Текст книги "Мексиканская повесть, 80-е годы"
Автор книги: Хосе Эмилио Пачеко
Соавторы: Карлос Фуэнтес,Рене Авилес Фабила,Серхио Питоль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Дяди
Все трое были братьями его мамы, и она называла их «мальчики», хотя младшему было тридцать восемь, а старшему пятьдесят. Старший, дядя Росендо, работал в банке, где принимал затрепанные банкноты, которые потом сжигали. Романо и Ричи – младший из них – работали на бензоколонке и выглядели старше Росендо, потому что он почти целый день проводил на ногах, а они, хотя и были все время в движении, обслуживая клиентов, заменяя масла и протирая стекла, работали близ закусочной с холодными газированными напитками, и животы у них раздулись, как барабаны. В часы затишья на бензоколонке, которую всегда окутывала пыль, в районе Истапалапа, и с которой почти не видно ни людей, ни домов – одни только грязные машины и руки, сующие деньги, – Романо пил «пепси» и читал спортивные газеты, а Ричи играл на флейте, извлекая из нее страстные волнующие звуки и охлаждал свой пыл все той же «пепси». Лишь по воскресеньям оба пили пиво, а потом шли на обширные пустыри позади лачужек стрелять кроликов и жаб. Они занимались этим каждое воскресенье, и Бернабе глядел на них, взобравшись на кучу битой черепицы за домом. Братья остервенело гоготали после каждого глотка пива, отирали усы рукавом, выли койотом и толкали друг друга локтями, когда падал замертво кролик более крупный, чем остальные. Бернабе видел, как они затем обнимались, хлопали друг друга по спине и возвращались, таща за уши окровавленных кроликов, а Ричи еще нес в каждой руке и по убитой жабе. Пока Ампаро раздувала огонь в жаровне, обжаривала кукурузные початки и подавала их на стол – с перцем и рисом в томате, – они переругивались; Ричи говорил, что ему скоро сорок и он не хочет накачивать водой брюхо и превращаться в скопца, да простит его Ампарито, чтобы сдохнуть на этой бензоколонке, принадлежащей лиценциату Тину Вергаре, который их держит из милости по распоряжению генерала, и что в кабаре «Сан Хуан де Летран» его хотят прослушать, а потом взять в ансамбль духовых инструментов. Росендо со злостью катал в ладонях початок, и Бернабе видел, какие у него больные шелудивые пальцы от постоянной возни с грязными бумажными деньгами. Он сказал, что игра на флейте – занятие для педерастов, да простит его Ампарито, а Ричи ему отвечал, что если он сам настоящий мужчина, то почему не женился, а Романо, не то ласково, не то раздраженно, дал Ричи подзатыльник, ему хотелось, чтобы брат смотался с колонки, хотя тот и был его единственным там собеседником, и сказал, что они трое содержат дом, сестру Ампаро и малыша Бернабе, потому и не пришлось жениться: троим братьям больше пяти ртов не прокормить – а теперь придется кормить семью только двоим, если Ричи уйдет с музыкальным ансамблем. Свара продолжалась, Ричи сказал, что в ансамбле он заработает больше, Романо сказал, что он промотает все деньги на девок, чтобы угодить музыкантишкам; Росендо – что, хоть и ерундовая, да простит меня Ампарито, причитается пенсия за Андреса Апарисио, она была бы не лишней, если бы наконец его признать умершим, а Ампаро плакала и говорила, что тут она виновата, и просила прощения. Все ее утешали, кроме Ричи – он подходил к двери и молча смотрел на серые сумерки пустырей, не обращая внимания на Росендо, который опять держал речь как старший в семье. Это не твоя вина, Ампарито, но все же твой муж мог известить нас, жив он или нет. Все мы трудимся, как можем, посмотри на мои руки, Ампарито, думаешь, мне это очень приятно, и только твой муж все хотел кем-то стать (по моей вине, говорила мать Бернабе), хотя мусорщик или лифтер получает больше, чем служащий, но твой муж не хотел бросать службу, чтобы получать пенсию (по моей вине, говорила мать Бернабе), но, чтобы тебе получать за него пенсию, он должен считаться умершим, а твой муж взял да испарился, Ампарито. Какая непроглядная серая темень, говорил Ричи с порога, а Ампарито – что ее муж, как настоящий кабальеро, сражался, чтобы всем нам не упасть еще ниже. Никакая работа не унижает, говорил Ричи со злостью, и Бернабе шел вслед за ним на пустыри, тихие, задремавшие в сумерках, пропитанные запахом сухого дерьма и подгоревшей тортильи, поросшие кубиками зеленой гобернадоры. Дядя Ричи напевал болеро Агустина Лары: «Серебряная грива, грива из снега, ласка и нега, локон игривый», а самолеты грохотали над головой, заходя на посадку в Центральном аэропорту, и вдали одиноко мерцали огоньки взлетно-посадочной полосы. Хоть бы взяли меня в оркестр, сказал Ричи, кивнув Бернабе, глядя на желтый густой туман, в сентябре они едут в Акапулько играть на праздновании нашей независимости, и ты мог бы со мной поехать, Бернабе. Нет, не умрем мы, не повидав моря, Бернабе.
