355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Рамон Хименес » Испанцы трех миров » Текст книги (страница 1)
Испанцы трех миров
  • Текст добавлен: 24 июля 2017, 13:30

Текст книги "Испанцы трех миров"


Автор книги: Хуан Рамон Хименес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)


Наталья Малиновская
ПОЭТ ИЗ МОГЕРА

Хуан Рамон Хименес очень рано начал писать и печататься, и сразу был признан, но ранний успех пережил самым неожиданным образом.

Он родился рождественской ночью 1881 года на крайнем юго-западе Андалузии в захолустном Могере. Захолустном, но вошедшем в историю. Могер – в низовьях реки Риотинто, откуда до португальской границы много ближе, чем до больших городов испанского юга, а чуть ниже по течению, в устье реки – мыс Палос. Отсюда, из Палоса Пограничного, как называли его пять веков назад, отчалили каравеллы Колумба; в эти края будущий Адмирал Океана бежал из Португалии с маленьким сыном на руках, здесь укрывался в обители святой Клары и здесь же набирал свою забубенную команду. И матрос Хуан Рыжий, тот, что первым увидел Новый Свет и криком «земля!» разбудил потерявший надежду экипаж «Санта-Марии», тоже был уроженцем этих мест. Впрочем, Могер – типичный провинциальный город испанской глубинки – давно лежал в стороне от исторических путей и перепутий. Пеструю жизнь городка с его матросской слободой, цыганскими окраинами и винными погребами в руинах римской цитадели определяла близость моря и зелень виноградников. «Душа Могера – вино, – писал Хименес, – родник горькой радости, которая подобно апрельскому солнцу разгорается ежегодно и гаснет ежевечерне… Корабли виноделов, бриги, люгера, фелуки врастали в небо веселой путаницей снастей – детский восторг, высокие грот-мачты! – и шли в Малагу, в Кадис, в Гибралтар, оседая под тяжестью вина». Крупным виноделом был и отец Хименеса, голубоглазый кастилец. «У матери глаза были черные, – вспоминал Хуан Рамон, – и в жилах текла мавританская кровь».

Детство Хуана Рамона – в старинном доме с мраморными лестницами и слугами – было безоблачным. Похожий на мать, живой, красивый и ласковый ребенок был любимцем, но родных тревожила его впечатлительность и тяга к фантазиям и одиночеству. Он, по собственному признанию, «безотчетно боялся церквей, жандармов и аккордеонов», не любил взрослых празднеств и детских игр. Впрочем, игрушки в детстве у него были неординарные – например, собственный конь для верховой езды; сын разбогатевшего пришельца рос как истый андалузский сеньорито.

В 1896 году, полный надежд и свободный от забот, он едет в андалузскую столицу, где поступает в Севильский университет и в Школу живописи. Правда, университет, в отличие от живописи, он вскоре забросил. И с головой ушел в поэзию. День и ночь он жадно читает и лихорадочно, с юношеским пылом, пишет сам. Примечательно, что его любимыми поэтами в то время, кроме андалузца Беккера, были галисийка Росалия де Кастро и каталонец Вердагер, – примечательно потому, что испанцам свойственней местный патриотизм и самодостаточность, а Хименес зачитывается стихами на чужом, хоть и родственном языке. Круг его чтения ширится – он прочитывает, тоже в подлиннике, Гейне, Гёте, Шиллера, французских символистов и даже переводит входящего в зенит славы Ибсена (кстати, Хименес – единственный из больших испанских поэтов XX века – много и серьезно переводил).

