женой кружку молока, шел в правление колхоза. Эту привычку не нарушали даже большие праздники и семейные торжества. Часто случалось, что в ранние утренние часы работы в колхозе не было, но Николай Платонович все равно поднимался на рассвете, садился в одиночестве за председательский стол и думал. А думать ему за последний год приходилось много. Война из рядовых колхозников превратила его в председателя правления колхоза.
Раньше Николай Платонович часто критиковал и даже любил критиковать начальство, находя в их действиях различные промахи и недостатки, но теперь, сам став начальником, почувствовал, что критиковать и осуждать других дело самое простое, часто не требующее особого ума и таланта, а вот руководить людьми по-настоящему можно, только имея немалые знания и большой опыт.
Всю свою жизнь прожил он в деревне и был уверен, что знает все, что касается земледелия, животноводства, огородничества и других сельских работ. Однако, вступив на председательский пост, он понял: все, что приходилось выполнять ему раньше, было только маленькой частицей того, что приходится делать теперь. Со всех сторон надвигались на него самые различные заботы, обязанности и события; все от него требовали, добивались, спрашивали, как раньше сам он требовал, добивался и спрашивал с руководителей; всем до него было дело, и всякое дело он должен был решать сам и часто решать быстро, даже не имея времени как следует поразмыслить. Но самым трудным в своей работе Николай Платонович считал ответственность. Раньше он отвечал только за себя, и это было делом простым и легким, а вот теперь он отвечал за других людей.
В первое время работы председателем заботы и обязанности ошеломили старого Бочарова. Он не по возрасту резво бегал, суетился, оправдывался, сам требовал, угрожал и возвращался домой поздно ночью усталый, разбитый. Особенно изматывали его телефонные звонки, бумаги и представители из района. Где бы он ни находился, бежал на каждый телефонный звонок. Сжимая телефонную трубку, с дрожью в голосе то кричал, то говорил почти неслышным, робким, совсем не своим голосом. Каждую полученную бумагу он, малограмотный и не привыкший к чтению, старательно, по нескольку раз перечитывал, мучительно соображая, что требует от него эта бумага, и затем долго крупным корявым почерком писал ответы, черкая и перечеркивая написанное. Каждого представителя он встречал лично сам, выслушивал его, старался исполнить все так, как требовал этот представитель, и всякий раз с нетерпением ждал, когда же тот уедет и он освободится для работ, которые со всех сторон надвигались на него. Проговорив весь день с уполномоченным райпотребсоюза, он обнаруживал к вечеру, что в первой бригаде понапрасну простояли две лошади, а вторая бригада вместо прополки проса занималась совсем не тем; что на конюшне из-за халатности конюха сломал ногу рыжий стригунок; что огородники забыли полить капусту и несколько грядок на пригорке выгорело под палящим солнцем.
Постепенно Николай Платонович понял, что главное для него не звонки, не бумаги и представители, а работа в колхозе, руководство им. И он перестал бегать на телефонные звонки, не просиживал часами над бумагами, не занимался целыми днями с уполномоченными или представителями, а по-прежнему, работая с утра до поздней ночи, ходил по бригадам, часа по два сидел в правлении и снова шел в бригады, на скотный двор, на поля, на луга. И странное дело: изменив свое отношение к работе, Николай Платонович почувствовал облегчение, и работа его стала намного полезней.
Но постепенно случилось и другое, чего не замечал, да и не мог заметить по своей простоте душевной сам Николай Платонович. С изменением его отношения к звонкам и запросам изменилось отношение к нему и вышестоящих инстанций. Все больше и больше раздавалось сердитых телефонных звонков, присылалось грозных бумаг, все суше и строже говорили с ним уполномоченные и представители из района, все чаще на различных совещаниях упоминалось о недостатках в его работе. И не быть бы, пожалуй, старику Бочарову председателем колхоза, если б за него не вступились председатель райисполкома Листратов и председатель сельсовета Слепнев. Об этом заступничестве сам он не знал и не догадывался, продолжая работать так, как подсказывали ему собственная совесть и житейский опыт.