Бернабе
Двенадцати лет, никому не сказав, он перестал ходить в школу. Шатался возле бензоколонки, где работали дяди, и они разрешили ему подбирать ветошь и кидаться, не спрашивая на то позволения, к ветровому стеклу автомашин, будто это тоже входило в обслуживание: несколько заработанных сентаво все же лучше, чем ничего. В школе его отсутствия и не заметили, кому он там нужен. Классы и так переполнены мальчиками и девочками, иногда по сто человек в комнате, одним меньше – значит, лучше для всех, никто ни о чем и не спрашивал. Ричи никак не мог попасть в ансамбль и прямо сказал Бернабе: иди-ка подработай немного, не теряй даром время, не то кончишь, как твой никудышный родитель. Отложил свою флейту в сторону и подписал ему дневники, чтобы Ампаро думала, будто он еще ходит в школу; так скрепилось их сообщничество и появилась первая в жизни Бернабе тайна, потому что в школе ему приходилось трудно, там он видел одно, в доме слышал другое, мама всегда говорила о приличии, о хорошей семье и о дурных временах, словно могли быть какие-то другие, не дурные, а когда он стал говорить об этом в школе, он встретил жесткие невидящие взгляды. Одна из учительниц увидела и сказала ему, что здесь никто не ищет и не проявляет сочувствия, ибо сочувствие смахивает на презрение. Здесь никто не жалуется и никто не ставит себя выше других. Бернабе ничего не понял, но разозлился на учительницу, которая давала ему понять, будто все понимает лучше его. Вот Ричи, тот действительно понимал: иди-ка, Бернабе, зарабатывай свои монетки, многое сможешь купить, когда станешь богатым, посмотри-ка на «ягуар», который подкатывает к колонке, рядом с ним остальные машины кажутся драндулетами, а это наш хозяин, лиценциат Тин, приехал поглазеть на свое дельце, а вот, взгляни на журнальчик, Бернабе, тебе бы такую кралю, наверное, у лиценциата Тина все такие красотки, гляди, какая у нее грудь, Бернабе, представь, как поднимаешь ей юбчонку, трогаешь огненные бедра, Бернабе, а вот реклама Акапулько, не везет нам, Бернабе, гляди на этих богатых парней в их «альфа-ромео», Бернабе, подумай, как им живется в детстве, как сейчас и потом, в старости, на всем готовеньком, а вот мы с тобой, Бернабе, маемся с самого рождения, столько лет, сколько себя помним, верно?
Его восхищало умение дяди Ричи болтать, ибо ему слова трудно давались, а поскольку он уже знал, что слова легко заменить тумаками, он ушел из школы, чтобы биться на кулачках с городом, который по крайней мере так же нем, как он сам, правда ведь, Бернабе, что слова наглого верзилы били больнее, чем его кулаки? Если город бьет, то все-таки молча. Почему ты не читаешь книжки, Бернабе, сказала учительница, на которую он озлился, или книги твоих одноклассников тебе не по силам? Он не мог ей ответить, что чтение ему не по нутру, потому как книжки говорят точь-в – точь как его мама. Он никак не мог понять их смысла и от нетерпения ожесточался. Город, напротив, сразу весь ему открылся, его можно желать, любить, когда хочешь, бегать по проспектам Реформы, Инсурхентес, Революсьон и Универсидад, в часы пик вытирать стекла автомашин, наскакивать на них, скользить между ними, играть скатанным из газет мячом с другими безработными мальчишками в футбол где-нибудь на пустыре, похожем на пустырь его детства, потеть в бензиновом смраде, мочиться в потоки грязи, воровать бутылки с прохладительным на этом углу и «чичарроны» – на том, проскальзывать без билета а кино. Он отдалился от дядей и от матери, стал более независимым, хитрым, жадным до всего того, что видел, и стал нередко прибегать к ругательствам, порой крепким, чтобы оторваться от всего того, что взывало к нему: купи меня, возьми меня, ты во мне нуждаешься, говорила каждая витрина, рука женщины, без единого слова протягивающей