Вскоре он напечатался в севильских и мадридских журналах, и не только был замечен, но оказался на гребне волны. В столице бурно утверждала себя новая литературная школа – модернизм, во главе с легендарным никарагуанцем Рубеном Дарио. Молодой провинциал Хименес знал о ней весьма смутно и начал с безотчетного подражания, увлеченный культом красоты и аффектированной музыкальностью модернистов. Собственно испанский модернизм, возникший с легкой руки Рубена Дарио в конце XIX и угасший в начале XX века, не был ни самобытным, ни даже оригинальным; в основном его представляли не слишком глубокие дарования, которые с равным энтузиазмом исповедовали красоту и грешили красивостью. В подражательстве Хименеса они разглядели одаренность; последовало приглашение в столицу – от самого Рубена Дарио. Ободренный юноша собрался в путь, но сначала отправил в Мадрид рукопись книги стихов «Облака». Там ее разделили пополам, одну часть назвали «Ненюфары», другую – «Фиалковые души», и в 1900 году книги вышли в свет. Первая была набрана лиловым шрифтом, вторая – зеленым; к обеим Хименес до конца жизни сохранил стойкое отвращение.

Пребывание в Мадриде было недолгим. «Я все меньше понимал, зачем приехал сюда и что здесь делаю», – вспоминал Хименес. Ни ранний успех, ни стихотворное напутствие обожаемого Рубена Дарио, ни тем более взвинченная литературная жизнь столицы не вскружили ему голову; напротив, он отрезвел и словно ощутил нешуточность своего призвания. Позднее Хименес придумал для себя формулу – «эстетическая этика» и попутно вывел ее краеугольное правило: «Если дали тетрадь в линейку, пиши поперек».

А тогда, на рубеже веков, он вернулся в Могер с твердым намерением не публиковать новую, уже собранную книгу стихов. По возвращении его ждал удар – внезапная смерть отца. Удар был для всей семьи тяжелым, но Хуана Рамона едва не сломил. Он тяжело заболел и выздоравливал долго и трудно. Два года провел в санатории под Мадридом и еще столько же в мадридском доме друга семьи, врача Луиса Симарро. Эти больничные годы стали для Хименеса переломными в его становлении. В Мадриде он знакомится с Мигелем де Унамуно, близко сходится с Антонио Мачадо, Рамоном дель Валье-Инкланом, философом Ортегой-и-Гассетом – со всеми теми, кого скоро назовут «поколением 98-го года».

Проиграв в 1898 году вторую кубинскую войну и потеряв последнюю из колоний, косная и властолюбивая «мать Испания», задушившая в течение века пять революций, ощутила себя европейским захолустьем. «Народ, мой бедный народ, – горько усмехался Валье-Инклан, – забылся под звуки гитары, не в силах оправиться от двух своих великих потерь – утраты колоний и бесплатного монастырского супа». Политики выражались прозаичней: «Кончилась вера в правосудие, в государственных деятелей, в партии, в администрацию, в армию и во всё наконец», – констатировал не кто иной, как глава консерваторов Сильвела. Но имперский крах – это не крах нации; он всколыхнул интеллигенцию, ощутившую, что кроме нее некому вернуть народу достоинство и волю к обновлению. Единственным оружием этих немногих и разобщенных одиночек было слово. Правда, литература предполагает умение читать, а с этим в Испании на рубеже веков дело обстояло плачевно. Образование стало насущным и неотложным. Доктор Симарро познакомил поэта не только с философией Спинозы и Канта, но и с питомником новых идей и знаний, единственным в Испании независимым Институтом Свободного Просвещения и одним из его создателей, профессором и подвижником Франсиско Хинером (с выпускником Института, Антонио Мачадо, Хуан Рамон уже давно познакомился). Хименес стал учеником, а затем и другом Хинера, насколько позволяла разница в возрасте (сорок лет). Он всегда вспоминал о Франсиско Хинере с нежностью и, думается, хорошо усвоил его урок: «Жизнь должна стать религией – и религией жизни».

«Болящий дух врачует песнопенье…». В эти годы Хименес рождается как поэт; в лечебнице под Мадридом он создал книгу стихов «Грустные напевы» (1902–1903). Его простодушные и прозрачные стихи – по словам самого Хименеса, «однозвучная книга луны и грусти» – явились откровением, в них сразу ощутили что-то новое и в то же время родное. Одним из первых откликнулся Рубен Дарио и на этот раз уже не с благословением неофиту, а с радостным удивлением перед новой гармонией: «…способный стать темным и сложным, он чист и почти наивен. И в них, в этих чудесных стихах, те же образы и те же печали, что и в народных песнях». По-иному отозвался Антонио Мачадо: «Чудесная книга несбывшейся жизни».

