Текст книги "Мексиканская повесть, 80-е годы"
Автор книги: Хосе Эмилио Пачеко
Соавторы: Карлос Фуэнтес,Рене Авилес Фабила,Серхио Питоль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
И еще одну или две минуты она каркала, опершись локтями на колени, глядя в пространство и крепко сжав руки.
Он уже говорил, что теперь она не была белокурой? Да, к его изумлению, сама Билли призналась, что на самом деле никогда и не была блондинкой.
– Хотела бы я показать тебе какие-нибудь старые фото. Девчонкой я придумала игру, будто я испанская принцесса, вынужденная по какой-то таинственной причине жить на севере Англии со стариками, которые считались моими родителями. Я была самой смуглой девочкой в школе. Просто трагедия – не хранить фото, а я никогда их не хранила; память о прошлом стирается, если нет никаких точек опоры. Когда я приехала в Мексику, я решила покончить с выдумкой о моих золотистых волосах, стать такой, как я есть; мне казалось, тогда меня лучше примут в этой стране. В Малаге меня считали маленькой испаночкой. Но здесь ничего не вышло; пожалуй даже, эффект получился обратный.
Возможно, она и не подозревала, как близко подошла к истине, к главной причине отдаления Рауля. Правда, подумал он, хотя опыт и показал ему ценность схем, не следует слишком увлекаться ими. Конечно, причин было много, и нельзя считать, будто совместная жизнь Рауля и Билли стала невозможна только потому, что у одного из них изменился цвет волос.
Длинные густые пряди, делавшие ее похожей на изображение опьяненной матери ветров, развевались при каждом судорожном движении. Она говорила, говорила без передышки все время о себе, о Рауле, о Мадам, меньше о Родриго, своем умершем сыне. Рассказала о бесчисленных болезнях, подхваченных ею после приезда, о неустанной борьбе против козней служанки, задумавшей погубить ее. Себя она изображала женщиной в высшей степени самокритичной и в высшей степени требовательной к себе, а потому не боялась признать равно и свои достоинства, свою цельность прежде всего. Она не шла на уступки, никогда! Этого и Не прощают ей местные трусы. Ее окружают ничтожества, люди, чья культура, если можно ее так назвать, заимствована из кинофильмов. Посредственности, которые завидуют тому, что она училась в лучших университетах мира, расширяла свои познания в Вене, Севилье, Венеции, Риме. Он не знал о том, что она была в Вене? Да, много чего он о ней не знает и даже вообразить не может. Она получила высшую стипендию за успешное прохождение курса музыковедения. Вот откуда ее глубокое проникновение в оперы Моцарта, о которых она писала диссертацию. Печальные времена… Увы! Она была так молода, так неопытна. Верила в доброту людей. Дальнейшие путешествия были уже другими и, пожалуй, несколько насторожили, Ожесточили ее. И теперь ей не прощают – тут ее лицо превратилось в лицо настоящей колдуньи, – что она избежала тысячи ловушек, расставленных ей в этой враждебной стране.
– Не прошу у тебя прощения за свои слова. Я-то знаю, какой ты патриот. Заядлый националист! Будь ваша воля, меня бы уже сожгли на костре, наколов поленья из апельсинового дерева. Но со мной – предупреждаю тебя! – надо держать ухо востро, есть в мире высшие духи, они бодрствуют и не позволят бесчестить меня.