ему из окна машины двадцать сентаво за быструю и умелую протирку стекла, лицо богатого парня, который, не глядя, ворчал: «Не трогай стекло, подонок», телевизионные программы, которые можно было видеть с улицы, не входя в магазин, где продаются телевизоры, немые видения, пробуждающие желания. С возрастом он стал подумывать, что в пятнадцать зарабатывал не больше, чем в двенадцать, вытирая ветровые стекла на проспектах Реформы, Инсурхентес, Революсьон или Универсидад в часы пик, что ни на шаг не приблизился ко всему тому, что предлагали ему рекламы и песни, что его бессилию конца не видно, как и долготерпению дяди Ричи, мечтавшего играть на флейте в ансамбле и провести сентябрь в Акапулько, летя на водных лыжах по ярко-синим водам бухты и спускаясь на оранжевом парашюте к подъездам сказочных дворцов «Хилтон», «Марриот», «Холидей Инн», «Акапулько», «Принцесс». Когда его мама обо всем узнала, она покорилась, больше ни в чем его не упрекала, но сникла, сделалась старухой. Ее малочисленные друзья, старые и манерные, вдовый аптекарь, босая кармелитка, заблудшая кузина бывшего президента Руиса Кортинеса, читали в ее взгляде успокоенность, как после хорошо преподанного урока или облегчивших душу слов. Она не могла сделать больше. И часами смотрела на пустые дали горизонта.
– Слышу ветер, и будто весь мир трещит.
– Очень верно замечено, донья Ампарито.
Подвал
Он возненавидел дядю Ричи: из-за него бросил школу, стал чистить стекла машин на больших проспектах, а богатым не сделался и не только не получил того, что есть у других, но чувствовал себя еще более несчастным, чем раньше. Поэтому, когда Бернабе исполнилось шестнадцать лет, его дяди – Росендо и Романо – решили преподнести ему весьма оригинальный подарок. Как, ты думаешь, мы обходимся все эти годы, не имея супружниц? – спросили они его, облизывая усы. Куда идем, отстреляв кроликов и отобедав дома с твоей мамой и с тобой? Бернабе сказал: к шлюхам, но дяди рассмеялись и сказали, что только слабаки платят девкам. Они привели его на какую-то заброшенную фабрику в глухом районе Ацкапоцалько, где воняло мазутом и гарью, сторож их впустил внутрь, взяв с головы по песо, а дяди – Росендо и Романо – втолкнули его в какую-то темную комнату и заперли за собой дверь. Бернабе лишь успел заметить блеск смуглой кожи, а потом шел на ощупь. Он остался с первой попавшейся, она стояла, прижавшись к стене, он стоял, прижимаясь к ней, отчаявшийся Бернабе, стараясь понять, не отваживаясь говорить, потому что происходившее не требовало слов, понимая, что это отчаянное наслаждение называется жизнь, и он ухватился за нее обеими руками, скользящими от колючей шерсти свитера к теплой коже плеч и груди, от грубой перкалевой юбки к нежной поверхности бедер, от грубой вязки чулок к скользкой прохладе белья. Его отвлекало мычанье дядей, их поспешные судорожные движения, но он узнал, что, отвлекаясь, продлевает радость, а под конец даже заговорил, к своему собственному удивлению, когда снова прильнул к ласковой сомлевшей девочке, повисшей на нем, прижавшейся к нему, обхватившей обеими руками его затылок. Я – Бернабе, а как тебя звать? Люби меня, сказала она, будь добрым, хорошим, мой миленький, сказала она совсем как его мама, когда бывала с ним ласковой, ох, да как же с тобой хорошо, сладкий мой перчик. Потом они сидели, не двигаясь, на полу, когда дяди свистнули ему, как на бензоколонке, позвали посвистом погонщиков скота, мы уходим, парень, эй, хватит, оставь немного на воскресенье, смотри, чтобы тебя не охолостили эти девчонки, ах вы, мои жадины, моя погибель, бай-бай, моя марияфеликс.[51]51
Феликс, Мария – известная мексиканская киноактриса 50– 60-х гг.
[Закрыть] Он сорвал медальку с ее шеи, она вскрикнула, но дяди и племянник быстро вышли из темного подвала.
Мартинсита
Он ждал ее с самого утра в следующее воскресенье, прислонившись к ограде у входа на фабрику. Девушки заходили сюда как бы невзначай, одни будто бы по пути в церковь, с покрытой головой, другие с корзинкой для покупок, а иные вовсе не таились, одетые как нынешние служанки – в свитерах с высоким воротником и в брючках. На ней опять была перкалевая юбка и шерстяной свитер, она шла и терла глаза, которые покалывал грязный желтый воздух у нефтеочистительного завода. Он тотчас узнал, что это она, ибо доигрывал медалькой с изображением Святой Девы, покачивал ее равномерными движениями кисти, поворачивая к солнцу, чтобы свет ударял в самые глаза девы Лупиты, и ее тоже будто солнцем ослепило, она остановилась как вкопанная, и все смотрела, смотрела, и тайком подавала знак, дотрагиваясь до шеи, что это она, она. Она была некрасивая. Прямо сказать – дурнушка. Но Бернабе не смог отступить. Медалька продолжала покачиваться у него в руке, она подошла и взяла ее без единого слова. Вот ведь досада, завитые волосы, посеченные от перманента, и кривые зубы в золотых коронках, озаривших своим блеском святую деву Гуаделупе на медальке, а лицо – плоское лицо индейцев-отоми. Бернабе сказал ей: лучше пойдем погуляем, но так и не смог спросить: правда, ты это делаешь не из-за денег? Она сказала, ее имя Мартина, но все называют ее Мартинсита. Бернабе взял ее под локоть, и они пошли по шоссе к Испанскому кладбищу, единственному красивому месту поблизости, с большими венками и беломраморными ангелами. Как хорошо на кладбищах, сказала Мартинсита, а Бернабе представил себе, как они милуются в одном из этих склепов, где похоронены богачи. Они сели на каменную плиту с золотыми буквами, и она вынула пудреницу, понюхала и припудрила себе кончик носа оранжевой пудрой, засмеялась, сорвала белый цветок и стала кокетничать, щекотать им нос Бернабе, Бернабе зачихал. Она сверкнула в смехе своими немеркнущими зубами и сказала, мол, раз он ничего не говорит, она сама все ему выложит, они приходят на фабрику ради удовольствия, там их много, и те, кто приехал из деревни, как Мартина, и те, кто живет в столице, этих поменьше, но главное – что на фабрику ходят ради удовольствия, это единственное место, где они могут чувствовать себя хоть часок на свободе, свободными от насильника хозяина, или от его сынков, или от уличных ухажеров, которые попользуются, а потом «ни здрасте ни до свиданья», и поэтому столько детишек бегает без отца, а здесь, в потемках, не зная друг друга, без всяких забот, так хорошо получить хоть немного любви по воскресеньям, правда? и всем им очень нравится любить в темноте, чтобы не видеть лиц, не знать с кем, а потом позабыть, но в одном она убеждена: мужчины, которые сюда приходят, на самом деле не удовольствия ищут, они ищут кого-нибудь послабее себя, хотят в своей силе увериться. В деревне такое приходится сносить женщинам, живущим у священников под видом прислуги или племянницы, ими может любой попользоваться, а если, мол, со мной не пойдешь, всем расскажу, что ты, подлая, блудишь со священником. Раньше, говорят, такое проделывали с монашками помещики, ездившие в монастыри позабавиться с сестрицами, кому там пожалуешься.
В эту ночь долго не засыпал шестнадцатилетний Бернабе и думал об одном: как хорошо говорила Мартинсита, ей хватает слов, как хорошо с ней все получается, все при ней, только красоты нет, жаль, что она неказистая. Они договорились встречаться по воскресеньям на Испанском кладбище в готическом склепе известных промышленников, а она ему сказала, что он очень странный, всегда как ребенок, и будто бы не из бедной семьи, хотя слова путного сказать не умеет, кто его разберет, она его не понимает, еще в родном ранчо она узнала, что только дети богатых имеют право побыть детьми, потом вырастают, становятся взрослыми, а такие, как они, Мартинсита и Бернабе, должны рождаться взрослыми, мы с тобой, Бернабе, с рожденья должны ломать спину, но ты какой-то другой или притворяешься, кто тебя знает.
Вначале они проводили время, как все молодые бедные пары. Искали бесплатных зрелищ, по воскресеньям смотрели выступления наездников-чарро в парке Чапультепек и на те праздничные парады, что пришлись на первые месяцы их любви, сначала на патриотическое шествие в День независимости в сентябре, когда дядя Ричи хотел побывать со своей флейтой в Акапулько, потом на спортивный парад в День революции, а в декабре – на рождественскую иллюминацию и на ряженых в доме, где когда-то жил Бернабе, в доходном доме на улице Гватемала, где и теперь еще жил его друг, калека Луисито. Но они едва успели поздороваться; и хотя Бернабе привел Мартинситу познакомить с теми, кого знал когда-то, кто знавал донью Ампарито, его маму, хотя донья Лурдес, мама Луисито и Росы Марии, им даже и не кивнула, а калека смотрел на них глазами, в которых не виделось будущего, Мартина потом сказала, что хотела бы узнать других приятелей Бернабе. Луисито внушал ей страх, выглядел точь-в-точь как один старичок из ее деревни, а ведь ему никогда не быть старым. Они нашли двух ребят, игравших в футбол с Бернабе, чистивших стекла в машинах, продававших жевательную резинку и туалетную бумагу и даже дорогие сигары на проспектах Универсидад, Инсурхентес, Реформа и Революсьон, но одно дело – бегать по этим широким улицам, разыскивая, уговаривая, отбивая друг у друга клиентов, а потом тратить избыток сил, гоняя бумажный мяч где-нибудь на пустыре, и другое дело – гулять с девочками и разговаривать, как люди, сидя в закусочной перед бутербродами с ветчиной и стаканами с ананасовым соком. Бернабе смотрел на ребят в закусочной: они завидовали ему, потому что у него с Мартиной любовь была настоящая, а не мечта и не забава, и не завидовали ему, потому что она страшилка. Чтобы сквитаться или возвыситься над ним или просто, показать, мол, дороги наши расходятся, мальчишки рассказали, что один политик, который каждый день проезжает по улице Конституентес,[52]52
Район, где размещаются правительственные учреждения и резиденция президента.
[Закрыть] в направлении резиденции «Лос-Пинос», поговорил с ними по-свойски и дал двоим билеты на футбольный матч прямо на глазах у президентского охранника, а остальные скопили для себя деньжат и приглашают с собой его, но одного, без нее: не хватает денег, но Бернабе сказал: нет, не оставит ее одну в воскресенье. Они проводили ребят до самого входа на стадион «Ацтека», и Мартинсита сказала: можно пойти на Испанское кладбище, но Бернабе только головой покачал, купил «пепси» Мартине и стал метаться, как оцелот в клетке, около стадиона, ударяя с размаху ногой по столбам с неоновыми фонарями всякий раз, как слышал рев там, внутри, вопль «гол!». Бернабе бил ногой по столбам и сказал наконец: заграбастала ты меня, шлюха-жизнь, эх, знать бы, как одолеть тебя? Как?
Слова
Мартина спросила его, как они будут жить дальше, она была очень прямодушна и сказала, что могла бы схитрить и забеременеть от него, но зачем, если можно заранее договориться, как им быть. Однажды она ему обиняком напомнила, что он обещал съездить с ней на попутной машине в Пуэблу, посмотреть парад в день Пятого мая,[53]53
5 мая 1862 г. мексиканские республиканцы нанесли поражение французским интервентам под г. Пуэблой.
[Закрыть] и они на каком-то грузовике добрались до церквушки св. Франциска в А катепеке, блестящей, как наперсток, а оттуда пошли пешком в город изразцов и конфет, все еще не веря, что решились на эту совместную вылазку, зачарованные ясной картиной сосновых лесов и заснеженных вулканов, картиной новой для Бернабе. Мартина родилась в индейских долинах штата Идальго и знала сельскую местность, бедную, говорила она, но чистую, не то что грязный город, и, глядя на парад зуавов и индейцев-сакапоакстлей армии Наполеона, с которой билось войско лиценциата дона Бенито Хуареса,[54]54
Хуарес, Бенито Пабло (1806–1872) – национальный герой Мексики, в период англо-франко-испанской интервенции в Мексику (1861–1867) возглавил народную борьбу с интервентами и внутренней реакцией.