Неожиданный приезд сына обрадовал и вместе с тем расстроил было прежний порядок работы Николая Платоновича. Подвыпив на встрече, он основательно захмелел и, ложась спать, твердо решил встать попозже, как положено, опохмелиться с сыном и уж потом пойти на работу. Однако осуществить эти планы не удалось. Едва заслышав предутренние распевы петухов, он проснулся, потер ломившую с похмелья голову и вспомнил, что вчера вечером не успел распределить лошадей по работам. Кряхтя и охая, он поднялся с постели и, не найдя обычной кружки молока на столе, по крутым ступенькам сам полез в погреб, нашел какую-то махотку и, думая, что это молоко, начал пить, но тут же остановился, сердито отплевываясь и вытирая с усов и бороды налипший густой мед. Чиркая спичками, он долго шарил в погребе, но молока не нашел. Жалея спички, он натыкался в темноте на пустые бочки, ящики, чертыхаясь и сквозь зубы поругивая жену:
– И надо же, старая! Никогда ничего на месте не стоит, черт те знает, сколько мусору всякого понатащила.
Он неудачно оперся рукой о бочку, она накренилась, и старик, скользнув рукой, врастяжку упал в угол, попав другой рукой во что-то мокрое, и еще больше озлобился. Он с трудом приподнялся и почувствовал острый запах огуречного рассола. Нащупав кадушку с остатками прошлогодних огурцов, он наклонил ее и жадно стал тянуть пахнущую укропом густую жижу. Минуты три пил он, не дыша, забыв обо всем на свете, потом громко крякнул, выловил два огурца и вылез из погреба. За деревней, огненно раскаляясь, ярко светлело небо, от земли поднимался легкий туман. Во всех дворах наперебой заливались петухи. От конюшни доносился храп лошадей и сонные голоса конюхов.
«Опять лошадей не вовремя накормили», – сердито подумал председатель, намереваясь тут же отчитать конюхов, не, вспомнив, что конюхами теперь работают семидесятилетний дед Иван и два пятнадцатилетних подростка, только махнул рукой и решил нынче же на конюшню назначить женщин побойчее, деда Ивана перевести в сторожа, а парнишек использовать на подсобной работе.
Занятый этими мыслями, он подошел к конюшне и увидел, что все было не так, как ему казалось. Лошади стояли давно накормленные, и ребята поили их, ведро за ведром наливая воду в деревянное корыто.
– Доброго утречка, – с неизменным поклоном встретил председателя сухой, сгорбившийся дед Иван. – Что спозаранку-то, дела, што ль, особенные?
– Так, взглянуть зашел. Как лошади, в порядке?
– Все пятнадцать, как одна. По росе мы их в садах попасли, а в полночь сенца дали. Да сенцо-то одно что, вот если б овса хоть фунтиков по пять.
Опираясь на палку и глядя на председателя слезящимися глазами, дед Иван явно настроился на любимый разговор о бескормице, о плохом отношении к лошади, но Бочаров остановил его, зная, если не прервать старика, он может и целый день проговорить без умолку.
– Про овес и не вспоминай. Мы его целый год не видим. Он теперь для другого дела потребен.
– Это понятно, конечно, но лошадь-то без овса все одно, что человек без хлеба.
– Так вот что, – присев на старое поломанное колесо, снова перебил Бочаров старика, – лошадей распределим так…
Решив дать старшему конюху твердые и безоговорочные указания, председатель колхоза осекся на полуслове, раздумывая, как же распределить лошадей, чтобы выполнить хотя бы первоочередные работы. Весна закончилась, и лето подгоняло колхозников с полевыми работами. Огромный массив картофеля требовал очередной пропашки; давно подошло время поднимать пары под озимые; наступившая жара иссушила почву, и капуста, на которую колхозники возлагали большие надежды, без полива могла погибнуть; подступало и время сенокоса – травы на лугах отцветали и на взгорках начали желтеть. На все это нужны были люди, кони. В предвоенные годы колхоз запросто мог бы выставить семь десятков сильных, сытых лошадей, а теперь остались всего пятнадцать облезлых кляч.