Он видел и с каждой встречей все больше убеждался, что пережитые несчастья довели ее до умственного расстройства. И все же сохранившаяся часть разума была достаточно сильна, чтобы курсы, которые она читала, были вполне приемлемы, переводы – точны, а заметки о концертах и спектаклях представляли известный интерес. Более того, если удавалось – ас каждым днем это становилось все труднее! – избежать в разговоре нескольких подводных камней (бегство Рауля, неистощимое коварство Мадам, смерть Родриго и многое другое), Билли снова превращалась в трезвую, здравомыслящую, а иногда даже приятную женщину. Отношения с большинством коллег по университету складывались нелегко. Чрезмерная переоценка собственной персоны, чувство расового превосходства, странные навязчивые идеи – все это могло мгновенно развеять с трудом завоеванную симпатию. И тогда отношения рушились, люди теряли к ней всякий интерес, а она печально возвращалась к какой-нибудь из множества придуманных для себя работ. Если не соблюсти должной осторожности (а это и случилось при первом посещении, хотя его достаточно предупреждали) и позволить ей окунуться в эти три-четыре отравленных колодца, можно было с уверенностью сказать, что произойдет сдвиг в сознании и Билли Апуорд совершенно потеряет рассудок. Как будто ей самой это было необходимо, она искала исходную точку бреда, пути к безумию. Готовила ловушки, в которые сама же первая попадала, уверовав в собственную выдумку. Тоща она бывала готова на все. Он вспомнил, как однажды она вышла на кухню за куском сыра и вернулась вся дрожа, задыхаясь, вытаращив от ужаса глаза, а на ладони у нее лежала тряпичная фигурка, проткнутая огромной иглой; она якобы случайно наткнулась на нее в уголке шкафа.
– Все время нахожу ее следы! Никогда она не оставит меня в покое! – стенала Билли.
На мгновение он испугался, что ворожба этой колдуньи, воздействуя на такую ранимую нервную систему, в конце концов разрушила ее, но легкость, с какой Билли через несколько минут переменила тему, позабыв о пронзенной иглой кукле, валявшейся прямо перед ней на столе, вызвала у него догадку, что во всем этом было немало притворства. Потом он узнал, что подобная сцена разыгрывалась уже не раз, и почувствовал желание поиздеваться над Билли, как и все остальные, наказать за комедиантство, поднять на смех.
Она умоляла о помощи, требовала забот, которых никто не мог уделить ей. И тактика ее была очень проста, очень примитивна. Начинала она с рассказов о своих блестящих взлетах в прошлом, а потом, ради непонятной потребности самобичевания, делала внезапный поворот и выставляла себя в самом неприглядном виде. Будь она нормальной женщиной, это могло бы выглядеть трагедией. Но у Билли ее безудержная похвальба, ее беззастенчивость приводили к тому, что высокопарные речи просто сменялись смехотворными, только и всего.
Судя по черновым наброскам и заметкам к его роману, которые он тщательно хранил, ему трудно было воспроизвести этот период жизни Билли именно потому, что все ее кризисы были так похожи один на другой и Так часто повторялись. Его несравненная Билли Апуорд, выносившая в Риме суровые приговоры прошлому и будущему всех искусств, грозный обвинитель, безжалостно обличавший бесплодие и невежество всех остальных, непоколебимая англичанка, с первой же минуты объявлявшая себя «малоприятной», чтобы потом позволять себе любые выходки, – в Халапе стала чуть ли не шутом для кровожадной публики, в большинстве состоящей из преподавателей и студентов. Самое странное, что она сама упорно разыгрывала эту жалкую роль.
– Возможно, такую искаженную форму приняла ее былая жажда власти, – заметил он. – Тут она не могла ни повелевать, ни соперничать с другими, но отчаянно нуждалась в публике, которая зависела бы от ее вздорных выдумок, от ее сцен и бесчинств. Таким образом она впутывала всех в свои дела, обвиняла в том, что позволили ей пить слишком много вина или касаться тем, доводящих ее до безумия. Билли постоянно вращалась в местной университетской и литературной среде, хотя и злословила о ее заурядности, и, случалось, вдруг в гостях начинала каркать, как Паскуалито, птица, которая жила у нее на кухне и так ее любила, или жаловаться на свою судьбу, браниться с окружающими, ломать что под руку попало. Как-то в ресторане сбросила на пол все бокалы из-за того, что кто-то отказался налить ей еще вина. В другой раз ударила по лицу официанта, который якобы непочтительно с ней обращался. В третий – после приступа безудержных рыданий и хохота – ее пришлось схватить и силой усадить в такси. И в материалах к роману, и в действительной жизни все это было подлинным бедствием, равно как ее несмолкаемые задыхающиеся монологи, бесконечные жалобы на утрату былой власти, на окружающий ее ад.
Он снова вернулся к первому посещению. В течение дня ему достаточно наговорили о ее странностях. Все, начиная с его семьи, были уверены, что только Билли виновна в духовной деградации Рауля, в его болезнях и бегстве. Никто не знал, где он теперь. Почему-то думали, будто живет в Сан-Франциско. Считали, что он вернется, только если Билли уедет из Халапы, хотя никогда уже, это они понимали, не станет тем, кем мог бы стать. Англичанка погубила его будущее. По словам родных Рауля, грубость ее по отношению к ним не знала пределов. Много раз они рассказывали ему об одном случае, всегда с дрожью обиды в голосе. Должно быть, это было вскоре после приезда Билли, потому что они с Раулем еще жили в доме его матери.
Как-то их навестил Хулио Норьега, испанский художник, знакомый с ними по Риму, он путешествовал по стране после своей выставки в Мехико. Билли была счастлива принять его – и к тому же радовалась возможности отстранить от разговора мать и кузин Рауля, которые по привычке остались вечером в гостиной. Билли только и говорила об итальянской живописи, в своей отвратительной педантичной манере. Когда Норьега прощался, Рауль пригласил его на следующий день к обеду. И тут Билли воскликнула пронзительным голосом:
– Но, Рауль, ты должен предупредить, что в твоем доме кормят ужасно! Пусть по крайней мере знает…
Рауль пытался истолковать своей матери эти слова самым невинным образом, но, разумеется, не преуспел. Через несколько дней они переехали в ту самую квартиру, где он годы спустя нашел Билли. Она никогда больше не вернулась в дом к родным Рауля, даже не пошла туда с ним в день смерти его отца. Оставшись с сыном одна, она захотела вернуться, но ее не приняли. Родные Рауля считали недопустимым, что она продолжает работать в университете. Нечего ей здесь делать, утверждали они; хватит того, что она разбила жизнь Рауля. Они не верили, будто раньше Билли могла быть лучше, спокойнее, как пытался убедить их Рауль, возможно желая внушить им мысль, что жене трудно приспособиться к новой обстановке. Присутствие этой сумасшедшей в университете недопустимо! – твердили они. Пусть убирается обратно в Англию, посмотрим, будут ли ее соотечественники так снисходительны, как мы в Халапе! Пусть возвращается в Италию, где ее будто бы почитали, как королеву! Пусть отправляется куда ей угодно, только бы оставила нас в покое, и увидите, Рауль сразу вернется!
– Я пошел к ней после приезда в Халапу, – начал он снова. – Когда она открыла мне дверь, я увидел другую женщину. Перемена была разительная. Главное, эта агатово-черная шевелюра. Когда мы с ней расстались, вы помните, у Билли была короткая стрижка под мальчика и соломенно-русые волосы. А теперь прежде всего мне бросилась в глаза эта спутанная иссиня-черная грива, обрамлявшая ее лицо. Пусть даже настоящий цвет ее волос был темным, но не таким же явно искусственным, поддельночерным. Потом мне случалось видеть седую полоску вдоль пробора, подтверждавшую, что она красилась. Бедняжка! Она употребляла отвратительную краску. Мне пришлось постепенно привыкать к ее новому облику, к ее красноватому лицу, оно, как мне показалось, стало гораздо шире, к взгляду, то неестественно блестящему, то пустому, к судорожным жестам и резким движениям. Я понял, что и раньше под холодностью, отличавшей ее в Риме, под тонкой пленкой суровости и требовательности уже бушевало это смятение чувств, так ошеломившее меня теперь. Моя мать и мать Рауля были правы, отказываясь верить, что в иные времена Билли была другой. С тех пор как мы ее знали, с самого начала, все в ней предвещало эту катастрофу. Ее истинная, скрытая от нас, натура могла прорваться наружу где угодно: в Касабланке, Дели, Линдосе или Таорлине, в любом южном углу, куда бы ее ни занесло. У нее были какие-то зачатки расизма, но она даже не отдавала себе в этом отчета. Б Женщина, которую я увидел тем вечером в проеме двери, оказалась настоящей Билли; другая, та, что жила в Риме, I была лишь ее эскизом.
Из вежливости он сказал, что она хорошо выглядит. Похвалил ее прическу. Перевел разговор на темы, которые обсуждались на вечерах в Риме. Рассказал о своем решении обосноваться в Халапе. Он тогда принял предложение прочесть несколько курсов в университете, но думал пробыть там не более двух лет. Рассчитывал найти спокойную обстановку, чтобы осуществить многие отложенные до лучших времен замыслы. Расспросил о ее работе, поинтересовался, продолжает ли она свои исследования Ренессанса в Венеции. Замучил ее библиографическими сведениями. Чем настойчивее старалась она перевести разговор на свои личные дела, на несчастья, постигшие ее после отъезда из Европы, вернее, с момента высадки в Веракрусе, тем решительнее сворачивал он в абстрактную область идей, научных интересов, творчества. Изучила ли она древнюю Мексику? А колониальную?
– Какая удача для тебя! Ты всегда был лишь ее безмолвным слушателем, а тут показал наконец, каков ты есть, ослепил ее своим величием, – вставил Джанни не без яда.
– А Билли, – продолжал он, словно не заметив этой язвительности, – растревоженная, усталая (ему и в голову не приходило, что утомил ее он, ведь для него визит был просто уступкой, светской обязанностью, которая будет выполнена, едва он распрощается), только и делала, что стакан за стаканом пила виски.
Он продолжал рассказывать ей о своем желании объехать Мексику, снова повидать гортда, где не был много лет, узнать новые места, начав с Веракруса, съездить, как только выдастся несколько свободных дней, в Папантлу, в Тахин. Она уже бывала там? И тут Билли, до сих пор лишь едва отвечавшая ему, очертя голову бросилась в узкий промежуток между вопросами:
– Скажу тебе правду, никому еще не удавалось победить меня. Знаешь почему? В самом деле, хочешь знать? Потому что я под особой защитой. – Она прикрыла рот рукой, словно испугавшись своих слов, движение это она повторяла всякий раз, как упоминала о своих покровителях. – Один канадский друг заботится обо мне, старый товарищ университетских лет. Ты не знал его; когда ты появился в Риме, он уже уехал на Восток. Никогда ты его не узнаешь! Он последовал за мной в Италию. Когда он постучался в мою дверь, я уже узнала Рауля. Я сказала, что он пришел слишком поздно, но предложила ему свою дружбу. – Тут он впервые услыхал в ее голосе детскую восторженность, в какую она иногда впадала, когда была очень пьяна и всякий раз, когда описывала непонятную или неоцененную красоту своей души. – Я умоляла его принять мою дружбу, объясняла, что это иная, быть может, самая высокая форма любви. Он был убит, казалось, не мог прийти в себя. Я сознавала жестокость своих слов, но никогда не могла лгать. «Я люблю правду», – прошептала я. Он сжал мою руку и поцеловал. Я почувствовала на ней его слезы. Ты и представить себе не можешь, как печально было это прощание. Годы спустя я узнала, что он пришел к буддизму, стал свами, творящим чудеса. Он живет в заточении, в тибетском монастыре. – Внезапно нежное голубиное воркование Билли прекратилось. Без всякого перехода ее голос зазвучал как зов трубы. Она вскочила, пробежала по гостиной, раскинув руки, словно стремилась к ей одной видимой Горе Совершенства, и закричала: – Тридцать высших священнослужителей, тридцать умов, обладающих сверхъестественной властью, окружают его. Они молятся за меня. Я ничего и никого не боюсь. Когда он пишет мне, то умоляет, чтобы в минуты слабости я постаралась сосредоточиться. Тоща они смогут проникнуть в меня, вести меня, возвысить. Тридцать умов, обладающих огромной властью, преклоняясь перед ним, помогают мне торжествовать над врагами без всяких усилий с моей стороны! Я непобедима! Никогда никому не погубить меня, ни тем, кто сошелся со мной лицом к лицу, ни тем, кто, скрываясь в зловонных болотах, тайно готовит мне гибель.
Она снова села. Ясно было, она повторяла эту речь много раз, но он видел также, что она сама не перестает поражаться сказанному, судя по тому, как внимательно себя слушает! Она устояла! Благодаря помощи, на которую рассчитывает; в этом нет особой заслуги. Но она никогда не перестанет каяться в том, что не попросила своего друга взять под покровительство Рауля и Родриго.
«Бедная женщина, страдания лишили ее рассудка», – подумал он, вспомнив все, что в этот день слышал о ней.
А она уже не могла остановиться. Обвиняла себя в непредусмотрительности, в том, что позволила злым чарам Мадам отнять у нее их обоих. Тут она рассказала, как Рауль поехал в какое-то окрестное селение, не то Ксико, не то Теосело, все равно, за этой зеленоглазой индианкой, чтобы она работала по дому, а она оказалась – теперь это ясно! – злой колдуньей. Она узнала, что муж этой женщины, земледелец из Сан-Рафаэля, по происхождению француз, умер странной смертью, навлекшей на Мадам ужасные подозрения, но это стало известно, когда несчастье уже поселилось в доме Билли; иначе она никогда не разделила бы с ней кровлю, хлеб и соль. Мадам взяла привычку наблюдать за спящим мальчиком; она словно завлекала его в царство смерти, где, наверное, чувствовала себя свободно. Иногда Родриго на своем детском языке рассказывал, как всю ночь летал вместе с Мадам, ему снилось, что у них выросли крылья и они учились летать, как птицы. Однажды утром малыш проснулся очень испуганный, дрожал как лист, не мог произнести ни слова, только показывал на горло; взгляд у него был неподвижный, потусторонний. Она едва не лишилась чувств. Все птицы на кухне (тогда их было много, не один ее добренький Паскуалито, а другие, дикие птицы этой колдуньи, с острыми когтями и клювами) подняли крик, чтобы совсем оглушить и ошеломить ее. С трудом вырвалась она из оцепенения и начала действовать. Вызвала врача, тот велел немедленно перевезти больного в клинику. Мадам не отходила от ребенка, в ту же ночь он умер. Через несколько дней, считая свою миссию выполненной, она исчезла.
Что делать, как спасти Билли? Сказать откровенно, что она сошла с ума, что никакой ее канадский друг не может жить в наши дни в Тибете, что все ее россказни – плод больного воображения? Невозможно; и он продолжал наливать виски, поддакивая и не мешая ее бреду.
Насколько вначале он старался избежать доверительных излияний, настолько теперь ему интересно было слушать ее. Лицо Билли становилось все шире, щеки – краснее, взгляд – неподвижнее. Она то и дело сплетала пальцы на затылке, откидывала голову назад и в неистовом ритме дергала ею. Потом погрузила пальцы в свою гриву, растрепала ее, взметнула вверх и отпустила; волосы тяжело упали на ее лицо, будто стайка воронят села, а она глухим, протяжным голосом рассказывала о своей жизни в Риме и, словно его там в то время не было, все искажала, перевирала, выдумывала. Хотела убедить его – его! – что, когда она встретилась с Раулем, она была широко известной в Европе писательницей. Она отказалась от литературы, только когда узнала, что беременна. Жизнь предъявляла свои требования! Описала, на какие только уловки не пускались поклонники ее творчества, чтобы повидать ее. Ее очерк о сестрах Бронте, ему неизвестный, был прочитан и одобрен самыми взыскательными эстетами. Ее венецианским рассказом зачитывались самые избранные круги Европы. Во времена наивысшей славы поклонники осаждали ее, предлагая литературные премии, но она не дала себя подкупить. Никогда ее перо не будет служить кому бы то ни было. Она открыла манеру повествования, которую равные ей признали началом новой литературы. Она сделала все и все покинула во имя идеала. Настанет день, Рауль поймет ее духовное благородство и вернется к ней. Она сумеет принять и защитить его, она изгонит все неблагородное, что проникло в его душу. Тут она сделала долгую паузу и мелкими глотками осушила еще один стакан виски. Ему совсем не хотелось говорить. Она поднялась, но не так стремительно, как в первый раз, и снова начала злословить об этой яме, в которую попала, рассказывать, как выгнала из дома Рауля, узнав о его отношениях со старухой служанкой, как захлопнула дверь и стояла, прижавшись к ней спиной. Заявила, что сделает то же самое, коща он вернется, что если она и бросила якорь в этих задворках мира, то лишь затем, чтобы преподать ему заслуженный урок. Забыв напрочь все свои недавние заверения, она объявила, что, едва лишь воздаст ему кару, тотчас же уедет из Халапы навсегда. Быть может, в Малагу, где протекло ее детство, ще она ходила в школу, а ее старые родители, позабыв о ней, сотнями поглощали полицейские романы, целыми днями сидя на террасе перед морем и нисколько не заботясь о дочери, которая играла с испанскими ребятишками, стоявшими неизмеримо ниже ее.
Но вот пришел опасный и неизбежный час горьких рыданий. Он встал, взглянул на часы, сказал – и это была правда, – что даже не представлял себе, как уже поздно. Распрощался по возможности естественно, к изумлению своей приятельницы, несомненно убежденной, что действо еще не достигло драматической вершины, и поспешил уйти.
Больше всего в жизни его пугало безумие. Малейшее соприкосновение с ним всегда оживляло страх отроческих лет: вдруг он ляжет спать в здравом уме, а проснется умалишенным. Он боялся встречаться с Билли, предвидел невыносимо однообразные сцены, бесконечные обвинения, готовность к ссорам, откровенное посягательство на его время. Особенно тревожила его похотливость, которая порой заволакивала взгляд Билли. Без всякого сомнения, думал он, погружаясь в туман, спустившийся этим поздним вечером на Халапу, ходить к ней больше не стоит.
Своего решения он не выполнил. Через два или три дня он все же позвонил ей, приглашая поужинать. В течение последующих трех лет он был свидетелем чудовищных сцен. Но сейчас не время, спохватился он, рассказывать все это. Можно подумать, будто он так и не вырвался из своего угла, позабыл, что он в Риме и надо пользоваться всем, чего он столько лет был лишен.
Они встали из-за стола в довольно угнетенном настроении. Каждому, по разным причинам, неприятно было узнать столько подробностей. Они вышли из траттории и медленно, в полном молчании направились к дому.
– Ты хорошо сделал, что бросил писать этот роман, – сказал наконец Джанни. – Может быть, сам того не понимая, ты повиновался чувству такта. Все, что я узнаю о Мексике, убеждает меня, что там, если захотят, могут стереть в порошок самую цельную натуру. И с какой жестокостью! То, что сделали с Билли, не укладывается ни в какие рамки!
Они поднимались по лестнице, испытывая гнетущее чувство вины. Уже дома Эухения спросила мужа как бы мимоходом, всячески стараясь скрыть волнение, случалось ли ему за время их совместной жизни заметить проявления мексиканской жестокости.
– Да, – ответил он сначала кивком, раскурил трубку, сел за письменный стол и принялся приводить в порядок бумаги. – Да, – повторил он вслух, – да.
VI
Вероятно, огорчение Джанни после рассказа о мексиканских перипетиях Билли Апуорд побудило его незадолго до конца каникул снова взять в руки книжечку, которую он лишь поверхностно просмотрел через несколько дней после приезда в Рим; тогда книжечка эта не вызвала большого желания познакомиться с ней ближе, посвятить чтению часть вечера и, может быть, взять обратно иные из упреков, высказанные Билли много лет назад.
Полиграфическое оформление этой тетради было очень удачно. Загадки текста проступали уже на самой обложке: овальная и расплывчатая фотография в тонах сепии изображала первый этаж дворца и его отражение в маслянистой воде канала, а ниже – необязательное, но впечатляющее слово «Венеция». Вверху, более крупным шрифтом, имя автора и название: Билли Апуорд, «Closeness and fugue».[109]109
«Близость и бегство» (англ.).
[Закрыть]
Прочтя рассказ сразу после выхода, он нашел его путаным, полным повторений и несообразностей. Тем не менее вслед за другими членами группы объявил, что тетради «Ориона» опубликовали первое свое великое открытие, что издание этого рассказа красноречиво подтверждает значение затеянного ими дела. Говорили даже о рождении современного классика; и их крайне удивило, что остальной мир не спешит откликнуться на все эти восторги. Читая рассказ заново, он подумал, что тогда его, в сущности, могло обрадовать равнодушие читателей, ведь, несмотря на все его пылкие хвалы, он только с тысячами оговорок принял шум, поднятый в «Орионе» вокруг рассказа, который по контрасту дал ему почувствовать провинциализм и скромные достоинства собственной прозы. Сейчас «Близость и бегство» показались ему гораздо яснее, и не только потому, что за истекшие годы он привык к усложненной манере Билли; он понял, что кажущийся герметизм рассказа был избран совершенно сознательно, дабы создать атмосферу двойственности, необходимую для описанных событий, и тем самым позволить читателю найти наиболее близкое ему истолкование. Тут было что-то и от путевых заметок, и от романа, и от литературного эссе. И из этого слияния, или столкновения, жанров возникала то затихающая, то снова нагнетаемая патетическая взволнованность. Чувствовалось явное влияние Джеймса, Борхеса, «Орландо» Вирджинии Вульф. Не обошлось и без предвидения собственной судьбы.
Трудно было расшифровать замысел рассказа. Что это? Борьба между целостным и распадающимся сознанием? Беготня Алисы, героини рассказа, по Венеции означала и неустанные поиски, и неизменный подспудный страх. Интрига завязывалась в подпочве языка; пытаться изложить ее прямолинейно было бы предательством по отношению к писательнице. И при этом Билли всегда ратовала за простое повествование, за так называемый добротный рассказ. По ее мнению, слово должно подчиняться интриге, даже быть порожденным ею. «Волны» или «Улисс», обычно говорила она, были, кроме всего прочего, порождены множеством событий* которые и легли в основу этих романов. Говорила она также, что обожает рассказывать разные истории, но, не чувствуя в себе дара устной речи, решила стать писательницей.
О чем повествовала «Близость и бегство»? Прежде всего о трещине в прочной стене образования, полученного юной героиней в загородных домах и школах Англии, пополненного в интернате Лозанны, трещине, вызванной открытием или, вернее, предчувствием наслаждений и опасностей, источником которых может стать наше тело; после такого открытия героиня рвет целлофановую оболочку, в которой жила до приезда в Венецию, вот почему рассказ был еще и трактатом о биологическом единстве человека с окружающим миром и его мистическом слиянии с прошлым. Все времена, по сути, являются единым временем. Венеция включает в себя все города и сама включена в них, а молодой датский турист в очках с толстыми стеклами, который с Бедекером в руке созерцает причудливый фасад на улице Скьявонни, подняв воротник пальто, чтобы защитить слабые бронхи от пронзительной сырости, – это и молодой левантинец с миндалевидными глазами и курчавой шевелюрой, что в волнении созерцает сокровища рынка, раскинувшегося рядом с недавно воздвигнутым мостом Риальто, а также раб с жесткой, зеленоватой гривой, захваченный в плен где-нибудь на берегах Балтики, чтобы вбивать первые сваи города, которому суждено стать в грядущем самым красочным, самым своеобразным и живописным городом мира. Каждый из нас – это все люди. Я была, как бы провозглашает героиня – Троилом и Крессидой! Я – Парис и Елена! Я – мой дед и те, кто будет моими внуками! Я – краеугольный камень этих чудес, и я же его купола и колонны! Я – женщина, и конь, и бронза, из которой отлит конь! Все есть во всем! И Венеция, вопреки своей неповторимой индивидуальности, непонятным образом открывает автору, а стало быть, и ее героине эту тайну.
Сюжет можно свести к следующему:
Алиса, которую родители благодаря помощи богатой тетки послали учиться в Швейцарию, вместе с подругами совершает по окончании курса традиционную поездку в Венецию под руководством преподавательницы истории искусства. Программа должна начаться экскурсией в Виченцу. В дороге девушка простудилась, и во время завтрака в отеле мадемуазель Виардо, преподавательница, это заметила. Лучше, посоветовала она, не выходить один день на улицу, чем испортить себе все каникулы. Они отправятся в лодках, возможно, плохо защищенных от непогоды. Она не увидит зданий Палладия на берегах каналов. Жаль! Но лучше пожертвовать малым ради многого.
В глубине души Алиса была довольна. Путешествие утомило ее. Ночью в незнакомом месте она не раз просыпалась. К тому же последние дни вокруг нее было слишком много народу. Она останется в постели, попросит, чтобы еду ей приносили в номер, почитает что-нибудь (Алиса отлично знала, что это будет книга, которую она проглотила в последнюю ночь в Лозанне и засунула на дно чемодана, и никакая другая).
В школе все умеют устраивать на славу. Выбор отеля был удачным. Комната маленькая, скромная, элегантная, стерильно чистая. Забравшись в постель, Алиса не стала читать, а проспала все утро; в полдень ей принесли завтрак и кувшин вина; она поспала еще немного и среди дня решила выйти на площадь. Собиралась она только зайти в лавку, торгующую хрусталем, которую видела из окошка, и заглянуть в церковь, придающую площади величественность. Не долго думая, она оделась, повязала горло платочком, решив все же позаботиться о здоровье, чтобы не проболеть всю поездку, как предсказывала мадемуазель Виардо. Опасаясь, как бы служащие отеля не сообщили о ее бегстве учительнице, она торопливо пересекла холл и вышла на улицу.
В этот час там было безлюдно. После скромной школьной обстановки, в которой протекли последние годы, сказочные здания, окружающие площадь, пальма посреди нее, плети вьюнка с темно-красными цветами, свисающие с террас дворца, отливающего охрой, ошеломили ее. Вызывали восхищение и люди, непринужденностью своих движений, легкостью походки. Когда она смотрела на них, ей казалось, что сама она передвигается словно калека. Она перешла площадь и остановилась под навесом перед витриной, которую увидела из окошка. Это был не хрусталь, как ей почудилось. Прозрачные блестящие вещицы оказались драгоценными камнями в футлярах. Когда-нибудь она выйдет замуж за знаменитого человека, он будет возить ее на вечера и приемы, где она сможет блистать такими же драгоценностями, а может, и лучшими, ведь те, что она почти наверняка унаследует после тетки Энн, славятся своей несравненной красотой. Она повернула голову к порталу соседней церкви, и тут ее вдруг поразило чье-то лицо. То была женщина лет шестидесяти. Нельзя было не обратить внимания на ее стройность, на это выражение жестокости и горя. Она двигалась словно во сне и вместе с тем так величаво и гордо, что ее можно было счесть королевой Венеции, существуй такая на свете. Брови были сдвинуты мрачно и решительно, но даже в этом проступало изящество! Очевидно, она страдала, и так же очевидно, замышляла страшную месть, чтобы расплатиться за свои страдания. Не королева Венеции, а королева Ночи, прошептала Алиса и вспомнила Моцарта. Она пошла за женщиной, пересекла следом площадь, увидела, как та свернула в переулок и направилась к порталу дворца неподелку от отеля, где ее поджидал молодой человек в длинном сером плаще. Взявшись под руку, они прошли через портал. Девушка замерла на противоположном тротуаре и ждала, не осветятся ли окна. Канал, отделявший ее от дворца, был в тот час почти пуст. Вскоре после того, как закрылись двери портала, перед ним остановилась одинокая гондола. Какой-то человек встал в лодке во весь рост; он уже готов был прыгнуть на тротуар, но, видимо, передумал и снова уселся. Гондола поплыла дальше.