Тогда же, в 1903 году, вышел первый сборник Антонио Мачадо. Родилась новая испанская поэзия, начался ее Серебряный век.

В 1905 году, покинув Мадрид, Хименес надолго возвращается в родное захолустье к обедневшей семье. В краю своего детства, среди песков и сосен, он чувствует, как «душа день ото дня становится добрей, покойней и чище». Ему кажется, что он обрел мир в себе и себя в мире; по крайней мере, столь необходимая ему внутренняя сосредоточенность была обретена. За семь лет затворничества в Могере написаны десять книг стихов; название одной из них – «Звонкое одиночество» – La soledad sonora – звучит по-испански, как утренний горн. «Моему „звонкому одиночеству“, – писал позднее Хименес, – я учился в Могере у подлинных аристократов, единственно подлинных. У пахарей, плотников, каменщиков, гончаров, кузнецов – у тех, кто почти всегда работает в одиночестве, вкладывая всю душу в свой труд».

Встреча читателей со стихами Хименеса была радостью узнавания. После более чем столетнего, редко оживляемого застоя, подражательства и ученого педантства, «сухого, как пробка», по выражению Хименеса, поэзия вернулась на испанскую землю, пропитанная ее красками и запахами. Хименеса отличала не только цветовая зоркость, естественная для художника, но и какое-то изначально цветное восприятие мира – звука, запаха и даже слова. С его стихами в испанскую поэзию ворвались краски, а с ними – воздух. Утверждая: «Я творю свой мир внутри себя», – Хименес, видимо, сам до конца не ощущал, насколько его творчество распахнуто миру внешнему. По его книгам можно составить каталоги испанских птиц, трав, деревьев – целый природоведческий словарь. Но суть не в этих приметах, безотчетно рассыпанных по страницам стихов и прозы. Новизна была в том, что весь ясный гармонический лад строился на живом слове; поэт признавался, что, правя стихи, наслаждается, когда заменяет вычурное обыденным. В широком смысле был создан язык новой испанской поэзии, и все те, кто потом говорил на нем и развивал его, и те, кто сумел сказать больше и глубже Хименеса, – все они обращались к поэту из Могера, как обращаются к словарю.

Его влияние на поэтов росло, но пока ему подражали, он искал и находил новые пути и вновь оказывался впереди литературного движения. Поэт совсем иного склада и судьбы, Рафаэль Альберти вспоминал: «По нему, как по компасу, выверялась наша нарождающаяся поэзия. К нему приникали, как к живому источнику вдохновения».

В испанской лирике XX века Хуан Рамон Хименес – первый из первых. Однако лекцию 1953 года, кратко подытожив в ней созданное и признав, что останется «самое простое и непосредственное» из написанного, он кончил словами: «и… моя возлюбленная – проза». Хименес утверждал, что судить о поэте надо именно по его прозе: «Поэты проверяются прозой». Собственно, он и начал с прозы: в пятнадцать лет написал первое стихотворение и первый рассказ. Стихотворение было подражательным, а в рассказе «Полустанок» – о сумасшедшей старухе, ежедневно ковылявшей к поезду встречать сына, которого у нее никогда не было, – уже весь будущий Хименес. Рассказ был напечатан в севильской периодике и не сохранился. Многое не сохранилось. В 1950 году он говорил своему другу Хуану Гереро: «У меня прозы куда больше, чем стихов, но я ничего не публиковал, потому что не мог выбрать из написанного и в нерешительности откладывал». Действительно, его проза публиковалась редко, обычно – в журналах. Многие рукописи погибли во время войны. В эмиграции его издательские планы то и дело срывались, и в архиве Хименеса осталось несколько незаконченных книг и сотни незавершенных, иногда лишь намеченных замыслов. Взыскательность и импульсивность были не единственной причиной незавершенности. Время поэта иссякало, приходилось жертвовать одним ради другого, и выбор всегда был труден.

Но вернемся к началу, к могерскому затворничеству Хименеса. По возвращении на родину Хименес обзавелся осликом красивой серебристой масти, за которую тот был прозван Платеро – что-то вроде Серебрика, обычная андалузская кличка серых ослов. Позже Хименес утверждал, что книжный Платеро – образ собирательный. Но к настоящему Платеро он привязался как к ребенку, и когда два года спустя ослик погиб, похоронил его в саду и решил воскресить на бумаге. Предыстория проста, сама же книга и ее судьба необычны. Трудно даже определить жанр. У Хименеса немало стихотворений в прозе, он хотел издать их под названием «Стихи для незрячих». «Платеро и я» – проза поэта, ритмизированая, инструментованная, но внешне простая: завершенные в себе фрагменты, подобные страницам из записной книжки или этюдам с натуры. В общем, книга построена, как строились в прошлом музыкальные циклы «Времена года» – свободная композиция подчинена естественному ходу времени. Вольно текут события и мысли. Вольно дышит «здоровое, сильное тело природы». Вспоминаются строки Тагора, которого Хименес любил и переводил: «Я часто думаю, где граница понимания между человеком и животными, не владеющими речью? В первобытном раю бежала тропинка, по которой сердца их приходили друг к другу. Следы еще не стерлись, хотя родство давно забыто. И порой в каких-то созвучиях без слов вдруг пробуждается прошлое, и животное смотрит в глаза человеку с нежным доверием, и человек в глаза животному – с дружеским чувством. Точно встретились друзья в личинах и смутно узнают под ними друг друга».

Но бесхитростное повествование непрерывно раздвигается, открывая новые планы – ширится, как кругозор при подъеме на вершину. Странствия поэта и его бессловесного спутника начинаются и завершаются весной, и этот круговой путь вмещает весь драматизм существования: трудные весенние роды с холодами и ненастьями, созревание, зимнее дыхание смерти и новую, иную жизнь. Человек и ослик втянуты в этот водоворот расцвета, гибели и возрождения, как в воронку собственной судьбы.

Светлая и грустная книга Хименеса просторней, чем может показаться. В самом начале, познакомив нас с осликом и собой, автор вдруг помещает внешне непритязательный фрагмент о солнечном затмении, когда город и все в мире словно на глазах съеживается, тускнея, как медный пятак. Так возникает еще один, главный участник событий – «смуглое наше солнце». Лишь оно властвует по праву, претворяется в хлеб и вино, печалит и радует землю и вместе с ней преображает изменчивый «пейзаж души», напоминая, что мир един, и все мы в нем – дети света.

Хименес назвал книгу «Андалузской элегией». В 1906 году, когда он начал ее писать, было другое название, подсказанное детством, возвратом к природе и простоте нравов – «Андалузская идиллия». Предвзятость замысла разрушили смерть Платеро и окрестная жизнь. Иными, умудренными глазами смотрел Хименес на родные места и видел скудеющий край, отравленную медными рудниками реку, зачахшие виноградники и городские контрасты. Детство потускнело, а жизнь ожесточилась, особенно к изгоям и париям. «Я часто сопровождал врача Луиса Лопеса Руэду, – вспоминал Хименес, – и видел много горестного». Смерть Платеро – не единственная на страницах книги, есть и брошенные, забитые камнями животные и те, кто умер от чахотки, от пьянства, от голода и просто «от того, что умер».