Считая и пересчитывая лошадей, Бочаров то и дело теребил бороду и, наконец, не выдержав, хлопнул картузом по колену и запальчиво, с жалобой в голосе вскрикнул:
– Хоть бы тракторишко какой завалящий!..
– Да, оно известно, трактор-то, – сочувственно поддержал его дед Иван. – Он бы как заехал, враз целое поле смахнул.
– Заехал, заехал, – передразнил Бочаров. – А чем заедешь-то? Их, тракторов, на всю МТС восемь. А у нашей МТС поболе трех десятков колхозов, и все обезлошадели.
– Слышь, Платоныч, – заговорил дед, видя, что во всех расчетах председателя не сходятся концы с концами, – а может, коров собрать, да в плуга…
Бочаров поднял голову, искоса взглянул на старика и со злостью ответил:
– Да ты что, дед, рехнулся, что ли? На коровах пахать! Тоже нашел рабочую силу. Да они, коровы твои, и так еле ноги таскают. Эх, да и вообще что говорить о глупостях!
– Нет, ты погоди, – вдруг заупорствовал всегда покладистый дед Иван, – насчет глупостев, это я не знаю, а вот насчет на коровах пахать, это мне приходилось. Ты не гляди волком, не гляди. Сам пахал, целое лето. Каурый-то сдох у меня в ту весну, и пришлось Малютку большерогую заарканить.
– Ну, то было при царе Горохе, а нынче дело другое. Ты вот лучше запоминай, кому каких коней выделить.
Бочаров внушительно начал перечислять лошадей по кличкам, а дед Иван, старательно слушая, один за другим загибал на руках высохшие, негнущиеся пальцы и приговаривал:
– Значит, пахарям восемь.
– Восемь, – подтверждал председатель, – и на пропашку шесть.
– А на чем же воду на полив капусты возить?
– А Копчик?
– Копчик завсегда с молочницей, он и дорогу на сливной пункт наизусть запомнил.
– Ну, и опять поедет.
– А воду на капусту?
– Да что ты пристал со своей капустой! – чувствуя, что все расчеты снова поломались, уже с меньшей горячностью выкрикнул председатель. – Капуста, капуста! Тогда вот что: двух на капусту и четырех на пропашку картошки.
– Платоныч, я проходил полем, свекла там уж больно дюже заросла. Бурьян бурьяном, и листьев не видно. Пропахать бы надо и прополоть.
Это не было новостью для Бочарова. Он знал, что, кроме свеклы, в колхозе еще столько работ, что будь сейчас не пятнадцать, а пятьдесят лошадей, и то со всеми делами вовремя не управиться.
* * *
Четвертые сутки жил Андрей Бочаров в отцовском доме и, сам того не замечая, за это время столько узнал о родной деревне, сколько раньше не узнавал за целые месяцы. Самые разнообразные впечатления вызвала у него жизнь родной деревни летом 1942 года.
Внешне эта жизнь была трудна и однообразна. Не было в ней былой романтики с разухабистыми гулянками по вечерам, голосистыми разноцветными хороводами женщин и девушек, с буйными песнями и драками парней, с разбойными налетами подростков на чужие огороды и сады.
Хмуро смотрели приземистые двух-трехоконные избенки с высокими почернелыми соломенными крышами; возле них лепились такие же маленькие и угрюмые сараи и амбары; посредине деревни, за большой когда-то обсаженной ветвистыми лозинами, а теперь голой и черной плотиной сверкал на солнце наполовину высохший и заиленный пруд; от плотины уныло тянулась пыльная дорога, упиравшаяся одним концом в колхозный сарай с выбитыми стенами и осевшей набок крышей, а другим концом уходившая через разрушенный мост в низине на гору, где три года назад пышно зеленели яблони и груши огромного сада. Такие же сады были и на двух других окраинах деревни, где виднелись теперь обрубленные на топку пеньки и кучились редкие, еще не успевшие вырасти кустарники. По письмам отца Андрей знал, что колхозные сады вымерзли в студеную зиму 1939 года, но не представлял себе ясно, как печально отразится это несчастье на внешнем облике деревни. Весной и до середины лета опаленные сорокаградусными морозами и буйными ветрами в малоснежную зиму стояли фруктовые деревья голые и черные, не выбросив ни одного листочка. И тогда, чтобы налогов не платить, было решено спилить эти деревья и пустить на топливо. В два дня пилы и топоры почти начисто смахнули все яблони и груши вокруг деревни. А в конце августа, когда давно прошли все сроки оживления садов, случилось вдруг никем не предугаданное: на голых, казалось, безжизненных ветках уцелевших от истребления фруктовых деревьев появились едва заметные точечки пробивавшихся почек. С каждым часом росли и увеличивались эти нежные крохотные точечки, и через несколько дней из них выметались хрупкие, малосильные, но живые клейкие листочки. В печах догорали последние поленья когда-то веселых и богатых деревьев, а на уцелевших яблонях и грушах, пониже самых тонких, так и не оживших концов ветвей, вопреки правам подступающей осени буйно разрастались молодые и сильные побеги, на которых через год завязались первые плоды обновленных садов. Но из многих сотен фруктовых деревьев уцелело во всей деревне не более двух десятков, и теперь они всем своим видом напоминали о погубленной красоте и народном богатстве.
Погибшие сады были только маленькой частицей тех разительных перемен, которые увидел Андрей в родной деревне. Эта частица не шла ни в какое сравнение с тем, что принес деревне первый год войны. В разное время, по призыву и добровольно, ушли в армию почти все мужчины от восемнадцати и до пятидесяти лет. Вместе с мужчинами добровольно ушли в армию несколько девушек и молодых женщин. Осиротели, обезлюдели соломеннокрышие избы. Томительно и нудно тянулись военные недели и месяцы. Самым долгожданным, а часто и самым нелюбимым человеком в деревне был почтальон. Старый, хромой еще от первой мировой войны, седенький Потапыч на такой же неказистой лошаденке ежедневно объезжал сельсоветские деревни, чаще всего резво покрикивая хозяйкам, которым были письма, а иногда, насупленно глядя в землю, шмыгал носом и неуверенно подавал конверты, где темнели официальные штампы войсковых частей или петлялся незнакомый почерк. И если Потапыч в первой же деревне весело выпивал поднесенную получившей письмо хозяйкой рюмку самогона, то это означало, что в его видавшей виды брезентовой сумке лежали письма только хорошие. Первый же отказ от рюмки любившего выпить Потапыча настораживал всю деревню, и он понуро ехал под обстрелом тревожных глаз. Не мало за этот год горьких вестей разнес старый почтальон; редко приходилось ему, не в пример прошлому, приезжать домой навеселе.
Вторым тяжелым ударом по деревне была необходимость взять для войны все автомобили, тракторы, тягач и лучших лошадей. Не шумели больше на колхозных улицах юркие полуторки; редко где на полях можно было увидеть черным жуком ползущий трактор; не надрывались конюхи, остепеняя буйных жеребцов и резвых кобылиц. А осенью 1941 года, когда фронт придвинулся к деревне и в лесах вокруг нее встали на постой войска, одна за другой были отправлены на солдатские кухни колхозные коровы и овцы. Просторные скотные дворы и овчарник заросли паутиной.
Такой показалась Андрею родная деревня в первые дни его отпуска. Он ходил и смотрел на все затуманенными глазами, находя душевный отдых только в возне с сыном. Костя оказался на редкость живым и сообразительным мальчиком. Он ни на шаг не отходил от отца, ломким говорком расспрашивая обо всем, что видел и слышал, и без конца требовал сделать ему то ружье настоящее, то самолет, то маленькую пушку, из которой можно стрелять. И Андрей мастерил ружье, пушку, самолет и еще много других вещей, что так необходимы четырехлетнему мужчине.
Но ни занятия с сыном, ни радость встречи с родными не могли развеять тревожных мыслей Андрея. Прогнившие крыши, покосившиеся, раздерганные плетни, запущенный обмелевший пруд и пустующие, когда-то с таким трудом построенные скотные дворы – все это принесла война в родную деревню Андрея.
Особенно тяжело и больно было за этих стариков, женщин, подростков, детей, которые остались один на один с трудной жизнью, которые донашивали теперь свои последние рубашки, платья, кофточки, не имея ни возможности, ни средств для покупки новой одежды, которые жили двойной жизнью, и трудно было определить, которая для них важнее: та ли, что относилась к ним самим, или та, что связывает их с фронтом, с отцами, детьми, братьями, ушедшими на войну.
Подобно тому как человек, поселившийся в неизвестном городе, постепенно узнает его улицы, дома, строения, познавал теперь Андрей внутреннюю жизнь деревни. Первый толчок к этому дала его семья. Отец, уже пожилой человек, дома почти не бывал, все силы отдавая колхозу. Как и отец, Ленька тоже дома только ел и спал, весь день, а часто и ночь проводя на работе. На второй день по приезде Андрея и Алла ушла на поле, робко сказав:
– Андрюша, там просо пропадает от сорняков, я должна пойти, людей-то мало.
Так жили и в других семьях. Едва начиналось утро, как деревня точно вымирала и вновь оживала лишь в сумерки, когда люди возвращались с полей.
В этом напряженном труде Андрей чувствовал себя лишним, собрался было тоже пойти на работу, но после переезда и частой ходьбы раненая нога разболелась, и он с горечью должен был согласиться на вынужденное безделье. Работу Андрею подсказал Ленька. Подвижный и решительный, он с сожалением рассказывал, что не успел сегодня прочитать в бригадах даже сводку Совинформбюро. За эту мысль и ухватился Андрей. В тот же вечер он забрал у Леньки все последние газеты, перечитал их и с утра пошел к колхозникам. И всюду, куда бы он ни приходил, его осаждали вопросами о положении на фронтах, о международных делах, о героизме советских воинов.
Тут-то, во время этих бесед на полях, на конюшне, на огородах, и почувствовал Андрей ту кипучую и напряженную жизнь, которой жила деревня, и понял, что первое впечатление о сельской жизни, которое зародилось у него от внешних признаков, было ошибочным. Из всего, что видел Андрей, его особенно поразила молодежь, вернее не молодежь в полном смысле этого слова, а подростки – мальчики и девочки, те самые юнцы, которые в другое время учились бы в школе и беззаботно резвились, не зная ни труда, ни горести. Теперь они – эти мальчики и девочки – делали то, что и взрослые, и не просто делали по обязанности, по приказу, а добровольно, всем своим еще не окрепшим сознанием понимая, что и родная деревня и вся страна переживают такое время, когда без дела не должен сидеть ни один человек.
Совсем другими увидел Андрей и женщин. Раньше большинство из них, особенно пожилые и многодетные, занимались только домашним хозяйством, работали в колхозе лишь в самое горячее время уборки урожая. Сейчас же домашнее хозяйство стало для них делом второстепенным, ему уделяли они короткие утренние и вечерние часы, а остальное время проводили в колхозе.
«Как велика сила жизни! Как могучи люди! Ничто их не сломит, ничто не раздавит, если они живут общим делом и ради этого общего отрешаются от личного, даже крайне необходимого. А я сам?» – упрекнул Андрей себя, вспомнив все, что передумал о своей личной жизни, и сравнив эти раздумья с тем, что увидел в людях родной деревни. Мелким и ничтожным казался он самому себе по сравнению с этими простыми деревенскими людьми, которые так просто и бесхитростно умели свое личное подчинить общественному.
* * *
Возвращаясь с полей, Андрей Бочаров шел старым вырубленным парком, где на месте столетних кленов и лип густо разросся кустарник, обрамлявший когда-то широкие и прямые пересекающиеся аллеи. День клонился к вечеру. Нежаркое солнце отбрасывало от кустов длинные тени, отчего неширокие аллеи казались полуосвещенными коридорами, уходящими куда-то далеко-далеко. Бочаров задумался, машинально трогая руками мягкие, нежные ветви молоденьких кленов, лип, рябин. Они наклонялись, шурша под его пальцами, и вновь распрямлялись, устремляясь к заходившему солнцу.
– Андрей Николаевич, – тихо окликнул его мягкий женский голос.
Остановясь, Бочаров увидел Наташу. В белом, еще совсем новом платье она стояла, опустив загорелые, до локтей обнаженные руки, и прищуренными, виновато улыбающимися глазами смотрела на него.
Несколько лет не видел ее Андрей и сейчас, неожиданно встретив, с трудом узнал. Когда-то красивое, открытое, почти всегда улыбающееся лицо ее с задорными коричневыми глазами поблекло, темнея бороздками морщин и отливая желтизной усталости и пережитых испытаний. Даже светлые, раньше такие пышные волосы словно потускнели и уже не вились волнами, а лежали вокруг головы почти совсем прямые. Лишь где-то в глубине широко открытых глаз теплились задорные, обжигающие огоньки.
Бочаров давно отрешился от всего, что было связано с Наташей, и, зная, что в деревне неизбежно придется встретиться с ней, даже не задумывался, как и что будет говорить ей, но теперь, увидев ее такой изменившейся и мало похожей на прежнюю Наташу, он почувствовал жалость к ней, обиду за все, что было в прошлом. Да, тут, на этой самой аллее, где возвышался тогда старый клен, впервые по-взрослому встретились они, убежав от всех, и впервые тайком, боясь друг друга, поцеловались.
А через год опять этот же парк – тусклый, глухой от низких туч – и сам Андрей Бочаров – без шапки, в расстегнутом пиджаке, с помутневшим от горечи сознанием. Из деревни доносились отголоски буйного веселья, а он все дальше и дальше уходил в глубину сумрачных аллей, считая, что жизнь его кончена и впереди ничего нет. В этот день Наташа стала женой сына известного во всей округе богатея – Пашки Круглова.
И снова этот парк через пять лет, когда Андрей из армии впервые приехал в отпуск, а Наташа, уже мать двоих детей, почти не таясь, прибежала к нему в эту аллею, и они до самой темноты сидели под огромным, опустившим вниз коряжистые ветви старым кленом.
Все это мгновенно пронеслось в сознании Бочарова. По тому, как он стоял, устремив вдаль затуманенный взгляд, Наташа поняла его мысли, вспыхнула от радости и протянула руку. Андрей машинально взял ее, легонько пожал и тут же резко отпустил. Опустились руки Андрея – и упало сердце Наташи. Она ждала, давно ждала этой встречи, ни на что не надеялась, но ждала всем своим существом.
– Как живешь, Наташа? – хриплым, совсем чужим голосом спросил Бочаров.
– Живу помаленьку. Хозяйство… Дети… Мужа на фронт проводила.
Сказав о муже, она внутренне содрогнулась, побледнела и, не смея взглянуть на Андрея, тихо пошла по аллее. Вопреки своей воле он пошел рядом с ней. Они молча прошли почти всю аллею, чувствуя и не чувствуя друг друга. Он молчал потому, что ему не о чем было говорить. И она не знала, что сказать. События и время навсегда разделили их. Поняв это, она шла с трудом, чувствуя, как слабеет и глаза застилает светлая дымка. И вдруг она решительно остановилась, дерзко посмотрела на Бочарова и, поймав его удивленный взгляд, отчаянно и бесшабашно проговорила:
– Эх, Андрей, не таким я знала тебя!
Что? – еще не поняв смысла ее слов, спросил Бочаров.
– Ничего! – вызывающе махнув рукой, выкрикнула Наташа и гордой, независимой походкой пошла по аллее.
* * *
Домой Николай Платонович вернулся раньше обычного, молча подал Андрею свежие газеты, присел было к столу, но тут же встал, притворно откашлялся и, взглянув искоса на жену, ласково и тихо сказал:
– Ужин собирай, что ли. Небось проголодались все.
«Опять проверять кто-нибудь приезжал», – заметив необычное состояние мужа, подумала Прасковья Никитична и загремела чугунками в печке.
Николай Платонович посмотрел на убиравшую волосы Аллу, поправил новую скатерть на столе и, словно вспомнив что-то, негромко сказал:
– Да, вот что… Вы корову-то утром не отправляйте в стадо. Попробуем пахать на коровах.
Прасковья Никитична так и замерла с чугунком в руках и, еще толком ничего не поняв, удивленно переспросила:
– На коровах? Пахать?
– А что ж тут такого, – равнодушно ответил Николай Платонович, – на Украине вон испокон веков на волах пашут.
– Так то же волы, а не коровы, – начиная понимать, к чему клонит старик, упрямо возразила Прасковья Никитична.
– А разница какая? Что корова, что вол, все равно коровьей породы. А потом мы не окончательно решили. Так сказать, ради опыта. Приспособим сбрую подходящую, запряжем нашу корову, корову Гвоздовых и попробуем.
– Это уж ты как хочешь, – забыв про ужин, подступила Прасковья Никитична к мужу, – а свою корову я не дам.
– Что значит не дам?! – чувствуя, что наступает решительный момент разговора, с обычным прикриком спросил Николай Платонович.
– А так! Не дам, и все! Ишь ты, на старости лет удумал корову собственную губить. А семью чем кормить? Где молока добудешь?
– А куда оно подевается, молоко-то?
– Какое там молоко, если пахать на корове.
– И плуг таскать будет и молоко давать, она у нас здоровая, выдюжит.
– Нет, вы только послушайте его! Совсем из ума выжил старик!
– Ну, ты полегче на поворотах! – еще строже прикрикнул Николай Платонович, но Прасковья Никитична не унималась:
– Я поперек порога лягу, а коровы не дам! Ишь, удумали! Колхозных коров растранжилили, а теперь и своих туда же.
– Ты не мели, – вскипел окончательно взбешенный Николай Платонович, – кто это колхозных коров транжилил?! Ты что, без глаз была, что ли? Когда армия наша придвинулась и стояла в деревне, чем бойцы кормились, а? Чем? Да мы полгода целый полк кормили!
– И не говори и не доказывай, – отчаянно замахала руками Прасковья Никитична, – что это, советская власть вам коров отбирать приказала?
– Да пойми ты: другого не придумаешь! Вон сколько земли! А чем пахать? Одни лошади разве поднимут? И что ж ты хочешь, чтобы земля пустовала? Да, может, то самое зерно, что наша корова выработает, будет последней пулей по немцу, от которой он сдохнет, будь он трижды проклят!
Старик разволновался, дрожащими пальцами долго не мог свернуть папиросу, разозлился еще более, бросил кисет с табаком и заговорил еще взволнованнее:
– А не посеем хлебушек, чем бойцов кормить? Голодные-то не много навоюют. Из-за того, что тебе буренку свою жалко и молочка поесть хочется, придет немец сюда, к тебе в избу. И корову заберет, избу спалит и тебя придушит! Вот тебе и будет молочко!
– Да мы что, одни в государстве, один наш колхоз? – явно смущенная доводами мужа, уже несмело возразила Прасковья Никитична. – Вон она, Россия-то, какая, от края и до края земли.
– Россия-то велика, да и враг силен. А ежели мы будем такими несознательными элементами, как ты, и России не будет. Ты бы вокруг оглянулась: на чем держимся-то мы? Немец всю Украину и Белоруссию захватил, и Прибалтику тоже, да и российских губерний не мало. Вон они, Новгород, Псков, Смоленск, Орел, Курск. Это тебе что, не Россия? Вон где хлебушек! А нам еще воевать да воевать. Андрей, что там нынче в газетах пишут? Как на фронте-то?
– Плохо, – отложив газету, ответил Андрей, – немцы Севастополь продолжают штурмовать, а вчера, десятого июня, под Харьковом в наступление перешли. Идут тяжелые бои.
– Вот видишь, – что есть силы грохнув кулаком по столу, крикнул Николай Платонович, – опять наступают, проклятые! Да не то что на корове пахать, я рубаху последнюю отдам, только бы разбить их и жизнь нашу советскую защитить!
* * *
Гордой походкой ушла от Андрея Наташа, но этой гордости хватило лишь дойти до своего дома. Войдя в полутемные сени, она распахнула дощатую дверь чулана и ничком упала на кровать.
«За что, за что мне жизнь такая? – мысленно повторяла она. – Что я сделала людям, в чем провинилась? Все люди как люди – живут, радуются, ждут чего-то, а я?»
Она пыталась заплакать, но слез не было. Ничего не ждала она от Андрея, давно зная, что прежнего не вернешь. Не появись он в деревне, может, все пошло бы по-старому. Она ничего не хотела вспоминать, ни о чем не хотела думать, но мысли, не подчиняясь ей, текли сами собой. Самым страшным был день свадьбы, когда, ошеломленная и растерянная, под венцом стояла она рядом с Павлом Кругловым, ничего не видя вокруг и только чувствуя его мокрую, липкую руку с толстыми пальцами. Долго после этого даже во сне виделись ей эти пальцы. Но в то время она ничему не противилась, ни о чем не думала, делая только то, что приказывали ей мать, отец, родные. Из всей свадьбы она помнила только пьяные разгоряченные лица, бесстыжие взгляды, словно старавшиеся обнажить ее и увидеть то, что скрывало дорогое подвенечное платье. Павла заметила она лишь поздно ночью, когда под пьяные свадебные крики их вдвоем заперли в спальне и он такой же, как и его руки, мокрый, липкий, схватил ее за плечи, прижал к себе и, хрипло дыша, начал целовать. Только в этот момент вспомнила она Андрея Бочарова и с ужасом поняла, что в ее жизни произошло страшное и непоправимое. Она рванулась из рук Павла, но он так цепко держал ее, что новое платье лопнуло по швам. Она хотела кричать, но за тонкой перегородкой спальни гудело множество голосов, и боязнь позора на всю округу сдавила горло.
Наутро опять пили, поздравляли Павла, поздравляли ее, опять наглые взгляды со всех сторон рассматривали ее. Случайно, из разговоров сгрудившихся у двери парней и девушек, она узнала, что Андрей неизвестно куда ушел из дому. Она рванулась из-за стола, выбежала в сени, но Павел догнал ее, притиснул в темный угол и жестоко избил. Физической боли она не чувствовала. Только в душе надломилось что-то, придавило ее. Она подчинилась мужу, подчинилась своим и его родителям, ничем не выдавая своего несчастья. Она ничего не знала об Андрее, но когда через пять лет он приехал в деревню, увидев, что он пошел в парк, не совладела с собой и побежала к нему. С этого времени самыми лучшими днями были редкие приезды Андрея в отпуск. Теперь и это исчезло навсегда.
По селу, разбредаясь по домам, мычали коровы, блеяли овцы; в сенях шумели дети; испуганная мать несколько раз заглядывала в чулан, а Наташа лежала, ничего не слыша и не чувствуя. Ее охватило безудержное отчаяние. Она снова попыталась заплакать, чтобы немного облегчить страдания, только слез по-прежнему не было. На мгновение ей представилось, как Павел возвращается с фронта, своей увалистой походкой приближается к ней, протягивает руки, хочет обнять ее. Ей стало омерзительно, гадко, и она, со стоном заскрежетав зубами, вскочила с постели.
– Нет, нет! – прошептала она. – Пусть что угодно, только этого не допущу! Я тоже человек…