[Закрыть] сказала, что ей хотелось бы видеть Бернабе в военной форме, впереди солдат, с оркестром и прочее. Его скоро должны были призвать на военную службу, а там, как известно, сказала Мартина с видом знатока, новобранцы получают образование, и солдатская доля совсем не плоха для тех, у кого поначалу нет даже собственной койки, где помереть, как, например, у него. Слова застряли в горле Бернабе, только здесь он почувствовал, что он совсем не такой, как Мартинсита, но она этого не понимает, и, глядя на пирожки, пирожные и булочки в какой-то кондитерской, он сравнивал себя с ней в стекле витрины и находил себя более красивым, более стройным, даже более светлым и словно бы с зеленой искоркой в глазах, не в пример непроглядно черным, без белков, как у его подруги. Он не знал, что ей говорить, и потому повел к своей маме. Мартинсита была вне себя от радости, очень разволновалась и восприняла этот визит почти как официальное предложение. Но Бернабе только хотел ей показать, какие они разные. Донья Ампарито, наверное, очень долго ждала подобного дня, подобного случая, который напомнил бы ей о ее молодости. Она вынула свои лучшие вещи – английский костюм с широченными плечами, нейлоновую блузку и лаковые узконосые туфли, – развесила старые фотографии, которые тихонько вытащила из картонного чемодана, пожелтевшие фотографии, подтверждавшие, что у семьи Апарисио есть предки, они – не без рода без племени, здесь живут недавно, вот так, смотрите, сеньорита, в какую семью хотите войти, а вот тут, в центре, – президент Кальес, слева – генерал Вергара, а сзади – адъютант генерала, папа Ампарито, Романо, Росендо и Ричи. Но вид Мартинситы заставил онеметь донью Ампаро. Мать Бернабе умела показать себя другим женщинам, не нашедшим, как и она сама, места в жизни, но Мартинсита его нашла и не выказывала ни малейшего смущения. Она была крестьянка и не претендовала Hg большее.
Донья Ампаро в отчаянии взирала на стол, накрытый для чаепития, на кофейное печенье, принесенное Ричи по ее просьбе из хорошей булочной. Но как предлагать чашку чая этой деревенщине, поденщице, да еще такой страшной, страшной, страшной, бог видит, какой страшной, она считала, что и смазливой прислуге тут делать нечего, а явилась такая уродина, как же с ней говорить, как сказать ей: садитесь, пожалуйста, сеньорита, извините за скромное угощение, но скромность лишь украшает, как и хорошие манеры, в следующий раз, если вам угодно, мы посмотрим наши семейные альбомы, а теперь отведайте чаю, с лимоном или со сливками, кофейного печеньица, сеньорита, Бернабе любит больше всего французское печенье, он ведь, знаете ли, мальчик с тонким вкусом. Она не подала ей руки. Не тронулась с места. Не вымолвила ни слова. Бернабе молча просил: мама, поговори, ты знаешь, какие слова сказать, этим ты похожа на Мартинситу, вы обе умеете говорить, а у меня со словами не получается. Пойдем, Бернабе, сказала Мартина, высоко подняв голову, ибо прошло минут пять, а упорное молчание не нарушалось. Останься со мной выпить чаю, я знаю, как ты его любишь, сказала донья Ампаро, всего вам хорошего, девушка. Мартина помедлила несколько секунд, одернула шерстяной свитерок и быстро вышла, из дома. Они снова увиделись, в их воскресенье, как всегда радостное и наполненное словами Мартинситы, добрыми и ласковыми, но теперь с привкусом горечи и обиды.
– Я еще ребенком знала, что не могу быть ребенком. А ты – нет, Бернабе. Я видела, ты – нет.
Расставания
Бернабе снова ее привел, на сей раз к дядям, ох, сколько «ррр», засмеялась Мартина, показывая свои золотые зубки, а Росендо, Романо, Ричи сидели с пистолетами на коленях, вдоволь настреляв этим воскресным утром жаб и кроликов и надергав сенисы среди кустов и зарослей зеленой гоберна – доры. Ричи сказал, что листья сенисы очень помогают от рези в желудке и от страха тоже, и толкнул при этом локтем своего брата Росендо, глядя на улыбающуюся Мартинситу рядом с их племянником Бернабе, а Романо сказал Бернабе, чтобы он непременно заварил себе чай из листьев сенисы, а то он, видно, сдурел с перепугу. Все трое издевательски захохотали, и в этот раз Мартина не выдержала, закрыла лицо руками и бросилась бежать, Бернабе – за ней следом, постой, Мартина, ты что? Дяди улюлюкали, выли койотами, облизывали себе усы, хлопали друг друга по спине, обнимались, едва держась на ногах от смеха, слышь, Бернабе, где ты эту душечку выкопал, да ни к черту она не годится, наш племянник с какой-то уродиной, брось ты ее, не связывайся, племянничек, мы тебе получше найдем, откуда ты ее вытащил, мальчик, неужто из фабричного подвала, ох, и балбес ты, племянник, недаром мама твоя так страдает, бедняжка. А у Бернабе не находилось слов, чтобы сказать им, как хорошо она с ним говорит, какая ласковая, и все-то при ней, кроме красоты, хотел им сказать и не мог, я буду скучать без нее, видел, как она бежит, остановилась, оглянулась, подождала в последний раз, решай, Бернабе, я тебя ласкаю, ублажаю тебя, Бернабе, со мной у тебя ни забот, ни хлопот, решай, мой миленький Бернабе. Она просто страшилище, племянник; одно дело – даровая служаночка по воскресеньям, чтоб облегчиться; другое – с кем можно показываться и перед людьми не стыдно, а для этого у тебя нет денежек, Бернабе, иди сюда, не будь дураком, пусть уходит, никто не женится на первой встречной, которая с тобой ляжет, а тем более на такой уродине, как твоя Мартинсита, морда что горшок расплющенный, не упрямься, как бычок, Бернабе, пора стать мужчиной и обзаводиться деньжатами, чтобы вдоволь погулять с красотками, у нас нет сыновей, мы тебе все отдаем, что имеем, мы на тебя надеемся, Бернабе, чего тебе надо? – тебе надо машину, деньги, одежду, знать, как одеться, что говорить с богатыми бабами, племянник, с какого бока к ним подходить, ровно как тореро, Бернабе, ведь они что телки, рази их наповал или, как поется в болеро, «сражай изящно и грациозно», идем, Бернабе, учись обращаться с пистолетом, пригодится со временем, держись своих старых дядек, мы ведь собой пожертвовали ради тебя и твоей мамы, а тебе жалеть не о чем, забудь ее, Бернабе, ради нас, теперь твой черед сделать рывок, парень, с такой драной кошкой из грязи не вылезешь, мальчик, не говори, что мы зря собой жертвовали, погляди на мои руки, шелудивые, как лапы паршивой собаки, погляди на раздутое брюхо твоего дяди Романо, ровно что шина, да и в голове один выхлопной газ, уже еле тянет, и погляди на жалобные глаза своего дяди Ричи, который так и не побывал в Акапулько и не может отлепиться от своей мечты, как ресница от гноя, ты это видишь, парень? Отстань от нее и подымайся вверх, Бернабе, я уже стар и говорю тебе: хочешь не хочешь, со всеми приходится расставаться, и как ты вот сейчас расстался со своей подругой, тебе придется расстаться со своей мамой и с нами, погорюешь, конечно, очень или не очень, человек ко всему привыкает, потом привыкнешь и к расставаниям, такова жизнь, одно расставание за другим, жизнь, она разлучает, а не соединяет, ты сам убедишься, Бернабе.
Этот вечер он провел один, без Мартины, впервые за десять месяцев, бегом обежал всю Розовую Зону, глядя на машины, костюмы, рестораны, на туфли тех, кто входил, на галстуки тех, кто выходил, стегая взглядом все подряд, ни на чем не задерживаясь, боясь, что горечь и ярость, жгущие ему нутро, кинут его на них, и он станет пинать, бить ногами этих элегантных юношей, этих вертлявых сеньорит, наводняющих бары и рестораны отелей «Гамбург», «Женева» и «Ницца», – бить, как он бил ногами столбы около стадиона. Он мчался по проспекту Инсурхентес, где в воскресенье было полно машин, которые, почти упираясь друг в друга, катили из Куэрнаваки; где метались продавцы воздушных шаров, а кондитерские были битком набиты людьми, он мчался и думал: разворотить бы ногами весь город, разбить вдребезги неоновые рекламы, в муку размолоть осколки, проглотить их – и прощайте стеклышки, Бернабе. И тут он увидел дядю Ричи, на которого страшно был зол за насмешки над Мартинситой, тот махал ему из устричной у моста Инсурхентес, где сидел за столиком на свежем воздухе.
– Я своего добился, племянник. Меня взяли флейтистом, и я еду с оркестром в Акапулько. Знай, я не трепался попусту и приглашаю тебя с собой. Честно сказать, думаю, все получилось благодаря тебе. Мой шеф хочет тебя повидать.
Белобрысый
Ему не пришлось ехать с дядей Ричи в Акапулько, потому что шеф дал ему работу, не сразу, позже. Бернабе его не увидел, только за стеклянными дверями конторы услышал голос, раскатистый и уверенный, как у радиодиктора. Пусть мальчики им займутся. В гардеробе мельком его оглядели сверху донизу, кто-то показал фигу, кто-то послал подальше, и все продолжали переодеваться, аккуратно натягивая носки и оправляя трусы. Высокий брюнет с длинным лицом и жесткими ресницами заревел по-ослиному прямо ему в лицо, и Бернабе чуть не набросился на него с кулаками, но другой, светловолосый, подошел и спросил, какая одежда ему по вкусу. Шеф дает новичкам все новое, и, мол, не стоит обращать внимание на Осла, он, бедняга, ревет, чтобы заработать хорошее прозвище, а не для того, чтобы обидеть людей. Бернабе вспомнил наставления Мартины в Пуэбле, иди в армию, Бернабе, сначала тебя обучат, научат повиноваться, потом повысят, а если и дальше продвинут по службе, купишь пушку и будешь работать сам на себя, шутила она. Он сказал Белобрысому, что хорошо бы получить форму, он не знает, как одеться, хорошо бы форму. Белобрысый сказал: видно, мне придется тебе помочь, и выбрал для него кожаную куртку, ковбойские щтаны, совсем новые и жесткие, и пару клетчатых рубах. Обещал, как только Бернабе обзаведется подружкой, дать еще и выходной костюм, а пока этого хватит, и еще – для тренировок в пяти видах упражнений – белую рубашку и трусы со щитком, берегись, потому как удары бывают зверские. Его отправили в какой-то вроде бы военный лагерь, о котором никто и ничего не болтал, снаружи всегда стояло много серых грузовиков, а внутрь иногда входили люди, одетые по-крестьянски, при входе они повязывали руку белым платком, а при выходе платок снимали. Спали на походных кроватях и с самого утра занимались в гимнастическом зале, куда сквозь разбитые стекла просачивался аромат эвкалиптов. Сначала были кольца, брусья, турник, конь и молот. Затем шесты, канаты, трос через пропасть, стрельба по мишени, и только к концу тренировок – резиновые дубинки и кастеты.
Он посмотрел на себя в большое зеркало в раздевалке, с ног до головы в кожаном, весь как резцом вырублен, курчавая шевелюра, своя, не вскудлаченная и посеченная перманентом, как у бедняжки Мартинситы, лицо узкое, худощавое, с профилем, не плошка, как у Мартинситы, а четкий абрис, четкие контуры ног и живота, и блеск в глазах, зеленый и горделивый, какого не было раньше. Осел проходил мимо, не то ревя по-ишачьи, не то гогоча, с плетью, более длинной, чем у него, и оба эти обстоятельства взбесили Бернабе. Но Белобрысый опять его остановил и напомнил, что Осел по-иному смеяться не может, своим ревом он о себе извещает, только и всего, как он, Белобрысый, извещает о себе своим транзистором, всегда с музыкой, где музыка, там и он, Белобрысый. Однажды Бернабе почувствовал, как отвердела почва у него под ногами. Это была уже не мягкая почва парка Чапультепек, песчаная, покрытая сухой хвоей. Теперь тренировки перенесли в огромный двор, чтобы учиться бегать по жесткому, бить жестко, действовать жестко на мостовой. Бернабе отыскал взглядом Осла, чтобы зарядиться яростью, ни на минуту не расслабляться и нанести врагу резкий удар по затылку. От такого удара упал, как подкошенный, длинный парень с жесткими ресницами, десять минут Осел приходил в себя, но потом опять заревел по-ослиному и продолжал занятия, как ни в чем не бывало. Бернабе чувствовал, что момент близок. Но Белобрысый сказал: подожди, ты здорово занимался, так твою мать, и заслужил отдых. Толкнул Бернабе в красный «тандерберд» и сказал: развлекайся, меняй кассеты, сам выбирай музыку, когда надоест, включи мини-телек, вот он, мы едем в Акапулько, Бернабе, я тебе дам понюхать настоящую жизнь, «я родился под серебряной луной, я родился со злодейскою душой, я родился грубияном и бродягой», выбирай песни по вкусу. Как бы не так, сказал он себе потом, ничего я не выбирал, выбирали за меня, мне подсунули эту американку-грингу в огромную кровать с такими простынями, что ослепнешь, велели парню-носилыцику в цилиндрике таскать мои чемоданы, а второму, такому же, приносить мне завтрак в номер и привозить холодильник с напитками, единственное, чего мне не подарили, – солнце и море, они там всегда, а их не купишь. Он смотрелся во все зеркала отеля, но не знал, смотрят ли на него. Не знал, нравится ли женщинам, хоть какой-нибудь, кроме Мартинситы. Белобрысый сказал: чтобы за все платить из собственного кармана, надо заработать немало денег, и тогда не будет казаться, что тебе дают милостыню; видишь этот красный «тандерберд», Бернабе? он подержанный, но зато мой, я купил его на свои гроши, рассмеялся и добавил, что теперь они не скоро увидятся, Бернабе идет под начало к Уреньите, к тому самому доктору Уреньите, у которого кислое лицо старой девы и уродливая фигура макаки, это не то что Белобрысый, который умеет весело жить, эй, желаю удачи, чао, сказал Белобрысый, поплевав себе на руки, пригладив чуб цвета новой никелевой монеты, и умчался на своем «тандерберде».