Мир детства раскололся – на хозяев жизни и отверженных. Хозяева, включая духовных пастырей и светских наставников, обрисованы безжалостно, но и жертвы властей часто ничуть не лучше – нищета плодит жадность, зависть и жестокость. Лишь самые отверженные, изгои изгоев, будят в поэте не горечь и даже не жалость, а какое-то родственное чувство – и в андалузскую элегию вплетаются отголоски Нагорной проповеди. «Нищие духом» даны крупным планом, да и сама книга посвящена памяти Агедильи, полоумной девочки с соседней улицы, приносившей поэту и его питомцу цветы. И самый нищий духом – Платеро, вьючный осел, существо, которое не щадят ни в жизни, ни в искусстве. Но для Хименеса и слабоумный ребенок, и бессловесный осел – смутные, таинственные формы жизни и сознания – и, быть может, искорки надежды. Траурный финал «Элегии» не случаен. Мир расколот, и чтобы спасти его и вернуть ему единство, нужна искупительная жертва. Неповинный Платеро. Он – укор миропорядку и его оправдание, хотя бы в глазах детей. И ради них. В этом ненавязчивая и, наверно, непреднамеренная символика книги.

Платеро умирает весной. Год назад, весенней ночью, на въезде в город их остановил таможенник: «Что везете?» Поэт разводит руками – ничего, разве что бабочек. Белые бабочки – все достояние его и ослика, их души, недоступные досмотру. Кружась по осеннему саду, белая бабочка двоится, рядом кружится ее черная тень, траурный двойник; бабочка растворяется в осеннем солнце, и тень сливается с землей. Но в конце, словно из-под земли, белая бабочка взмывает над могилой Платеро. Душа жива и остается с живыми в этом неласковом мире.

Ослик Платеро принес Хименесу славу. За короткое время общий тираж изданий превысил миллион экземпляров; для Испании, где по переписи начала века половина мужчин и семьдесят процентов женщин были неграмотны, цифра небывалая. Хименеса стали торжественно именовать «Поэт из Могера». Звучало традиционно – в Андалузии издавна народным певцам, музыкантам, тореро дают взамен фамилии имя родного города, но судя по тому, как дружно подхватила это прозвище столичная богема, для многих оно имело пренебрежительный оттенок – областной поэт местного значения, провинциальный почвенник в шорах единственной темы (стоит представить, например, Есенина с ярлыком рязанского поэта).

Хименес до конца дней признавался в любви и верности Андалузии. Но примечательны его воспоминания о могерском периоде: «Моим инстинктивным побуждением было тогда и остается поныне стремление придать андалузскому всеобщий смысл и, памятуя, что „монаха делает ряса“, я обрядился андалузцем, чтобы понять, смогу ли наполнить содержанием эту емкость». По крайней мере, одно он явно смог. Испанский идеализм, андалузская грация, галисийская грусть и кастильская ясность – все странно слилось, и книга об осле таинственным образом запечатлела Испанию. Это окончательно определилось в трагические годы, когда республика пала, и тысячи испанцев разбрелись по свету. Есть книги, которые берут в изгнание, как горсть родной земли; «Андалузская элегия» была частицей испанского воздуха. И дети-эмигранты, читая историю бедного Платеро, постигали не только печаль и красоту мира или музыку родной речи; «Платеро и я» – одна из книг, по которой учились родине.

Признательность детей была особенно дорога Хименесу. Андалузский ослик забрел далеко за пределы Испании, и когда изгнанник в 1948 году побывал в Аргентине, школьники прислали ему свои рисунки к этой книге. Хименес был счастлив и увешал ими стены комнаты.

В 1912 году Хименес, покинув Могер, с кипой рукописей перебрался в столицу, и вскоре жизнь его резко переменилась. Энергичная, одаренная и обаятельная студентка Зенобия Кампруби Аймар, дочь каталонца и пуэрториканки, сломила сопротивление родителей и весной 1916 года Хуан Рамон и Зенобия обвенчались… в Нью-Йорке. В Америке жила родня невесты. Впервые могерский затворник пересек океан и увидел Новый Свет, вдвойне новый для испанского провинциала. Мигель де Унамуно считал, что город лишь тогда впору человеку, если его можно обойти за день. Здесь масштабы были другие. Но Хименеса – прогрессиста и поборника испанского обновления – не ослепило увиденное, и он зорко вглядывался в тяжелую поступь прогресса; правда, недолго – путешествие было коротким, меньше полугода (и по тем временам небезопасным – шла мировая война, и в Атлантике рыскали германские подлодки). Хименес не мог предвидеть, что в скором времени ему придется вглядываться в будущее дольше и пристальней бесприютными глазами эмигранта.

