Текст книги "Мексиканская повесть, 80-е годы"
Автор книги: Хосе Эмилио Пачеко
Соавторы: Карлос Фуэнтес,Рене Авилес Фабила,Серхио Питоль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
V. Какое бы ни было море глубокое
После драки в школе Джим уверился, что я ему друг. И однажды – это была пятница – он сделал то, чего раньше никогда не делал: пригласил меня домой на полдник. Жалко, что я не мог пригласить его к себе. Мы поднялись на четвертый этаж, он сам открыл дверь. «У меня свой ключ: мама не любит, когда в доме живет прислуга». В квартире пахло духами, кругом чисто, тщательно прибрано. Мебель – шикарная, из «Сеарс Ребук». В прихожей висели фото – хозяйки дома, выполненное в ателье Семо, Джима, когда ему исполнился год (на фоне бухты Золотых ворот в Сан-Франциско), и еще несколько снимков, на которых хозяин дома был снят рядом с президентом на официальных церемониях, торжественных открытиях, в президентском поезде «Трен Оливо», в самолете «Эль Мехикано». На этих снимках «Орленок Революции»[88]88
Так официально называли Мигеля Алемана в правительственной печати, намекая на то, что он из второго поколения, родившегося после Мексиканской революции.
[Закрыть] позировал фотографу вместе с ближайшими сотрудниками – все они были выпускниками университетов; впервые правили страной не политиканы, а образованные специалисты, люди морально абсолютно безупречные – так утверждала пропаганда.
Я и представить не мог, что мать Джима так молода, так изящна, а главное, так прекрасна. Я не знал, что и сказать. Не могу описать свои чувства, когда она протянула мне руку. Мне хотелось стоять и смотреть, смотреть на нее. «Проходите, пожалуйста, в комнату к Джиму. Сейчас кончу готовить полдник». Джим стал показывать мне коллекцию шариковых ручек (они жутко воняли, источали вязкую чернильную жижу; эти ручки – их называли тогда «атомными» – были главным новшеством того года, последнего года, в котором мы пользовались чернилами, перьевыми ручками, промокашками); потом игрушки, купленные ему отцом в Соединенных Штатах: пушку, стрелявшую сразу несколькими ракетами, реактивный истребитель-бомбардировщик, солдатиков с огнеметами, заводные танки, пластмассовые пулеметы (пластмасса тоже только что появилась), электрическую железную дорогу «Лионель»; портативный радиоприемник. «Это я никогда в школу не ношу в Мексике ведь ни у кого таких нет». Это уж точно: мы, дети второй мировой войны, выросли без игрушек. В военные годы все предприятия работали на армию. Даже «Паркер» и «Истербрук», как я прочитал в «Риддерс-дайджест», производили что-то для военных нужд. Но до Джиминых игрушек мне и дела не было. «Послушай, как, ты сказал, маму твою зовут?» – «Мариана. Я так ее называю, а не мамой. А ты свою как?» – «Что ты, я со своей вообще на «вы» разговариваю; и она так же с дедушкой и бабушкой говорит. Нет, ты не смейся, Джим, это вовсе не смешно».
«Садитесь полдничать», – сказала Мариана. Мы уселись за стол. Я сидел напротив Марианы, смотрел на нее. И не знал, как мне поступить: то ли ничего не есть, то ли все проглотить мигом, чтобы ей было приятно. Съесть все – подумает, что я голодный; не есть – решит, что мне не нравится, как она готовит. Пережевывай медленно, не говори с набитым ртом… А о чем мне было говорить? К счастью, Мариана сама нарушила молчание: «Ну как, нравится? Их называют «флайинг саусер» – «летающие тарелочки». Это сандвичи такие, я их вот на этом аппарате поджариваю». – «Просто замечательно, сеньора, ничего вкуснее в жизни не ел». – «Тут хлеб „Бимбо“, ветчина, плавленый сыр, сало, масло, кетчуп, майонез, горчица». Все совсем иначе, чем готовила моя мать, чем привычные маисовый суп со свиной головой, козлятина, поджаренная на углях, маисовые тортильи, шкварки с соусом из зеленого перца чиле. «Еще «летающих тарелочек» хочешь? Это быстро, я с большим удовольствием сготовлю». – «Нет, огромное вам спасибо, сеньора. Они потрясающе вкусные, но прошу вас, не утруждайте себя».
Сама она ни к чему не прикоснулась. И все время говорила, говорила со мной. Джим помалкивал, поедая «тарелочки» одну за другой. Мариана спросила: «А чем занимается твой папа?» Мне стало не по себе, но я ответил, что – у него завод, там делают мыло, туалетное и стиральное. Но моющие средства его вот-вот разорят вконец. «Да? Никогда бы не подумала». Пауза, молчание. «Сколько у тебя братьев?» – «Один. И еще три сестры». – «Вы здешние, из столицы?» – «Нет, только самая маленькая сестренка и я здесь родились, а вообще мы из Гвадалахары. Там на улице Сан-Франсиско у нас был большой дом. Но его уже снесли». – «А в школе тебе нравится?» – «Школа наша ничего – ‘правда, Джим? – только ребята очень приставучие».
«С вашего разрешения, сеньора, я пойду. (Как я мог ей объяснить, что, приди я позже восьми, меня убьют?) Огромнейшее вам спасибо. Все было замечательно, правда. А маму я попрошу, чтобы она купила такой же аппарат – поджаривать „летающие тарелочки». «Такие в Мексике не делают, – подал голос Джим. – Хочешь, я привезу тебе такой – скоро я снова в Соединенные Штаты поеду».
«Приходи как к себе домой. Обязательно приходи». – «Еще раз большое спасибо, сеньора. Спасибо, Джим. До понедельника». Как мне хотелось остаться у них навсегда или хотя бы унести с собой фотографию Марианы – ту, что висела в прихожей! Добираясь до своего дома в Сакатекасе, я шел по Табаско, повернул на Кордову. Фонари на столбах, покрашенных серебрянкой, почти не освещали тротуары. Город погрузился в полумрак, колония Рома казалась полной тайн. Она была как крохотная частичка в бесконечно огромном мироздании, будто специально создана за много лет до моего рождения – подмостки, на которых мне предстоит выступать. Где-то на электрофоне играла пластинка с пуэрто-риканским болеро. До этого музыкой для меня были только национальный гимн, песнопения в церкви на май, детские песенки Кри-Кри[89]89
Псевдоним популярного в те годы в Мексике детского композитора.
[Закрыть] – «Лошадки», «Парад букв», «Негритенок-арбуз», «Мышонок-ковбой», «Хуан Пестаньяс» – и еще словно бы бесконечная, затягивающая, обволакивающая музыка Равеля, которой радиостанция XEQ начинала передачи в пол седьмого утра; мой отец включал приемник, чтобы разбудить меня громом музыкальной заставки к передаче «Для тех, кто рано встает». Но сейчас, слушая другое болеро, ничего общего не имевшее с равелевским, я впервые расслышал его слова: «Какое бы ни было небо высокое, какое бы ни было море глубокое».
Глядя на проспект Альваро Обрегона, я сказал себе: «Я навсегда сохраню в памяти эту минуту, и отныне все станет иным. Когда-нибудь я вспомню сегодняшний день, словно это глубокая древность. Но я никогда не забуду дня, когда влюбился в Мариану». Что же теперь будет дальше? Ничего не будет. Ничего и быть не может. Что же мне делать? Перейти в другую школу, чтобы не видеть Джима, а значит, и Мариану? Или подыскать себе девочку моего возраста? Но в моем возрасте девочек себе не подыскивают. Единственное, что в таком возрасте можно себе позволить, – это любить втайне, молча, как я уже полюбил Мариану. Любить, твердо зная заранее, что рассчитывать не на что, никакой надежды нет и не будет.
VI. Наваждение
«Как ты смеешь приходить так поздно?» – «Мама, я же говорил вам, что пойду в гости к Джиму». – «Да, но никто не разрешал тебе возвращаться домой в это время: уже полдевятого. Извелась вся, думала, тебя убили или Человек с мешком украл. И какой гадостью тебя кормили на этот раз? Представляю, что за родители у твоего дружка. Это тот самый, с которым ты в кино ходишь?» – «Да, и папа у него очень важный человек. Он в правительстве работает». – «В правительстве? И при этом живет в такой развалюхе? А почему ты мне о нем раньше ничего не говорил? Как, ты сказал, его зовут? Неправда, я знаю его жену. Она близкая подруга твоей тетки Елены. Никаких у них нет детей. Настоящая трагедия: такие связи, столько денег, а детей нет. Да тебя за дурачка принимают, Карлитос. Одному богу известно – зачем. Надо поговорить с учителем – может, он внесет во все это ясность». – «Ради бога, умоляю вас, не надо: не говорите ничего Мондрагону. Что мама Джима подумает, если узнает, что мы о ней расспрашиваем? Сеньора была ко мне очень добра». – «Вот как, этого нам не хватало. Что за тайны у тебя? Говори правду: ты точно был дома у этого Джима?»
Мне удалось успокоить мать. И все же она продолжала подозревать что-то. Очень это была грустная неделя. Я снова стал маленьким ребенком, меня заставили гулять на площади Ахуско, в одиночестве играть с моими деревянными каталочками – на площади Ахуско, куда меня привозили, когда я только родился, чтобы греть на солнышке, там я и ходить учился. Дома вокруг площади построили еще при Порфирио Диасе, многие теперь сносили, на их месте возводили новые, ужасающей архитектуры. Посреди площади был фонтан в форме восьмерки, по поверхности воды скользили насекомые. Между парком и моим домом жила донья Сара П. де Мадеро. Когда я издали смотрел на старую даму, о которой писали в учебниках истории – она была в центре событий, происходивших лет сорок назад, – глазам своим не верил. Это была хрупкая, полная достоинства старушка, всегда в трауре по убитому мужу.
Я играл на площади Ахуско, и словно одно «я» во мне твердило: «Как ты можешь любить Мариану, если видел ее только раз и она тебе в матери годится? Это глупость, нелепость – она никогда не сможет ответить на твое чувство».
Но другое «я» – а оно было сильнее – не желало слушать никакие разумные доводы, только повторяло имя Марианы, будто это заклинание приближало меня к ней. Понедельник был особенно ужасным днем. Джим сказал: «Тебя очень Мариана хвалила. Она рада, что мы дружим». А я подумал: «Он насторожился, следил за мной, заметил, как мне Мариана понравилась, – во всяком случае, уловил что-то».
Неделю за неделей расспрашивал я о ней – исподволь, пользуясь любым предлогом, но стараясь не вспугнуть Джима. Судя по всему, сам он совершенно ничего не знал о том, что говорят про его семью. Я поражался: как это – все знали, а он нет. Снова и снова я напрашивался к нему посмотреть игрушки, книжки с рисунками, комиксы. Джим читал по-английски. Мариана покупала ему комиксы в «Санборне».[90]90
Большие универсальные магазины – филиалы фирмы в США.
[Закрыть] Он с пренебрежением относился к нашим комиксам с Пепином, Пакином, Чамакой, Картонесом; лишь немногим счастливчикам удавалось раздобыть аргентинские издания с Бильикеном или чилийские с Пенекой.
Уроков нам задавали много, и потому к Джиму в гости я мог наведываться только по пятницам. Мариана всегда в это время находилась в салоне красоты: вечером ей предстояло куда-то пойти с Сеньором. Возвращалась она к половине девятого или к десяти, мне так ни разу и не удалось ее дождаться. Полдник она оставляла в холодильнике: салат из курицы, нашинкованная свежая капуста, холодное мясо, яблочный пирог. Как-то мы с Джимом листали семейный альбом, из него выпала фотография – Мариана в шесть месяцев, она была снята голенькая на тигровой шкуре. Меня нежностью обдало от мысли, такой очевидной, что до того и в голову не приходила: Мариана тоже когда-то была ребенком, и ей было столько же лет, сколько и мне, со временем она станет как моя мать, потом – старушкой вроде моей бабки. Но в тот момент она была самой прекрасной женщиной на свете, я только о ней и думал. Образ Марианы постоянно преследовал меня, как наваждение. «Какое бы ни было небо высокое, какое бы ни было море глубокое».
VII. Сегодня или никогда
Так продолжалось до тех пор – небо в тот день было затянуто тучами, а мне это очень нравится, хотя другие и не любят, – пока я вдруг не понял, что больше не могу. Шел урок испанского языка – его тогда называли государственным. Мондрагон объяснял нам сослагательные формы плюсквамперфекта: я бы любил, ты бы любил, он бы любил; мы бы любили, вы бы любили, они бы любили. Было одиннадцать часов. Я попросился в туалет. Незаметно выскользнул из школы. Нажал на звонок четвертой квартиры. Один раз, два, три. Наконец Мариана открыла дверь – она стояла на пороге по-утреннему свежая, невозможно прекрасная, без косметики на лице. На ней было шелковое кимоно, в руках – станок для бритья, каким пользовался отец, только крошечный. Увидев меня, она, конечно, забеспокоилась. «Почему ты здесь, Карлос? Что-нибудь с Джимом случилось?» – «Нет-нет, сеньора, у Джима все в порядке, ничего не случилось».
И вот мы уже сидим на диване. Мариана положила ногу на ногу. На мгновение кимоно чуточку распахнулось. Под ним угадывались колени, бедра, грудь, гладкий живот, тайное женское. «Ничего не случилось, – повторил я. – Дело в том… Не знаю, как и сказать, сеньора. Мне так неудобно. Что вы обо мне подумаете?» – «Карлос, я правда ничего не пойму. Почему ты здесь, в такой час – странно это. Ты должен быть в школе, верно?» – «Да, верно, но я больше не могу, не могу. Я сбежал, ушел без разрешения. Если узнают, меня исключат. Никто не знает, что я здесь. Пожалуйста, никому не говорите, что я приходил. И Джиму, умоляю вас, не говорите – особенно ему. Обещайте». – «Хорошо, давай разберемся: почему ты такой взвинченный? Дома что-нибудь случилось? Или в школе? Хочешь чоко-милко?[91]91
Напиток из молока с какао.
[Закрыть] Или кока – колы тебе дать? Минеральной воды? Можешь на меня полностью положиться. Только скажи, чем я могу тебе помочь?» – «Нет, вы не можете мне помочь, сеньора», – «Почему нет, Карлитос?» – «Потому что я пришел сказать, я больше не могу, сеньора; простите, но я должен вам сказать: я в вас влюбился».
Я думал, она засмеется, закричит, что я с ума сошел. Или скажет: «Вон отсюда, я пожалуюсь на тебя родителям, учителю». Такого я боялся; и это было бы так естественно с ее стороны. Но Мариана не возмутилась, не стала надо мной смеяться. Она молчала и грустно на меня глядела. Потом взяла за руку (никогда не забуду, как она взяла меня за руку) и сказала: «Я тебя прекрасно понимаю. Ты даже не представляешь себе, как я тебя понимаю. Но и ты должен меня понять; пойми, что для меня ты такой же мальчик, как и мой сынок, по сравнению с тобой я старуха – мне только что двадцать восемь исполнилось. Так что ни сейчас, ни в будущем у нас с тобой ничего быть не может. Ты меня понимаешь, правда? Я не хочу, чтобы ты страдал. Ты еще столько на свете зла встретишь, бедный ты мой. Отнесись, Карлос, ко всему этому проще, как к чему-то забавному. И когда ты вырастешь, то вспомнишь об этом с улыбкой, а не с горьким осадком в душе. Приходи с Джимом, пусть я для тебя и впредь буду только мамой твоего лучшего друга. Я ведь только этим могу быть для тебя. Обязательно приходи с Джимом и считай, что ничего не произошло, – только так и пройдет infatuation,[92]92
Безрассудная страсть, ослепление, блажь (англ.).
[Закрыть] ох, извини, влюбленность. И тогда все будет хорошо, то, что ты сейчас переживаешь, не причинит тебе боль на всю жизнь».
Мне хотелось заплакать. Но я сдержался и сказал: «Вы правы, сеньора. Я все понимаю. Очень благодарен, что вы так к этому отнеслись. Простите меня. Все равно я должен был вам сказать. Если бы не сказал, я бы умер». – «Мне нечего прощать тебе, Карлос. Мне нравится, что ты такой честный и открытый». – «Пожалуйста, Джиму не говорите». – «Не скажу, не беспокойся».
Я вынул руку из ее рук. Собираясь уходить, встал. Тогда Мариана задержала меня: «Я хочу тебя попросить, прежде чем ты уйдешь: можно я тебя поцелую?» И поцеловала меня. Быстрым поцелуем, не в губы, скорее в уголок рта. Наверное, так же она целовала Джима, провожая в школу. Я вздрогнул, но не поцеловал ее и ничего не сказал. Бегом спустился по лестнице. И не вернулся в школу, а побрел по Инсурхентес. В полном смятении пришел домой. Сказал, что плохо себя чувствую, полежу.
Но перед моим приходом звонил учитель. Встревоженный тем, что я не вернулся в класс, он велел поискать меня в туалете, потом – по всей школе. Но Джим сказал: «Он, должно быть, к моей маме пошел». – «В такой час?» – «Да, Карлитос странный какой-то. Не поймешь, что ему надо. Я думаю, с головой у него не все в порядке. Да и брат у него гангстер получокнутый».
Мондрагон пошел с Джимом к нему домой. Мариана призналась, что я забегал на несколько минут – забрать учебник истории, забытый в прошлую пятницу. Джима эта выдумка прямо взбесила. Он все понял и представил себе по – своему и очень живо и все так и сказал учителю. Мондрагон позвонил отцу на завод, потом к нам домой, рассказал, что я натворил, а Мариана говорила, что это неправда. Ее попытка выгородить меня лишь укрепила в Джиме, Мондрагоне и моих родителях подозрения на мой счет.
VIII. Князь тьмы
«Мне бы никогда и в голову не пришло, что ты такое чудовище. Кто тебе мог подать дурной пример в нашем доме? Скажи честно: Эктор тебя научил такому бесстыдству? Тех, кто детей совращает, убивать следует – мучительной медленной смертью, а потом они должны казниться в аду. Ну, говори же, перестань плакать, как девица. Признайся: брат научил тебя этой гадости?» – «Но, мама, послушайте, ничего дурного я не сделал, мама». – «У тебя еще хватает наглости утверждать, что ты ничего плохого не сделал? Как только у тебя спадет жар, пойдешь исповедаться и покаешься, чтобы господь бог простил тебе твой грех».
Отец – тот меня и не ругал. Только сказал: «Ребенок явно ненормальный. У него что-то с головой не в порядке. Должно быть, это из-за того, что мы уронили его тогда на площади Ахуско, ему всего шесть месяцев было. Покажу его специалисту».
Все мы лицемеры: не желаем видеть себя со стороны и судить так, как мы видим и судим других. Даже я, бывший как не от мира сего, и то знал, что у отца уже много лет вторая семья, там две девочки, их мать – бывшая его секретарша. Вспомнился мне и случай, происшедший в парикмахерской, пока я дожидался своей очереди. Рядом с обычными журналами лежали номера «Веа» и «Водевиля». Парикмахер с клиентом самозабвенно ругали правительство, ни на что не обращая внимания. Воспользовавшись этим, я вложил «Веа» внутрь журнала «Ой», в котором писали о политике, и стал рассматривать фото Тонголеле, Сью Май Кэй, Калантаны – они были почти раздетые: ноги, груди, губы, талия, бедра, сокровенное женское.
Парикмахер, ежедневно бривший отца и подстригавший меня с тех пор, как мне исполнился год, в зеркало увидел, как я переменился в лице. «Не надо смотреть, Карлитос. Это для взрослых. Папе твоему пожалуюсь». Ну и ну, подумал я, если ты еще не вырос, то для тебя женщины не должны существовать вовсе. А если ты их замечаешь, то будет скандал, тебя и ненормальным объявить могут. Разве это справедливо?
В какой момент я впервые понял, что, глядя на женщину, испытываю волнение? Пожалуй, годом раньше, в кинотеатре «Чапультепек», когда увидел обнаженные плечи Дженнифер Джонс в «Трауре под солнцем». Или, вернее, это случилось, когда я однажды посмотрел на ноги Антонии: подоткнув юбку, она тряпкой протирала ярко-желтый крашеный пол. Антония была очень миловидная девушка, ко мне хорошо относилась. Но я говорил ей: «Ты злая – кур душишь». Не переносил я, когда кур убивали… Куда проще покупать их убитыми и ощипанными. Но в таком виде они только-только начали тогда продаваться. Антонии пришлось уйти: Эктор ей проходу не давал.
В школу я не вернулся, из дому меня не выпускали. Повели в церковь Нуэстра-Сеньора-дель-Росарио, туда мы обычно ходили на мессу по воскресеньям, там я впервые причастился, а по пятницам исповедовался в грехах. Мать осталась на скамейке, а я ткнулся на колени в исповедальне. Умирая от смертной тоски, поведал обо всем отцу Феррану.
Тихим, чуть прерывающимся голосом отец Ферран выспрашивал у меня подробности: «А она была раздета? В доме был еще мужчина? Как тебе кажется: перед тем как открыть дверь, она занималась постыдным делом?» Потом пошли другие вопросы: «Ты рукоблудием занимаешься? Тебе все до конца удавалось?» – «Не знаю, падре; а что это такое?» Очень подробно он объяснил, что это такое. Потом, видимо, спохватился, сообразил: мне не так уж много лет, чтобы я способен был испытывать все до конца, – и принялся долго втолковывать вещи, которые я не мог понять: «Из-за нашего первородного греха дьявол стал князем тьмы, обрел огромную силу в этой земной нашей юдоли, он все время строит козни, расставляет нам ловушки, пытаясь сбить с истинного пути любви нашей к господу, принуждая впадать в грех; а каждый наш новый грех – еще один шип в терновом венце, терзающем чело возлюбленного нашего Иисуса Христа».
Я сказал: «Да, падре». Но никак не мог себе представить дьявола, занятого исключительно и лично мною, дабы заставить меня впасть в искушение. Еще труднее было вообразить Христа, который страдает оттого, что я влюбился в Мариану. Я попросил отца Феррана, как положено, отпустить мне мой грех. Но ни о чем не сожалел, не чувствовал себя виноватым, ведь любить – не грех, любовь – благо, а единственная бесовщина – это ненависть. Прочитанная мне отцом Ферраном проповедь произвела на меня гораздо меньшее впечатление, чем данные им ненароком практические руководства. Домой я шел с желанием попробовать, что же это такое, прочувствовать все до конца. Но так и не решился, прочитав двадцать раз «Отче наш» и пятьдесят – «Аве Марию». На следующий день я снова покаялся. А после обеда меня повели в психиатрическую клинику; стены там были ослепительно белые, мебель сверкала никелем.