Текст книги "Мексиканская повесть, 80-е годы"
Автор книги: Хосе Эмилио Пачеко
Соавторы: Карлос Фуэнтес,Рене Авилес Фабила,Серхио Питоль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
– Да, – повторил он, – роман, где сверхъестественное будет иметь решающее значение; где героиня, родом из Европы, может быть немка (ему казалось бестактным давать точные приметы, хотя никто уже не мог обидеться; кроме нескольких человек, помнивших о существовании Билли Апуорд и Рауля Бермудеса, никто и не догадался бы, что речь идет о реальных персонажах; немка – так было бы хорошо; сознание национальных различий – хотя героиня предпочитала называть их культурными – тут очень важно), испытавшая ужас сразу же по приезде в Мексику, в конце концов попадает под власть неведомого. Кто-нибудь в редкие минуты относительного здравомыслия героини мог бы объяснить ее катастрофические провалы трудностями приобщения к другой культуре; на самом же деле, как он хотел доказать, хотя все это были только предположения, за ее чувством национального превосходства таилось нечто более глубокое и сложное – подспудное желание уступить омерзительному злу.
Он сам относился с некоторой настороженностью к своей попытке снова начать работу над романом. Рассказал им о прошлых неудачах. Спрашивал себя, спрашивал их, не придает ли он этой истории непомерно большое значение оттого, что она задевает какие-то тайные струны в собственной душе, подобно этому римскому ресторанчику, перед которым он всегда останавливается, сам не понимая почему, а может быть, он просто в каком-то ослеплении не хочет принять банальность темы, которая требует совсем другого толкования, менее серьезного, и потому-то никак не претворяется у него в литературное произведение. Все возможно! Вот уже десять лет, как он принялся работать над этой повестью, другими словами, вскоре после реальной развязки. Он тогда сделал бесчисленное множество заметок, набросал все главы. Когда он впервые подошел к теме с твердым намерением овладеть ею, воплотить ее, то прежде всего его захватил эзотерический и непонятный характер этой истории. Очевидно, его повесть целиком в русле «магического реализма», о котором в те времена столько говорилось; так, например, он ярко описал, как увидел пронзенную иглой тряпичную куклу на кухне у Билли, когда первый раз пришел к ней в Халапе; после чего рассказал о ее странных отношениях с Мадам, зеленоглазой индейской служанкой, – отношениях, которые завершились встречей и таинственным исчезновением обеих женщин во время состязания поэтов в Папантле. Да, он хотел создать нечто в духе «тропической готики». Но через несколько недель забросил свой план. Его обязательства перед университетом потребовали усиленной работы, необходимо было сдать перевод, за который он легкомысленно взялся, не рассчитав, сколько понадобится на это времени. Потом он женился. Леонора приступила к курсу драматургии на театральном факультете, и он принялся читать комедии эпохи Реставрации и составлять для нее конспекты, ибо предыдущий лектор остановился именно на этом периоде, о котором она не имела ни малейшего понятия. Наконец, повседневная жизнь; в общем, все пошло в ином направлении. Его литературные очерки, еще раз повторил он, пользуются теперь большим успехом; как раз в университетском журнале Триеста он опубликовал последний, посвященный ранним, почти неизвестным мексиканским поэтам-модернистам.
Qh еще мог понять, что Билли посмертно наложила запрет на его желание стать ее биографом, но никак не в силах был объяснить, почему он не только раньше с безропотностью ягненка подчинялся, когда она решительно навязывала свои суждения о том, каким должно быть издательство, что оно должно публиковать, чтб каждый из них должен писать, но даже и потом, вернувшись в Мексику, не сделал ни малейшей попытки напечатать рассказ, который она отвергла. Так велика была власть Билли над ним? (Может быть, именно поэтому он не испытал ни малейшей жалости, когда впоследствии, при встрече в Халапе, она плакалась и кричала, объявляя себя врагом человечества, а вокруг все насмехались и издевались над ней.)
Рассказ, который он так хотел издать в «Орионе»! Он влюбился в свою героиню, пока писал его. По непонятной причине, да он и не спрашивал объяснений, рассказ не был опубликован. («Эта история могла быть написана в Англии, во Франции, в Скандинавских странах, а впрочем, уже и была написана много раз, и, откровенно говоря, гораздо лучше» – таков был приговор.) Когда он писал его, он был уверен, что прощается не только с литературой, но и с жизнью. Весь день, подавленный глубокой печалью, он просидел в шезлонге на палубе «Марбурга», судна, увозящего его в Европу, потом вздремнул и проспал не то несколько часов, не то несколько минут, а когда проснулся, ему как бы явилось лучезарное видение, и он узрел женщину, Элену Себальос, в которой сочетались радость, доброта и вместе с тем сложность, присущие человеческому существу. Женщина гордая, чистая, безупречная, твердо стоящая на ногах, по-видимому, живущая в полной гармонии с миром, вещами и людьми, ее окружающими, но не с сыном, которого она не видела два или три года и который за это время вышел из отрочества.
– Да, всем нам в течение своей жизни случалось быть разными людьми, – сказал он как-то вечером в траттории довольно некстати, ведь все уже давно забыли об этой теме, а когда остальные вопросительно посмотрели на него, ожидая продолжения столь решительного начала, он погрузился в молчание, думая о том, что он-то прожил несколько жизней, что был по крайней мере двумя людьми и теперь превратился в кого-то совсем отличного от больного юноши, который, сидя на палубе грузового судна, прощался с жизнью, что не помешало ему однажды бессонной ночью, почти на рассвете, задумать главных героев и несколько второстепенных персонажей рассказа, наметить некоторые из возможных ходов, в общих чертах набросать семейные обстоятельства своей героини, вообразить себе ее развод, дружбу с каким-то художником, отношения с юношей, ровесником ее сына, за которого она в безумии чуть не вышла замуж, и с сыном, который привез к ней девицу, чью глупость она не могла вынести. Этой ночью ему открылся мир, и все остальное время путешествия он работал с таким чувством, будто ему как последний подарок послана его героиня, эта Элена Себальос, которую он не мог не полюбить. Этот некто на грузовом судне, уверенный, что плывет в Европу умирать, был совсем другим, непохожим на того, кто годы спустя размышлял в Риме о поразительном феномене старения, о смертях, неизбежно завершающих этот процесс, – на человека так же непохожего на юношу, приехавшего сюда двадцать лет назад, как его героиня, Элена Себальос, – на хищную англо-немецкую птицу, вокруг которой вращалась интрига «Состязания поэтов», романа, задуманного позже, в Халапе, под давлением мрачных событий, какие он тогда наблюдал и – возможно, в отместку за безграничную наглость Билли – так карикатурно исказил. Он был убежден, что ему суждено рассказать историю англичанки. Но, словно речь шла о мести отсутствующему врагу, едва он принимался набрасывать основные линии романа, как чувствовал, что оружие его тупеет, терял уверенность в своем стиле, сам портил и затемнял его до такой степени, что никак не мог найти подходящую форму для этой истории, которая не только осталась ненаписанной, но и помешала ему закончить более простой рассказ. В его «Состязании поэтов» героиня всегда действовала в Халапе, за исключением краткого пребывания в Веракрусе и фантастического финала в Папантле. Он не хотел описывать ее жизнь в Риме, ведь вполне возможно, что страх, который она ему тогда внушала, рассеялся не до конца.
Деспотизм ее культурного превосходства, давление на всех окружающих, ее холодность, педантизм, уверенность в победе – все это было бы чужеродным элементом в его романе; зато не раз и не два он описывал находившие на нее приступы безумия: преследование Рауля, тайна, созданная вокруг смерти сына, демонстративное пьянство, вызывавшее у него не только страх, но порой и нервное потрясение. Вспоминая подготовительные работы к «Состязанию поэтов», задуманному, возможно, лишь из желания отомстить героине, он, словно нуждаясь в противовесе, не мог отделаться от тоски по рассказу о матери и сыне, рассказу, начатому на «Марбурге», законченному в Риме, а порожденному очарованием женщины, воплотившей в себе всех женщин, которых он любил. Его заворожили эта Элена Себальос и весь клубок страстей, привязанностей, причуд и привычек, запутавшийся вокруг нее: отношения с художником, другом всей жизни, для которого она устроила прием в Нью-Йорке, празднуя успех его выставки и приезд Педро, сына, чья независимость начала ее пугать. Возможно, из-за этой подсознательной тоски по героине, созданной в юности, рассказ о другой женщине, себе на муку приехавшей в Халапу, окрасился столь мрачными тонами. Возможно также, что метания между двумя совсем разными замыслами тормозили его творческий порыв, и потому-то проходило много дней, даже недель, пока он отыскивал заброшенные черновики, повествующие о напастях англичанки, и развивал какую-нибудь недоработанную линию, усиливал детали, которые все больше сближали реалистическую, почти фотографически точную хронику со сверхъестественным.
В одном из вариантов он попытался изобразить удивление рассказчика перед тем, что все приняли как нечто совершенно естественное исчезновение героини и ее служанки, что никого не заинтересовала окончательная развязка вражды, вспыхнувшей между обеими женщинами. Его попросили посмотреть вместе с адвокатом и полицейскими оставшиеся в квартире бумаги, чтобы найти адреса кого-нибудь из родных; адреса он отыскал и, написав краткое, по возможности правдоподобное сообщение о случившемся, спросил, как поступить с имуществом исчезнувшей, но ответа не последовало. Через некоторое время, когда он решил описать эту историю, ему открылась полная ее несообразность. Казалось, все-все – возможные родственники Билли в Англии, ее знакомые в Халапе, ее ученики и университетские товарищи – хотели любой ценой избавиться от этого непрошеного невыносимого присутствия, от этой вконец распущенной тиранической натуры, чтобы заняться людьми и делами более обычными и нормальными.
Он начинал свое повествование по-разному. В сумбурных черновиках он всегда называл героиню ее настоящим именем, Билли Апуорд, хотя предполагал потом, когда сюжет выстроится, превратить ее в этнолога прусского происхождения, поместить в какой-нибудь индианистский институт Сан-Кристобаля вместо Халапы и сменить Папантлу на Комитан. Состязание поэтов в Комитане! Он намеревался точно придерживаться событий, изменив единственно национальность героини и названия мест, где происходило действие; быть пунктуальным, поскольку история требовала – иначе он и не мог ее излагать – строгой дотошности летописца, сознательного отказа от вымысла.
Один из вариантов, например, начинался первой же неудачной встречей Билли с семьей Рауля. Была ли тут виной невоспитанность чужестранки или заранее принятое решение не подлаживаться, поставить себя выше всех остальных, но это привело к первой серьезной ссоре с Раулем, потому что одно дело было порвать из-за Билли с Эмилио, его колумбийским другом, заявив в пылу гнева, что отныне один из них должен прекратить сотрудничество в «Тетрадях», что, пока он располагает правом вето, не будет напечатано ни строчки из пресловутой работы о Виттгенштейне[102]102
Виттгенштейн, Людвиг (1889–1951) – австрийский логик.
[Закрыть] – пустой болтовни, по его мнению, безделицы, которую Эмилио пытается выдать за блестящее открытие, – забывая, как сам он преклонялся до этого дня перед молодым философом; а совсем другое – жить в борьбе между двумя привязанностями, в которую вовлекло первое и непримиримое столкновение его жены с его матерью. Но мог ли Рауль хоть на минуту предположить, что его мать попадет в плен – а в данном случае речение принимало буквальный смысл – к чужестранке, как попал он сам?
В других набросках действие начиналось с того, что Рауль проезжал через всю Халапу в открытом джипе, усадив рядом Мадам (вместе с ее клетками, полными птиц), вывезенную из Ксико, Теосело или еще какого ближнего селения, и предвкушая (его жена уже несколько недель жила в городе) неизбежную бурную сцену, которая положит начало роковым, если дозволено употребить тут такое слово, отношениям между угрюмой голубоглазой чужестранкой и развеселой индианкой с зелеными глазами; а отношения эти, как ни странно, переживут брачный союз Рауля и Билли! При первой же встрече европейка смутно почувствовала, что потерпела поражение, хотя упорно пыталась это отрицать; дело в том, что благодаря ее страсти, ее призванию повелевать она создавала себе иллюзию, будто приехала в страну, воплотившую всю неустойчивость мира, и теперь ее долг – подчинить себе эту страну, направить, сформировать на свой лад.
По большей части он заставлял себя излагать эту историю так, словно ее наблюдал рассказчик, подобно ему не вовлеченный в события, но и не совсем чуждый им, кто, не вдаваясь в психологические и прочие объяснения, начал сплетать факты через несколько лет после их свершения, пытался создать из них плотную, темную литературную ткань, с трудом поддающуюся разумному толкованию.
И вот однажды, когда он заговорил о своих безуспешных попытках – во время этих римских каникул, ожививших его жену настолько, что в ней возродились привлекательные черты, им уже забытые, а может, возникли новые и это позволяло ему вести с ней беседы если не слишком блестящие, то живые и непохожие на будничные разговоры последних лет в Халапе, – он сказал своим друзьям, что сам он, как и остальные члены делегации в Папантлу, несколько дней с ужасом рассуждал о происшествии, а потом, словно губкой провели по памяти, потерял к нему всякий интерес. По крайней мере так он думал тогда, пока однажды не проснулся с чувством, что все это обязательно должно иметь какой-то смысл, по крайней мере объяснение и он должен отыскать его, составив подробную запись всех фактов.
В Риме он понял, что это забвение, эта утрата интереса были только видимостью, потому что, сам того не желая, он то и дело наталкивался на воспоминания об этом гневном лице, затравленном взгляде, беспокойных руках в непрерывном движении, о длинной гриве волос, когда-то подозрительно золотистых, а потом уж совсем неестественно черных, о ее неуместных и безрассудных речах, ее безграничной наглости, и честно признался себе, что если он никогда не мог написать этот роман, то между прочим и потому, что не разобрался до конца в своем отношении к Билли, что, в сущности, понял лишь одно, хотя при первом пребывании в Риме и не смел это высказать, а именно: Билли вызывала в нем какое-то необъяснимое озлобление; потом, в Халапе, стремясь отыграться, отплатить за былые обиды, свойственные человеку, постоянно терпевшему неудачу, он пытался использовать все доступные ему средства, чтобы укротить укротительницу, превратить ее в свою ученицу, последовательницу, а не добившись безусловной покорности, помог сделать ее посмешищем, цирковым клоуном, каким стала она, прежде чем исчезнуть навеки. Но даже и это было ему не вполне ясно. Он вспоминал, как во время занятий, или чтения, или сеанса в кино, или даже между двумя ложками супа он ловил себя на том, что придумывал и шлифовал фразы, способные заранее отбить все возможные дерзкие ныходки англичанки, подыскивал злые, оскорбительные слова, намереваясь произнести их с самым невинным видом, с подчеркнутой любезностью, чтобы больнее наказать ее, а потом сам же упрекал себя за эту нелепую одержимость и снова удивлялся, каким образом эта женщина, даже заочно, вынуждала его на диалог, в котором он всегда оказывался униженным.
И в Риме, в один из дней, когда он объяснял, почему оставил художественную литературу, он подумал: а может быть, странности той, что так упорно не хотела стать его героиней, объяснялись гораздо проще, чем он вообразил, и были вызваны чувством полного одиночества? Вспомнил, например, редкие случаи, когда она говорила ему, с таким искренним, несчастным лицом, о своей робости, неуверенности, неспособности нормально относиться к себе подобным. Создавая свой персонаж, ему следовало различить эту черту, выделить ее и усилить, чтобы она пронизала всю атмосферу повествования. Возможно, это был единственный способ победить Билли: сделать ее заурядной, показать, что не было в ее судьбе ничего исключительного, что она ничем не отличалась от тысяч других женщин, что все это вопрос эндокринологической статистики, хотя конец ее и отмечен некоторой особенностью.
Всякий раз, как ему мерещилась новая возможность претворить Билли в литературный образ, его одолевало желание пересмотреть старые черновики. Вот и сейчас, когда он ужинал вместе с остальными, его так и подмывало послать ко всем чертям Колизей, бесконечные площади и Пинчо, отправиться в Халапу и начать работать – испытывая мучительную жажду тревог и опасностей, романтическую тоску по страданиям, ту самую, что терзала англичанку, – и избавиться таким образом от этих вечерних бесед в тратториях, расположенных обычно перед какой-нибудь роскошной панорамой, где теперь, в конце лета, обе пары старательно демонстрировали свое мелкое благополучие, свою посредственную ученость, ничтожество своих планов, где Джанни говорил о реставрации старинных зданий города Витербо, в которой он участвовал, а Эухения с достаточной долей оптимизма и решительности анализировала положение в мире и, оперируя убедительными статистическими данными, ссылками на авторитетных теоретиков и сведущих экономистов, разъясняла ближайшее будущее Италии, равно как социальные явления, происходящие в Ирландии, Иране, Албании и Конго; Леонора же вела возвышенные речи, охваченная восторгом, несомненно искренним, но с некоторых пор казавшимся ему однообразным, уже знакомым, безвкусным и невыносимо провинциальным. В таких случаях он только слушал, задавал какой-нибудь вопрос, когда считал уместным спросить, и не очень внимательно следил за рассуждениями сотрапезников, вставляя иногда то или иное словечко об увиденном или услышанном, бросал любопытные взгляды на окружающую их пеструю фауну и страстно мечтал – раз уж он не мог оказаться в своем кабинете среди своих бумаг, – чтобы все эти люди провалились в тартарары, а перед ним вновь возник бедный Рим 1960 года, та суровая, трудная и прекрасная жизнь, которую он познал тогда, или по крайней мере золотистый пейзаж Сицилии, куда они должны были отправиться после первого же вечера, того самого вечера, когда он нашел старые «Тетради» и при случайном упоминании имени Билли Апуорд Джанни неожиданно назвал ее «милой». Достаточно было вспомнить об этом теперь, когда лето кончалось, чтобы его охватила щемящая тоска по страданию, желание проникнуть в истерзанную душу этой бедняги, печаль об утраченной юности, о годах, измерявших расстояние между нынешним профессором и юношей, приехавшим в Рим с мыслью о близкой смерти. Он постарался не задерживаться на этом сравнении и задумался о никогда не приходившей ему в голову характеристике Билли.
– Милая Билли?
Возможно, подумал он, едва не поперхнувшись мороженым. Возможно, ему были неизвестны какие-то важные стороны ее личности. Многое в ней было ему неизвестно. Да он никогда и не утверждал, будто знает ее. Напротив, разве не говорил он тысячу раз, какие сомнения вызывал в нем этот образ, когда он пытался написать точную историю той, с кем так часто встречался? Да, о ней можно сказать все что угодно, но… милая?.. Нет! Это уж слишком!
II
Лучше всего было бы уточнить некоторые даты. Без этого невозможно представить себе «Состязание поэтов» во всей совокупности. Если когда-нибудь ему удастся написать роман, то начало его должно завязаться в Риме, а не в Халапе, как это было в разных неудавшихся вариантах. Надо составить обширный перечень фактов: встреча с Раулем в Италии, отношения с Билли, работа маленького издательства, причины его отъезда в Европу. Возможно, именно из-за того, что он пренебрегал этим периодом, план его всегда оказывался однобоким. Он немало размышлял об этом, особенно как-то вечером, после возвращения из Виллы Адриана, когда, пользуясь тем, что жена прилегла отдохнуть, он принялся обдумывать их разговор во время прогулки.
– Впервые ты приехал в Рим целых двадцать лет назад, – сказала Леонора, – отдаешь себе отчет? Твоя книга могла бы называться, как у Дюма, «Двадцать лет спустя». Рим, увиденный вновь! Ты должен рассказать, каким ты был, какое впечатление произвел тогда на тебя этот город, описать твоих друзей, показать, что они делали и как потом изменились. Боже мой, двадцать лет! Я тогда еще не кончила школу.
– В следующем году, в июне, будет двадцать. Если бы, вернувшись в Халапу, я сразу засел за работу, сейчас роман был бы уже готов. Клянусь тебе, на этот раз я решил твердо.
У меня много идей. Закончу я, вероятно, нашей поездкой в Папантлу.
– Теперь получится по-другому. Лучше всего, если бы ты охватил все двадцать лет – за это время выросло мое поколение, выросло и научилось смотреть на мир не так, как твое. Когда мы были на состязании поэтов? В 1970 году? Нет, нет, такой конец не годится, говорю тебе заранее. Действие должно продлиться до этого лета. Ты всегда чувствовал себя под властью Билли, поэтому роман и не удавался. Сделай так, чтобы она была просто еще одним персонажем среди других. Важно выбрать отправной пункт – твой отъезд, – а потом описать все, что произошло в последующие двадцать лет: наша совместная жизнь, университет, твои лекции, такая интересная поездка в Беркли, скука наших ужинов в доме Росалесов, этот вечер в Италии, твои наблюдения над Джанни и Эухенией. Я даже не знала, что ты был знаком с ней в Мексике. Она приехала в Рим раньше, чем ты? А когда она вышла замуж за Джанни? В общем, описать, с чего все началось, что произошло в пути и чем закончилось. Полный обзор последних двадцати лет, совершенный писателем, в данном случае – тобой.
Спокойнее было согласиться с ней. Быть может, единственное, чего он хотел, – это не оставаться вне повествования, но сказать ей об этом значило ввязаться в многочасовой спор. Леонора, если упрется, способна святого вывести из себя. Лучше уж переменить тему, снова рассказать о превратностях прошлой поездки, о некоторых обстоятельствах его пребывания в Италии. Больше всего ей нравилось, если только она не притворялась, слушать о том, почему он в юные годы покинул родину. Как романтично это путешествие в ожидании смерти! Повторяя без конца свой рассказ, он уже и сам готов был верить, будто, подобно Китсу, отправился в Рим, чтобы умереть в его священном лоне.
Слова Леоноры его взбудоражили. У него вдруг появилось подозрение, почти уверенность, что после возвращения из Папантлы, когда кончилось это поэтическое состязание 1970 года и Билли исчезла с его горизонта, он знал лишь какое-то смутное подобие жизни, что англичанка обрекла его на судьбу еще более страшную, чем ее собственная, сведя его существование к еженедельным ужинам в доме Росалесов, к лекциям и курсам, беспорядочному чтению, лишенному всякого интереса, к череде томительных, долгих семейных вечеров.
Неужели так и пройдет остаток моей жизни? – спрашивал он себя в ужасе и театрально восклицал: «Билли, Билли, тысячу раз предпочитаю твою судьбу, и судьбу Рауля, и судьбу Мадам своей!» Ну и фарс!
В тот же день прогулки на Виллу Адриана, вскоре после разговора с женой о причинах, побудивших его покинуть Мексику и пожить некоторое время в Риме, он усомнился в том, что сам повторял годами: действительно ли он верил тогда, будто скоро умрет, или это была только литературная выдумка ради украшения собственной особы? Привык ли он к мысли о возможной смерти после второй операции и болезненно чувствовал неизбежность такой развязки? А может быть, все обстояло гораздо проще, гораздо естественнее: например, просто хотелось уехать из Мексики после разрыва с Эльзой.
Первое время после каждой прогулки по городу у него возникало чувство, что до следующего дня он не доживет. Тогда без особого страха перед возможно близким концом он спрашивал себя, сколько же дней ему осталось. Его печалило лишь то, что прервется недавно начатое учение. Желание жить выражалось в жадном стремлении пополнять образование. Он знал, что радости жизни ограничены для него кратким сроком, но это не ослабляло внезапной лихорадочной и в данном случае нелепой страсти приобщения к благам культуры.
При отъезде из Мексики он лишь подавал литературные надежды. У него вышли две книжки рассказов, совсем не замеченные публикой, хотя несколько критиков, чье мнение было ему особенно интересно, похвалили его почти без оговорок. Он работал в издательском секторе министерства просвещения. В общем дела у него шли неплохо. Однажды, принимая ванну, он обнаружил у себя за левым ухом небольшое воспаление, маленькую, твердую горошину, которая несколько дней оставалась без всяких изменений; он решил, что вскоре она рассосется. Но вдруг этот нарост начал набухать, твердеть, мешать движению шейных и даже лицевых мышц. Смеяться стало мучительно больно. Врач считал, что необходимо оперировать. Речь шла о незначительной опухоли околоушной железы. Чем скорее отделаться от нее, тем лучше. Операция оказалась легкой; ее сделали в полдень, а следующую ночь он уже провел в своей постели; через несколько дней он и не вспоминал о перенесенном недомогании. В это время он влюбился в Эльзу. Первый раз он ее увидел однажды утром, когда она зашла к Мигелю Оливе, с которым он работал в одной комнате.
Девушка лет семнадцати-восемнадцати. Это была его последняя юная возлюбленная.
Она отличалась как бы неоклассической, совершенно безупречной внешностью. Если бы его спросили, с кем он может сравнить ее, он бы, не колеблясь, ответил: с Паолиной Боргезе Кановы или с каким-нибудь женским портретом Энгра. Прелестная девушка с великолепными длинными ногами и открытой улыбкой. Даже сейчас у нее сохранилось сходство с Паолиной, только мягкость линий нарушена. Холодной личиной ей удавалось прикрывать порой накатывающие на нее приступы жестокости. Это были очень недолгие отношения; а когда они кончились, он понял, что бесповоротно и мучительно влюблен. Последние годы он почти не видел ее. Иногда до него доходили страшные рассказы о почти маниакальных проявлениях ее жестокости. Бывало, они случайно встречались в домах общих друзей, хотя он очень редко приезжал в Мехико. Он восхищался ее умением сохранять красоту и ее безупречной, как бы не стоившей никаких забот элегантностью; при встречах он наслаждался ее едким юмором, злыми анекдотами, разочарованием, с каким она привычно говорила о своей жизни, хотя, противореча себе, ждала от нее многого, вернее, сама не знала – чего. В ней жил огонь, снедавший ее. Словно пантера, она знала покой, только когда не была влюблена. Тогда, пресыщенная жизнью и полная надежд, подавленная и жизнерадостная, она могла беззастенчиво рассказывать о своих тайных несчастьях и с важностью излагать свои ближайшие сложные планы. И хотя во всех трех браках она проявляла жестокость, ее мужья, насколько ему было известно, так же как и он, сохранили к ней горячую привязанность.
Он вникал в эти подробности, потому что ему казалось, будто они чем-то помогут ему лучше понять всю историю. Если бы он, как собирался вернувшись в Халапу, сел писать роман, к которому столько раз приступал, следовало объяснить, почему он уехал в Рим, его душевное состояние, когда он искал Рауля, его отношения с тысячу раз упомянутой Билли Апуорд. Надо вернуться в то время, чтобы понять так и оставшийся неясным вопрос: причины поездки в Европу в 1960 году.
Через несколько дней после знакомства с красивой девушкой, забежавшей как-то утром за Мигелем Оливой, Мигель пригласил его пойти вместе с ними на свое выступление перед фильмом «Сети», который показывали в профсоюзном зале в пользу какой-то политической акции, но не уточнил, какой именно. Он решил пойти, чтобы поближе присмотреться к Эльзе. Олива встал со своего места, взошел на эстраду и принялся расписывать достоинства фильма. Он воспользовался отсутствием друга, чтобы сказать девушке, что хотел бы встречаться с ней, пригласить как-нибудь выпить вместе чашку кофе, бокал вина…
– Ты давно дружишь с Мигелем? – спросил он.
– Мы знакомы недели три. Ты и представить себе не можешь, как мне нравятся его статьи. Он лучший критик в Мексике, согласен?
– Ты влюблена в него только потому, что он лучший критик в Мексике?
– Я не влюблена в него; между нами ничего нет. Ровно ничего! Я встречаюсь иногда с одним студентом из Коста – Рики, но он такой примитивный и ничуть не интересуется тем, что я делаю. Мигель Олива, – у Эльзы была привычка называть своих мужей и самых близких друзей по имени и фамилии, – обещал познакомить меня кое с кем из интеллигентов. Я рисую. Полагаю, он тебе сказал, что я рисую. Собираюсь поступить в «Эсмеральду».
И о своих честолюбивых притязаниях она стала распространяться громким шепотом, который как будто не очень мешал соседям, пока Олива старался со сцены объяснить публике эстетические взгляды Эйзенштейна и его влияние на мексиканское кино тридцатых годов. Она рассказала, что провела два года с родителями в Италии; можно сказать, единственное, что она делала, – это смотрела живопись. Вернулась в полном восторге от фресок Беноццо Гоццоли и Луки Синьорелли. В школы живописи она не очень верит. Предпочла бы поработать некоторое время в мастерской какого-нибудь художника, посмотреть, что он делает, как организует свою работу, посоветоваться, если нужно будет, о каком-либо техническом решении, а вообще следовать собственным импульсам. Она верит лишь в интуицию художника. Так или иначе, заключила Эльза с полной непоследовательностью, она решила записаться в художественную школу. Через несколько недель приступит к занятиям.
В ее голосе не было капризных детских ноток, столь частых у девушек ее среды. Она говорила убежденно и просто; глаза блестели. Да, совершенно ясно, эта девчонка – личность. Он спросил, очень ли влюблен в нее Олива. Он и сам знал, что очень. Да и мог ли кто-нибудь, увидев эту юную самочку, не влюбиться без памяти?
– Говорят тебе, что нет. Ты не понял меня, – шепнула она. – Мигель Олива видел в доме моих друзей некоторые мои рисунки. Ему понравилось. Говорит, следует больше работать, познакомиться с нужными людьми. Предложил свести меня с художниками и критиками. В другой раз он заставил меня купить твою книгу; я начала ее читать. И не все там поняла; мне ведь дали ужасное образование. Ты как – нибудь должен прийти посмотреть мои вещи и объяснить мне свои рассказы. Ничего не может быть невиннее моей дружбы с Мигелем Оливой. Он знает Рубена Феррейру, типа, с которым я встречалась. Сама я ничуть его не интересую.