Памятью свадебного путешествия стал «Дневник молодожена», книга странная и довольно сумбурная: это не дневник и не путевые заметки, а калейдоскоп ощущений, реальных и фантасмагорических, в отрывочных верлибрах и лаконичной прозе. Хименес и по натуре, и по убеждениям был импровизатором. В поэзии он отрицал условности, приемы, эффекты и все, что так или иначе сводится к профессиональному умению. «Кроме сути и кроме формы, – утверждал он, – есть еще глубина самой формы, что-то сокровенное и погребенное, что вырывается из души чудесно и непроизвольно, или мучительно (непроизвольно – не значит легко) и ложится на бумагу сквозь словесный узор». В «Дневнике» он целиком доверился этой непроизвольности, порой жертвуя сутью и формой ради мгновенных откликов на беглые впечатления.

Однажды, уже в эмиграции, Хименес назвал «Дневник» своей лучшей книгой. С этим трудно согласиться, по крайней мере, в отношении стихов. В упомянутой беседе «Дневник» был охарактеризован поэтом еще и как книга перепутья. Действительно, после нее – книга вышла в 1917 году – поэзия Хименеса неузнаваемо преобразилась, но в «Дневнике» он еще только осваивал новый язык. Верлибры, утратив звучание, обеднели музыкально, но еще не обогатились мыслью, а переживания и перипетии медового месяца остались эпизодами, не достигшими лирической убедительности. Тем не менее, книга повлияла на испанскую поэзию. Успех был несомненным еще и потому, что обманчивая легкость и своеволие письма оказались соблазнительными – «можно и так», – и долгие годы верлибры «Дневника» ободряли дилетантов и вдохновляли графоманов.

Намного весомей стихов оказалась проза, отточенная в буквальном смысле, – нервные наброски острого пера. Пестрая и монолитная толпа, островки живой природы в мире угля и стали, техническая мощь и провинциальный снобизм индустриальной цивилизации, муравьиный быт – все это годы спустя подробней и прозорливей отразилось в «Дневнике изгнанника», но бросилось в глаза еще во время свадебного вояжа. Первым из испанцев Хименес коснулся негритянской темы, позже подхваченной Гарсиа Лоркой. Вплотную к ней Хименес подошел в эмиграции, когда судьба забросила его во Флориду. В Штатах тогда блюли сегрегацию, и в общественном транспорте неграм отводились задние места. Хименес с женой неуклонно садились именно там (старый завет Дон Кихота – с несправедливостью вступай в бой не соизмеряя силы и не рассчитывая на успех; лавры или насмешки – неважно).

На долгие годы – сорок лет – Зенобия стала для поэта подругой, спутницей, помощницей, даже сотрудницей (они вместе переводили Тагора и Синга), а заодно и сиделкой – он часто болел. Хименес посвящал ей книги. Последнее посвящение было прощальным: «Той, кого я так любил и не смог сделать счастливой».

По возвращении из Америки семья поселилась на окраине Мадрида. Хименес обил пробкой стены и отгородился не только от автомобильных гудков, но и от академий, газет, репортеров и перспективы стать кумиром. В потрясенном мире нейтральная Испания была сравнительно благополучной, но благополучие это оказалось шатким и недолгим; в конце мировой войны оно рухнуло. Готовя военную диктатуру, крепла реакция, но крепло и сопротивление. Полгода длилась, всколыхнув всю страну, крупнейшая забастовка – бастовали на родине Хименеса, на тех самых медных рудниках, что отравили реку его детства. И настали роковые тридцатые – революция, крах монархии, растущая борьба республиканцев и националистов и франкистский мятеж.

Война быстро переполнила мадридские приюты, и Хименес взял к себе в дом двенадцать сирот. Материально он рассчитывал на многотомное Собрание сочинений и на лавочку народного искусства, где жена была одной из совладелиц. Но с началом войны народу стало не до искусства, а Собрание сочинений прекратилось на первом же томе. Хименес оказался в отчаянном положении. На беду на улице Веласкеса, куда он перебрался со своими беспризорниками, обосновался штаб анархистов, которые сразу невзлюбили поэта. Библейская внешность Хименеса вселила в них подозрение, что он верит в Бога. Это было более чем опасно. За линией фронта, в его Андалузии, свирепствовал террор, но и в стане республиканцев крайностей хватало. «Гражданская война – это не война, это болезнь, – писал Сент-Экзюпери, очевидец событий, – больше расстреливают, чем воюют». Поводом для расправы могла стать фуражка инженера, университетский значок или образок на стене. В Барселоне к Пабло Казальсу, уже всемирно известному, явился рабочий патруль и пригласил на «прогулку» (испанский эвфемизм той поры, наподобие российского «в штаб к Духонину»). «Но я же ваш!» – растерялся убежденный республиканец Казальс. Ответ был: «Наши в таких домах не живут». – «Я музыкант». – «Ах, музыкант? Ну, так сыграй нам». Казальс играл больше часа; анархисты, уходя, прослезились – то ли от музыки, то ли от мысли, что едва не пустили в расход такого милого человека.

Для Хименеса подобное вряд ли бы кончилось благополучно, инструменты у него были не такие общедоступные и характер тоже. Рафаэль Альберти даже предлагал ему охранников, на что Хименес ответил удивленным вопросом: «Разве в Мадриде больше нечего охранять?»

Республиканское правительство стремилось сохранить интеллигенцию, и Хименесу предложили пост культурного атташе в Нью-Йорке. Был в этой заботе определенный расчет. Хименеса хорошо знали и любили в Латинской Америке, существовало даже содружество поэтов «Камень и небо» – по названию одной из его книг. Его отношение к фашизму было однозначным: «Бунт средневековья». При этом он не входил ни в одну из партий, и политическое беспристрастие делало его свидетельства весомей, а призыв помочь республике – убедительней. Ему сказали об этом без обиняков, и, надо признать, возложенную на него миссию он выполнил честно.

Продав все, что нашлось в доме ценного, Хименес обеспечил своим питомцам трехмесячное содержание, бросил библиотеку, архив, рукописи, и в конце августа 1936 года выехал в Париж, а оттуда – в Америку. Семейный багаж состоял из двух чемоданов с бельем и двух обручальных колец. Прибыв на место, Хименес объявил сбор средств и переслал своим сиротам сумму, которой должно было, по его расчетам, хватить на четыре года. Он так и не узнал, хватило ли и на сколько; в конце войны вести от детей пришли уже из Каталонии и оказались последними.

С падением республики для Хименеса началась борьба за существование. Он покинул родину на пороге старости, а с ней пришли болезни и утраты. Из Испании доходили слухи о гибели друзей, о смерти близких, в 1942 году умер брат поэта. Свое шестидесятилетие Хименес встретил на больничной койке. Но по выздоровлении к нему вернулись стихи: «Как никогда я ощутил необходимость простоты, той, что была в моих наименее обреченных вещах… Однажды на рассвете я неожиданно написал несколько песен и словно вернулся в раннюю молодость». Публиковаться ему все труднее, но тем не менее выходит большая книга стихов «Единое время», созданная еще в Испании, итог его духовных и поэтических исканий. Он работает не покладая рук: «Полагаю, так и должен вести себя человек на войне, если не может держать оружие: делать свое дело, следуя призванию, и способствовать своим убеждениям, следуя запросам времени». На рабочем столе – сотни стихов и по меньшей мере две книги прозы, изданные десятилетия спустя: «Испанская война» и «Изгнанник». Не считая статей, рассказов и того, что не сохранилось. Не сохранился, в частности, цикл лекций о европейских и американских художниках слова, общее название – старинная перекличка часовых: «Слушай!». Лекции предназначались для вашингтонского радио, куда Хименеса пригласили участвовать в литературных программах. При условии предварительной цензуры текстов. Разумеется, от предложенной чести он отказался.

В 1942 году после долгих издательских перипетий в Буэнос-Айресе вышла самая большая книга его прозы – «Испанцы трех миров (Старого, Нового и „того“ света)». Он начал писать ее в 1914 году, окунувшись в столичную жизнь, и, в сущности, писал непрерывно, но так и не закончил. Это миниатюрные, в большинстве шаржированные портреты – по определению Хименеса, «лирические шаржи» – людей известных, малоизвестных и совсем безвестных, «тех, с кем я жил и кого хорошо знаю, и тех, кто жил до меня и кого я хорошо чувствую». Свои лирические шаржи Хименес время от времени, начиная с 1924 года, публиковал в испанской периодике. В эмиграции пришлось отыскивать их по библиотекам, поскольку его мадридская квартира была разграблена и рукописи погибли. Часть он восстановил, написал новые, и в аргентинское издание книги вошло шестьдесят миниатюр с уведомлением автора, что всего их полторы сотни. Но почти треть сохранилась лишь как список имен с отдельными пометками «сделано». Подзаголовок датировал книгу 1914–1940 годами; за это время произошло слишком многое. Часть лирических шаржей стала мартирологом, персонажи других разбрелись по миру или сменили личину.

В «Испанцах трех миров» творческая манера Хименеса предстала в новом, как всегда, неожиданном виде. Он счел, что для избранного им жанра лучше всего подходит традиция испанского барокко с его долгими мелодичными пассажами, затейливой образностью, причудами и многословием. Но Хименес, то и дело «писавший поперек», – не экспериментатор. Он импровизатор и всегда избегал преднамеренности, доверяя лишь внутреннему голосу, то есть мысли в миг ее зарождения. И проза «Трех миров» дерзко сочетает витиеватое барокко с отрывистой речью, нелогичной и недосказанной, нервно меняющей ритмы и ракурсы. Мысль, застигнув сознание врасплох, ветвится, опуская логические связки, и словно размывает себя, уклоняясь от окончательного суждения. Речь кажется непроизвольной, как внутренний монолог (недаром Хименес уже в эмиграции полюбил Джойса). Создавая образ, он исходит из убеждения, что человек неисчерпаем и недоступен окончательному, судейскому, вердикту. Хименес не деликатничает, но если у него вырывается резкое суждение, он дает понять, что это его и только его впечатление, не добротный реалистический, вдумчиво прописанный портрет, а шарж, пусть и не всегда дружеский.

Его персонаж – человек в определенных обстоятельствах, здесь и сейчас; поэтому преобладает фон, и образ возникает из подробностей, казалось бы, посторонних. Но в этом импрессионизме всегда сквозит подтекст, фокусирующий действительность и обращенный в будущее. Примером служит этюд о Перале, судьба которого, увы, характерна для испанской истории (да и российской хорошо знакома). Морской инженер Пераль создал первую в мире подводную лодку и успешно испытал свой наутилус; ажиотаж был неописуемый, но недолгий, изобретение забыли, а самого Пераля отдали под суд за растраты (это еще полбеды – через полвека другого легендарного инженера, гранадца Сантакруса, проложившего автомобильную дорогу на высочайший пик Испании, расстреляли мятежники). В очерке Хименеса нет ни субмарины, ни Пераля, которого он в глаза не видел, а лишь собственные детские впечатления, крайне скудные, – иных у него, воспитанника монастырской школы, и быть не могло. Но все это – казенный холод школьного пансионата, осенний неуют, шумиха, контраст парадных мундиров и захламленного порта – заставляет ощутить, как лопается мыльный пузырь официозных торжеств в затхлом воздухе европейского захолустья, которым дышат все персонажи книги; среди них есть и герои, и жертвы, но большинство – те, кто в этом воздухе задохнулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю