355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Эмилио Пачеко » Мексиканская повесть, 80-е годы » Текст книги (страница 2)
Мексиканская повесть, 80-е годы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:48

Текст книги "Мексиканская повесть, 80-е годы"


Автор книги: Хосе Эмилио Пачеко


Соавторы: Карлос Фуэнтес,Рене Авилес Фабила,Серхио Питоль
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

– Отец говорит, что твоя родительница была первейшая красотка, – захлебывался от смеха мой школьный товарищ.

– Дедушка, а какая была моя мама?

– Красивая, Плутарко. Слишком красивая.

– Почему дома нет ни одного ее портрета?

– Чтобы не горевать.

– А я хочу горевать, дедушка.

При этих словах генерал странно взглянул на меня: как мне было не вспомнить его взгляда и его слов той незабываемой ночью, когда меня разбудили громкие голоса в нашем доме, где всегда наступала полнейшая тишина после того, как мой отец, поужинав, садился в свой «линкольн Континенталь», уезжал и возвращался рано утром, часам к шести, чтобы успеть помыться, побриться и уже завтракать в пижаме, словно ночь провел дома, – кого он обманывал? – хотя в газетах на снимках светской хроники его можно было видеть возле одной богатой вдовушки, пятидесятилетней, как и он, но он мог показываться с ней. Я тоже не любил ходить в публичный дом по субботам один, без дружков. И мне тоже хотелось бы завести знакомство с настоящей сеньорой, взрослой женщиной, как любовница моего отца, а не с пай-девочками, с которыми я знакомился на праздниках таких же богатеев, как мы. Где моя Клотильда? – Хочу лелеять ее, оберегать, заставить ее полюбить себя. Какой была Эванхелина? Она мне снилась, в своем белом купальном костюме, в шелковом, фирмы «Янсен».

Мне снилась моя мать, когда меня разбудили голоса, ломавшие наш домашний распорядок, я сел в кровати, быстро натянул носки, чтобы тихо спуститься вниз, да, во сне я слышал, как дедушка шаркал туфлями, но это был не сон, а правда, я один в этом доме знал, что сон – это правда, так я себе говорил, когда крался к залу, откуда слышались голоса; революция не была правдой, она была сном моего дедушки, моя мама не была правдой, она была моим сном, и значит, они действительно были; только мой папа не видел снов и потому знал только ложь.

Ложь, вранье, так кричал дед, когда я замер у входа в зал, притаился за скульптурной копией – в натуральную величину – Ники Самофракийской, которая по замыслу декоратора должна была стать богиней-охранительницей нашего очага, у входа в зал, куда никто никогда не входил, выставочный зал, где не найти ни следа человеческого, ни окурка, ни кофейного пятнышка, где теперь, в полночь, разыгрывалась бурная сцена между дедушкой и отцом, и мой дед, генерал, рявкал так, как, наверное, тогда, когда отдавал солдату приказ: оскопить предателя! сжечь его, расстрелять, сначала прикончим, потом разберемся! настоящий генерал Вырви – хвост, а мой папа, лиценциат, вопил так, как я никогда и не слышал.

Мне подумалось, что деду, несмотря на всю его ярость, нравилось, что его сын наконец осмелился ему возражать, и он крыл лиценциата, словно пьяного капрала, словно хлыстом расписывал вдоль и поперек физиономию моего папы, мол, сукин ты сын, да еще похуже, а мой папа – генерала: ты старый мозгляк, а дед: мол, сам ты мозгляк, один на всю семью выродок, дали ему в руки солидное состояние, честно нажитое, только управляй да пользуйся помощью лучших юристов и счетоводов, и делать-то было нечего, знай подписывай бумажонки, считай доходы, столько-то в банк сунуть, столько-то опять в дело пустить, как это ничего не осталось? Скажи спасибо, старый болван, скажи спасибо, что я хоть в тюрьму не сяду, я ничего не подписывал, меня обошли, я позволял юристам и бухгалтерам ставить подписи за меня, по крайней мере могу сказать, что все делалось за моей спиной, но я тоже в ответе за крах, я тоже стал жертвой подлога, равно как и все акционеры; ах ты, мерзавец, я доверил тебе огромное состояние, без всяких долгов, земля – вот единственно надежное богатство, а деньги – рвань бумажная, если у тебя земли нет, сумасброд, балбес, кто велел тебе создавать дутый концерн с мнимыми капиталовложениями, продавать на сто миллионов песо фальшивых, ничем не обеспеченных акций и еще думать, что чем больше кредит, тем вернее и надежнее предприятие, идиот; не торопитесь, генерал, говорю вам: обвинят юристов и счетоводов, я тоже обманут, на том и буду стоять, ну и стой, мать твою, на чем хочешь, а землю-то продавать нам придется, угодья в Синалоа, все плантации томатов; хитоматов, хитоматов,[19]19
  Сорт крупных очень красных помидоров.


[Закрыть]
захихикал, потом засмеялся мой папа, никогда я не слышал, чтобы он так хохотал, мол, ну и чудак вы, мой генерал, томаты! Или вы воображаете, что на доходы от ваших токштов мы построили вот этот дом, и купили машины, и ведем шикарную жизнь? Или вы думаете, что я мелкая рыночная торговка? Как вам кажется, что может лучше вызревать в Синалоа, томаты или мак? Да, поля красные, и кто будет разбираться, томаты там или что-то еще, чего это вы сразу примолкли? хотите знать правду? Если покрыть долги продажей земель, все пойдет прахом; вот и сожги свои посадки, мозгляк, сгреби прах и скажи, мол, всё сгнило на корню, чего еще ждать? А вы думаете, мне позволят такое сделать? не прикидывайтесь простаком, старый плут, ведь гринго, которые скупают и сбывают мою продукцию, мои компаньоны из Калифорнии, где налажена продажа героина, вы думаете, будут сидеть сложа руки? А то нет, лучше скажи, где я возьму сто миллионов песо, чтобы расплатиться с акционерами, если за дом и машины не выручить больше десяти миллионов, а на счете в Швейцарии ровно столько же, дурень ты дурень, ничего ты не выжмешь из своих наркотиков, облапошили тебя твои янки.

Тут генерал замолчал, а лиценциат хрипло охнул.

– Когда ты женился на девке, ты только себя самого онозорил, – сказал в заключение дед. – А теперь ты опозорил меня.

Этого я не хотел слышать, только бы они замолчали, молил я, съежившись под крыльями Ники, этого еще не хватало, точно сцена из плохого мексиканского фильма или дурацкого телесериала: спрятавшись за портьеру, я слушаю, как взрослые режут друг другу правду-матку, классическая сцена с участием Либертад Ламарке и Артуро де Кордовы,[20]20
  Ламарке, Либертад – аргентинская киноактриса. Де Кордова, Артуро – мексиканский киноактер.


[Закрыть]
тут дед военным шагом направился из зала, я рванулся к нему, взял под руку, мой папа уставился на нас в изумлении, сказал дедушке:

– Значит, у вас все-таки есть деньги?

Генерал Вергара посмотрел на меня и нежно погладил свой пояс из змеиной кожи, битком набитый золотыми монетами.

– Ясное дело. Пойдем.

И мы пошли, я в обнимку со стариком, а мой папа кричал из зала нам вслед:

– Никому не удастся меня на колени поставить!

Генерал мимоходом пнул в вестибюле огромную хрустальную вазу, она упала и разбилась вдребезги. Оставив за собой озерцо блестящих осколков, мы влезли в красный «тандерберд», я, как был, в пижаме и носках, генерал, весьма почтенно выглядевший в светлом габардиновом костюме, коричневом галстуке с булавкой-жемчужиной, ласково поглаживал пояс, набитый золотом; вот теперь да, действительно было здорово мчаться по окружной автостраде в час ночи, когда нет никакого транспорта, никаких пейзажей, свободная дорога в вечность, и, сказал я деду, держитесь крепче, мой генерал, копыта загремят на сто двадцать в час, я оседлал самых резвых коней; мой дед рассмеялся, поехали к тем, кому вы рассказываете свои истории, поедем к тем, кто вас слушает, будем расшвыривать золото, сделаем еще один большой круг, дедушка, правильно, парень, с самого начала, еще разок.

На площади Гарибальди мы были в четверть второго. С начала так с начала, парень, возьмем с собой группу марьячи[21]21
  Ансамбль бродячих музыкантов.


[Закрыть]
на целую ночь, неважно – сколько запросят, лишь бы умели играть «Валентину» и «Путь на Гуанахуато», ну – ка, ребята, настраивайте гитары, дед завыл, как койот: «Валентина, Валентина, я хотел тебе сказать», пошли все вместе в кабаре «Тенампа», разопьем пару бутылок текилы, вот так я завтракаю, ребята, посмотрим, кто больше выдует, вот так я поддал себе жару перед боем в Селайе, когда мы, вильисты, двинули конницу на Обрегона, «лишь одну тебя люблю я, и зачем меня терзать», и видели мы перед собой только равнину огромную, а вдали – артиллерия и недвижные вражьи конники, а вот и узорчатые подносы с банками пива, и пустились мы во всю прыть, уверенные в победе, неслись вперед, как дикие тигры, а марьячи глядели на нас стеклянными глазами, будто ни деда, ни меня вовсе не было, и тогда из невидимых нор на равнине вдруг высунулось вверх до тысячи штыков, ребята, в этих дырах укрылись индейцы – яки, верные Обрегону, ох, глядите, не пролейте пиво, они с удивлением смотрели на нас: старый болтун и парень в пижаме, что это значит? А то, что штыки снизу вонзились в наших коней, крепкие руки распороли им брюха, и на самих яки, на их серьги в ушах, на головные платки лилась кровь, сыпалась требуха лошадиная, повторить, ясное дело, ночь только начинается, мы оторопели от ужаса, да и как нам было не оторопеть, если никто из наших не ожидал, что генерал Обрегон горазд на такую страшную выдумку, тогда-то я и зауважал его, слово даю, до которого часа петь – то мы будем? вы ведь нас наняли петь, сеньор? они смотрели на нас, думали, ничего-то у нас нет, отступаем, отстреливаемся из пушек, но мы уже были побеждены военной хитростью, поле под Селайей заливалось кровью подыхающих лошадей, застилалось пороховым дымом, дымом сигарет «Деликадос», один из марьячи от скуки насыпал соли и выжал лимон в сжатый кулак моего деда, а мы лимонкой руку оторвали у генерала Обрегона, вот какие были дела, я там же себе сказал, такого не одолеешь, нанятый музыкант только пожал плечами, потер солью мундштук трубы и начал наигрывать на ней, издавая заунывные звуки, Вилья – сила необузданная, ненаправленная, Обрегон – сила умная, это бестия покрепче, я было хотел броситься на поле боя и, как пес, нюхом отыскать там оторванную руку Обрегона, отдать ее ему и сказать: мой генерал, вы – крепкая бестия, вот вам ваша рука, и не серчайте, ох, мать честная, а дальше вы знаете, что случилось, нет? Никто не знает? И не хотите узнать? А вот что: генерал Обрегон швырнул в воздух золотую монету, вот так, и оторванная рука сама прыгнула вверх с земли, залитый кровью кулак разжался и схватил на лету монету, вот так, я тебя и поймал, марьячник, теперь тебе интереснее слушать мои истории? Я тебя поймал, равно как всех нас поймал в свои сети Обрегон и отыгрался за свою руку в Селайе, «если завтра помирать мне – лишь бы сразу помереть», я хочу, чтобы меня любили, ребята, вот и все, хочу, чтобы вы мне были верны, хотя бы только одну эту ночь, вот и все.

В два часа мы уже оказались в «Ацтекском клубе», размалеванном серебряной краской; там – несравненная Рикки Рола, королева «ча-ча-ча», «куба либре»[22]22
  Название коктейля: виски с кока-колой.


[Закрыть]
для всех, эти ребята – мои друзья, как так «им здесь не место», паршивый официантишка, паразит, наглая морда, грязный подчищала, заткни рот, или я его тебе сам заткну, как так «мой внук раздетый, в пижаме», если это его единственный костюм, если он только по ночам и живет, если он день-деньской с твоей матерью спит, а теперь отдохнуть ему хочется; как так «здешние музыканты будут протестовать», если мои марьячи тоже из музыкального профсоюза, садитесь, ребята, это вам приказывает генерал Вергара, что говоришь, паскуда метрдотель? Что к вашим услугам, мой генерал, так вот, знай свое место, плюгавец, пойди и утрись, мотай в клозет; желтые потоки света, розовые, голубые, неувядаемая Лилия, королева сентиментального болеро, откинула ножкой подол блестящего платья, глядите, мой генерал, выпятила груди, бьет их коленками, как футбольный мяч, такая сама голы забивает, а живот у нее как арена для боя быков, здорово ее разукрасили перед выходом, мой генерал, поглядите-ка на ее ресницы, равно как черные жалюзи, на продажу рисуешься? да не ври, почем твои траурные глазки, толстуха? кривляка, для кого ей петь эти слезливые песни, ребята? ну-ка, в атаку, мои орлы, ишь, лицемерка проклятая, насмехаешься надо мной, подавай мне мужскую песню, влезайте, орлы, на эстраду, под зад неувядаемую Лилию, на мыло толстуху, ох, какой визг, уважайте артистов! иди-ка ополоснись род душем, уморилась ведь, отмой свою клоунскую физиономию, не ори, для твоей же пользы, в атаку, мое войско, запевайте, мой генерал, нашу «Мексику 16 февраля», «бросил на нас своих гринго Вильсон,[23]23
  В апреле 1914 г. президент США Вудро Вильсон предпринял интервенцию в Мексику.


[Закрыть]
тысяч десять плыли сюда по морю, давай-ка гитару, подавим наш стон, давай-ка трубу, возвестим всем о горе», танки, пушки и даже аэропланы, они искали Вилью, хотели покончить с ним, слезай со сцены, старикашка, гоните отсюда паршивых марьячников, и этого сопляка в пижаме долой, здесь играют музыканты только из профсоюза, вот эти напомаженные педики с галстуком-бабочкой в лоснящихся заутюженных смокингах? я тебе, старый хрыч, сейчас кое-что наутюжу, ах, так? врежьте ему, мои парни, меня оскорбили, это им не пройдет, клянусь Святой Девой, – нет, не пройдет; оскопите их, дедушка, и сию же минуту; ногой – в барабан, гитарой – по ударнику, потроши пианино, как лошадей в Селайе; эй, берегись, дед, саксофониста; дай ему в пузо, ткни, Плутарко, заморыша лбом в барабан, не робей, мои тигры, хочу видеть кровь этих наглых подонков на площадке для танцев, вон тарелочник в парике, Плутарко, сдери с него паричок, вот так, голова как яичко, сунь его в воду, чтоб он не совался ко мне, ногой его в зад, Плутарко, и скорее всем к выходу, плюгавец метрдотель уже вызвал сизых, прихватите-ка арфу, ребята; ни одна клавиша целой там не осталась, мой генерал, возьмите реснички этой певуньи, а я им оставлю горсть золотых за разгром.

Ровнехонько три утра, теперь мы в заведении у Бандиды, где меня хорошо все знали, сама хозяйка нас радостно встретила: какая у тебя прелестная пижама, Плутарко, и ей очень лестно, что пожаловал сам знаменитый генерал Вырвихвост, и какая прекрасная мысль приехать вместе с марьячи, и пусть нам сыграют «Семь лиг», она сама, хозяйка, споет эту песню, потому как это ее сочинение, «Семь лиг» – так звали любимую лошадь Вильи, угощайтесь-ка ромом, а вот мои девочки, все только что из Гуадалахары, все очень молоденькие, вы, мой генерал, будете, может, вторым за всю ихнюю жизнь, который их тронет, а если желаете, я вам предложу совсем свеженькую, как говорится; какой же ты умник, Плутарко, вот так, на коленочки к генералу, Худита, ну, не ленись, ой, донья Чела, он сейчас свалится, даже мой дедушка не такой дряхлый, слушай, дрянная девчонка, это мой дед, и относись к нему с уважением, не надо меня защищать, Плутарко, сейчас эта ночная бабочка увидит, что Висенте Вергаре еще рано на свалку, я еще сам завалю кого хочешь, пойдем Худисита, ну-ка, где твоя койка, увидишь, что такое мужчина, я бы хотела увидеть монетку, вот, посмотри, держи ее, ой, донья Чела, он мне дал золотую монету, значит, старик прикатил к нам с мошной, «когда лошадь Вильи свисток паровоза слыхала, она останавливалась и ржала»; выбирайте, ребята, сказал мой дедушка музыкантам, помните, что вы – мое войско, мои орлы, не стесняйтесь.

Я остался ждать в зале, слушал пластинки. Дед и марьячи увели всех девчонок. Я выпил целую бочку и считал минуты. Когда перевалило за полчаса, меня стало одолевать беспокойство. Я поднялся по лестнице на второй этаж и спросил, где работает Худисита. Горничная подвела меня к двери. Я постучал, открыла Худисита, очень маленькая без каблуков, раздетая. Генерал сидел на краю кровати, без брюк, в носках, державшихся на красных подвязках. Он взглянул на меня глазами, полными слез, которые иногда против воли ползли по его лицу, как по стволу старого кактуса. Взглянул на меня с печалью.

– Не смог, Плутарко, не смог.

Я схватил Худиситу за голову, вывернул ей руку, девчонка припала к моему плечу, визжала, не виновата, я сделала все, что он требовал, работала на совесть, я его не обворовала, пусть на меня так не смотрит, я верну золотой, если хочет, только пусть не смотрит на меня с укором, пожалуйста, отпусти меня, мне очень больно.

Я еще сжимал ее руку, еще держал за курчавые волосы, когда увидел в зеркале ее лицо дикой кошки, с крепко сомкнутыми глазками, с острыми скулами, с губами, покрытыми слоем серебристой помады, мелкие, но острые зубы, потную спину.

– Такой же была моя мама, дедушка? Такая же тварь? Вы это хотели сказать?

Я отпустил Худиситу. Она выбежала, прикрывая грудь полотенцем. Я сел рядом с дедом. Он не ответил. Я помог ему одеться. Он пробормотал:

– Может быть, Плутарко, может быть.

– Наставляла папе рога?

– Ходил как олень, а потом его бросила.

– Почему же?

– Не нуждалась, как эта.

– Значит, делала так ради удовольствия. Что ж тут плохого?

– Плоха неблагодарность.

– Наверное, отец был не по ней.

– Тогда шла бы в кино, а не в мой дом.

– Выходит, мы оказали ей большую милость? Лучше бы папа был мил ей в постели.

– Знаю только то, что она опозорила твоего папу.

– По необходимости, дед.

– Как тут не вспомнить мою Клотильду.

– Говорю вам, она это сделала по необходимости, равно как вот эта девка.

– Я тоже не смог угодить ей, парень. Наверное, не хватает практики.

– Дайте-ка, я научу вас, дайте освежу вашу память.

Теперь, когда мне уже за тридцать, мне живо припоминается та ночь, которую я, девятнадцатилетний, воспринят как ночь своего освобождения. Так я чувствовал, когда подчинял Худиситу своему желанию; в спальне, где играли марьячи, вдребезги пьяные, я мчался во весь опор на лошади Панчо Вильи во времена Ирапуато,[24]24
  Войска под командованием Обрегона вынудили под Ирапуато отступить Северную дивизию Ф. Вильи.


[Закрыть]
все пело, все было еще впереди, мой дед сидел в кресле, молчаливый и грустный, словно бы видел, как возрождается жизнь, которая уже не была его жизнью и не могла быть ею; Худисита, пунцовая от стыда, никогда еще не случалось ей вот так, под музыку, оробевшая и растерянная, старалась выказывать пылкость, фальшивую, я понимал, ибо для ее тела ночь была мертвой, и только я побеждал, победа была только моей, и более ничьей, поэтому я знать ничего не хотел, это было не просто обычным физическим актом, тем, что имел в виду генерал, может быть, поэтому печаль моего деда была так глубока, и поэтому такой глубокой стала, на всю жизнь, моя скорбь по свободе, хотя тогда мне казалось, что я ее завоевал.

Около шести утра мы подъехали к Французскому кладбищу. Дедушка отдал еще один золотой из своего змеиного пояса сторожу, застывшему от холода, и тот нас впустил внутрь. Дед захотел посвятить серенаду донье Клотильде в ее гробнице, и марьячи спели «Путь на Гуанахуато» под аккомпанемент арфы, прихваченной из кабаре, «жизнь ничего не стоит, не стоит жизнь ничего». Генерал им подпевал, это была его любимая песня, она несла с собой столько воспоминаний юности, «путь на Гуанахуато, весь народ наш прошел его».

Мы расплатились с ансамблем марьячи, условились скоро опять увидеться, друзья до гроба, и отправились домой. Хотя в этот час движения на улицах почти не было, мне не хотелось гнать. Мы оба, дедушка и я, возвращались в свой дом на этом нерукотворном кладбище, которое возвышается на юге города Мехико и называется Педрегаль. Немой свидетель никем не виданных катаклизмов, черный грунт над умершими вулканами, прикрывающий вторую Помпею. Тысячи лет назад лава окутала ночь раскаленными испарениями, никто не знает, кому там пришлось погибнуть, кому – спастись. Кое-кто, в том числе я, полагает, что вообще не следовало нарушать это великолепное безмолвие, которое было словно календарем сотворения мира. Много раз, в детстве, когда мы еще жили в Колонии Рома[25]25
  Колониями в Мехико называются старые районы города.


[Закрыть]
и была жива моя мама, меня возили туда, и я смотрел на пирамиду Копилько, где камень венчает камень. Помню, все мы вдруг умолкали при виде этого мертвого пейзажа, властелина собственных сумерек, никогда не рассеивавшихся яркими (в ту пору) утренними зорями нашей долины, вы помните, дедушка? Это мое первое детское впечатление. Мы каждый день отправлялись за город, потому что тогда загородные места были совсем близко от центра. Я всегда ехал туда на коленях одной служанки – няни моей, наверное? Ее звали Мануэлита.

Теперь, возвращаясь в наш дом на Педрегале с захмелевшим и взгрустнувшим дедом, я вспоминал, как строились здания Университетского городка и как был разукрашен вулканический холм; Педрегаль напялил стеклянные очки, облачился в тогу из цемента, намазал губы синтетическими красками, инкрустировал щеки мозаикой и накрыл черноту грунта тенью еще более темного дыма. Тишина разорвалась. По другую сторону обширной автостоянки, около Университета, были разбиты Сады Педрегаля. Определился стиль, объединяющий строения и ландшафт нового жилого района. Стены – высокие, белые, синие, красные, желтые. Сочные краски мексиканских праздников, дедушка, и традиционные формы испанских крепостей, вы меня слышите? Холм покрылся драматическими, голыми растениями, украшенными лишь редкими броскими цветами. Двери наглухо заперты, дома словно в поясах целомудрия, а цветы широко раскрыты, как окровавленный рот, как рот потаскушки Худиситы, которую вы уже не смогли взять, а я взял, только зачем, дед.

Мы едем вдоль Садов Педрегаля, мимо спрятавшихся за стенками коттеджей, почти одинаковых – японский домик, скрещенный с Баухаузом, – современных, одноэтажных, с низкими крышами, широкими окнами, бассейнами, садиками на камнях. Помните, дедушка? Все эти участки были обнесены сплошной стеной, и попасть туда можно было только через несколько решетчатых ворот, охранявшихся сторожами. Жалкая попытка сохранять урбанистскую девственность в такой столице, как наша, проснитесь же, дедушка, посмотрите на предрассветный Мехико, на этот город, добровольно заболевший раком, жадно глотающий земли вокруг себя, утративший всякое чувство стиля, город, где не видят разницы между демократией и собственническими устремлениями, между равенством и вульгарным панибратством; смотрите на него, дед, таким мы видим его этой ночью, возвращаясь от музыкантов-марьячи и шлюх, смотрите на него сейчас, коща вы уже умерли, а мне перевалило за тридцать, на город, стиснутый широченными поясами нищеты, где легионы безработных, беглецы из деревни, миллионы детей, зачатых, дед, среди стонов и вздохов; наш город, дед, не потерпит никаких оазисов исключительности. Огораживать такое место, как Сады Педрегаля, было все равно что холить ногти, но давать телу гнить заживо. Пали решетки, ушли сторожа, прихоть новых строителей навсегда отменила карантин нашего элегантного лепрозория, а лицо моего деда стало серым, подобно бетону автострады. Он уснул, и, когда мы добрались домой, я понес его на руках, как ребенка. Такой легкий, иссохший, кожа, прилипшая к костям, и странное выражение лица: полное отрешение от жизни, хотя жизнь до отказа набила его голову воспоминаниями. Я положил деда на кровать, а мой папа ждал меня у порога.

Мой отец, лиценциат, кивнул мне, чтобы я следовал за ним по мраморным залам в библиотеку. Он открыл кабинет, блиставший хрусталем, зеркалами, бутылками. Предложил мне коньяку, но я молча покачал головой. Я просил не спрашивать меня, где мы были, что делали, ибо мне пришлось бы рассказывать ему о том, чего он все равно бы не понял, а это, как я уже говорил, всегда меня очень мучило. Я отверг коньяк, словно бы отверг все его расспросы. Это была ночь моей свободы, и мне не хотелось губить ее, подвергаясь допросу отца. Мне позволяли жить на всем готовеньком, не так ли? тогда зачем всякий раз надо допытываться, как я понимаю любовь, силу, свободу.

– В чем ты меня упрекаешь, Плутарко?

– В том, что ты меня от всего отстранил, даже от горя.

Я тут же пожалел о своих словах. Мой папа застыл на месте, а затем направился к окну, выходившему во внутренний дворик с зеркалами и мраморным фонтаном в центре. Мелодраматическим жестом он раздвинул гардийы как раз в тот миг, когда Никомедес открыл кран и, словно это было заранее отрепетировано, из фонтана вырвалась водяная струя. Мне стало противно: фокусы, заимствованные из кино. Все, что он делал, было заимствовано из кино. Все, что он делал, было заимствованным и наигранным. И как не походило на простосердечие и горячность деда, никогда не смирявшего свои порывы. Отец многие годы терся среди миллионеров-гринго и маркизов с фальшивыми титулами. Его собственным свидетельством о благородном происхождении были газетные фотоиллюстрации к сообщениям о балах и приемах: усики, подстриженные на английский манер, волосы с проседью, элегантный серый костюм, броский платочек, расцветающий на груди, как цветок на голых ветвях Педрегаля. Примером для подражания, как и многим другим мексиканским богачам его поколения, служил ему герцог Виндзорский, чей широкий галстук всегда привлекал внимание, но чья супруга, миссис Симпсон, всегда оставалась в тени. Бедняги, они якшались то с каким-нибудь вульгарным техасцем, приехавшим покупать отель в Акапулько, то носились с испанским торговцем сардинами, который скупал аристократов для Франко, или с прочими в том же роде. Мой папа был очень занятым человеком.

Он отошел от окна и сказал, что меня, конечно, не убедят его аргументы, но моя мать никогда не занималась мною, ее закружила светская жизнь, то было время, когда из Европы прибывали беженцы, румынский король Кароль с мадам Лупеску, слугами и собачками, и впервые город Мехико взволновался, почувствовал себя космополитической столицей, а не мятежной индейской деревушкой. Как могла не потерять головы Эванхелина, прелестная провинциалочка, у которой во рту сверкал золотой зуб, коща они познакомились, одна из тех ослепительных девушек с побережья Синалоа, что быстро становятся женщинами, высокие, белокожие, с бархатными глазами и роскошными черными косами, в теле своем сливающие воедино и день и ночь, Плутарко, день и ночь пылают в их теле, от них не уйти, не уйти, Плутарко.

Он поехал на карнавал в Масатлан с друзьями, как и он, молодыми юристами, а она стала там королевой. Ее везли по набережной Олас-Альтас в открытой машине, осыпанной гладиолусами, оркестры играли «Вот родилась моя молодая любовь», она из всех предпочла его, она его выбрала – делить радость с ним, жизнь с ним, он не вынуждал ее, не обещал ничего, как генерал бабушке Клотильде, которой пришлось отдаться под покровительство сильного и храброго мужчины. С Эванхелиной было иначе. Эванхелина сама поцеловала его первый раз ночью, на берегу, и сказала: ты мне нравишься, ты – самый нежный, у тебя ласковые руки. Я был очень нежный, это правда, Плутарко, мне хотелось любить. Море было таким же юным, как она, они оба только что родились, Эванхелина – твоя мать – и море, они никому ничего не были должны, никому ничем не обязаны, как твоя бабушка Клотильда. Мне не надо было заставлять любить меня, не надо было учить любви, как твоему деду. Генерал не мог об этом не знать, и его мучило, Плутарко, что моя мама Клотильда перед ним унижается, он жил по пословице: никогда не теряй, а если теряешь, то отбирай; моя мама была частью его военной добычи, хотя она старалась не думать об этом, она его не любила, но ей удалось его полюбить; Эванхелина же сама выбрала меня, я хотел любить, дед хотел, чтобы любили его, и потому решил: Эванхелина должна разлюбить меня; должно было случиться обратное тому, что случилось с ним, понимаешь? Он без конца сравнивал Эванхелину со своей святой Клотильдой, и всегда-то моя Клотильда-упокойница сделала бы лучше, моя Клотильда, в бозе почившая, лучше умела вести хозяйство, моя Клотильда была тихая, никогда голос не повышала, скромная была моя Клотильда, никогда не давала фотографировать себя с голыми ногами и тому подобное, а когда родился ты, Плутарко, он того пуще разошелся, мол, моя Клотильда была настоящей мексиканской матерью, она умела растить ребенка.

– Почему не кормишь грудью Плутарко? Боишься – разжиреешь? А для кого ты грудь бережешь? Мужчинам показывать? Кончился карнавал, сеньорита, пора стать достойной сеньорой.

Да, моему отцу удалось заставить меня возненавидеть даже память о моей маме Клотильде, и не мог он не злиться на Эванхелину, и не могла твоя мама видеть его, сначала стала запираться в своей комнате, а потом и вовсе сбегать из дому: ходила по зубным врачам, искала развлечений, знакомств с мужчинами, она была так наивна, моя Эванхелина: мол, брось отца, Агустин, давай жить одни, давай любить друг друга, как вначале, и генерал не будет тыкать тебе в нос своей старухой, а он мне: только потрафь ей один раз, она сядет тебе на шею, но в глубине души он желал, чтобы она меня разлюбила, чтобы и я был вынужден заставлять ее любить себя, как он в свое время Клотильду; чтобы ничем я не превосходил его, чтобы ни у кого не было свободы, если ее нет у него. Раз ему пришлось добиваться чего-то, пусть и мне ничто не достанется даром, и тебе тоже, так он смотрит на жизнь, по-своему; мы живем на всем готовеньком, как он выражается, но ведь другой революции не будет, чтобы так, сразу, взять любую женщину и стать храбрым мужчиной, нет, теперь надо пробовать силы на других поприщах, почему он мог получить все, а мы не можем? Он – наш незыблемый дон Порфирио, понятно? Но мы еще покажем ему, что в нем не нуждаемся, что можем жить без его воспоминаний, его наследства, его сентиментального тиранства. Ему нравится, чтобы его любили; генерал Висенте Вергара – наш родитель, мы обязаны любить его, но и соперничать с ним, и, кто знает, может быть, добьемся того, чего он добился, хотя теперь все гораздо труднее.

А уж мне и тебе, Плутарко, ни битв уже не выигрывать, ни баб взнуздывать, ни солдат кастрировать, запомни мои слова. Вот какой страшный вызов бросает твой дед, пойми это, или он тебя подомнет, как подмял меня, он нам в лицо смеется: ну-ка, посмотрим, сумеете ли вы сделать то, что и сделал, теперь, когда такое уже нельзя сделать, ну, а сумеете ли унаследовать, кроме моих денег, что-нибудь потяжелее.

– Мое безнаказанное насилие.

Эванхелина была так простодушна, так беззащитна, и меня страшно раздражало то, что я не мог обвинить ее, а если не мог обвинить, значит, не мог и простить. Такого деду никогда не приходилось переживать. Одно это сознание давало мне ощущение внутреннего превосходства над ним, пусть даже он все еще кормил меня и глумился надо мной; я все-таки сделал нечто большее или нечто другое. Сам еще не пойму. Этого не понимала и твоя мама, которая, наверное, чувствовала себя виноватой во всем, кроме того, в чем я ее обвинял.

– Ее раздражающая наивность.

Мой отец пил всю ночь. Выпил больше, чем мы вместе с дедом. Подошел к американской радиоле, включил. Двелина Ландин пела «Когда серебряные нити начнут прошивать твою молодость», мой папа упал в кресло, как Фернандо Солер в фильме «Бездушная женщина». Мне уже было безразлично – наигранность это или нет.

– Медицинское заключение гласило, что твоя мать умерла, подавившись куском мяса. Вот как просто. Это бывает. На отпевание мы с твоим дедом повязали ей шею очень красивой косынкой.

Одним глотком он допил коньяк, поставил рюмку на полочку и долго рассматривал свои растопыренные пальцы, а Авелина пела, как серебряная луна отражается в синем озере.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю