355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Майринк » Произведение в алом » Текст книги (страница 6)
Произведение в алом
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 12:00

Текст книги "Произведение в алом"


Автор книги: Густав Майринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)

   – Как долго находился Пернат в сумасшедшем доме? Какая жалость, ведь ему нет еще и сорока!.. – грустно вздохнул Фрисландер.

   – Чего не знаю, того не знаю, а уж о том, откуда он родом и чем занимался прежде, и вовсе понятия не имею. Всем своим внешним видом, манерой себя держать, не говоря уже об осанке и этой характерной эспаньолке, он напоминает средневекового французского шевалье. Много-много лет тому назад один старый знакомый психиатр попросил меня принять хоть какое-то участие в судьбе его бывшего пациента и подыскать ему небольшую квартирку в этом убогом квартале, где никто не будет лезть к нему в душу и досаждать праздными вопросами о его прошлом... – Звак бросил в мою сторону озабоченный взгляд. – С тех пор он и живет здесь, реставрирует антикварные вещицы, занимается резьбой по камню – и довольно успешно, по крайней мере на жизнь себе зарабатывает. Поймите, господа, его счастье, что он, похоже, начисто забыл все связанное со своей душевной болезнью. Только, пожалуйста, никогда не спрашивайте Периата о том, что могло бы пробудить в его памяти прошлое, – мой приятель-психиатр буквально заклинал меня не делать этого! «Видите ли, Звак, – говорил он всегда, когда речь заходила о его пациенте, – при лечении подобных психических травм мы придерживаемся особых терапевтических методов: с великим трудом нам удалось изолировать очаг болезни, так сказать, замуровать – да-да, замуровать, ведь во всем мире принято обносить высокой оградой места, с которыми связаны печальные воспоминания»...

Рассказ кукольника пронзил меня, как пронзает беззащитное животное нож мясника, и грубые, страшные лапы мертвой хваткой стиснули мое сердце...

Глухая, подспудная тоска уже давно точила мне душу, рождая смутное подозрение, что я был чего-то лишен, что в моей памяти зияет страшный черный провал, в недосягаемой глубине которого покоится нечто бесконечно дорогое и насильно отторгнутое от меня, – такое впечатление, словно какой-то весьма продолжительный отрезок своего жизненного пути, подобно опасной горной тропе повисшего над пропастью, я прошел как сомнамбула, балансируя между жизнью и смертью и совершенно не замечая головокружительной бездны забытья, разверзшейся у меня под ногами. И сколько ни пытался я доискаться до скрытых корней этой таинственной, исподволь гложущей меня ностальгии, мне это так и не удалось – слишком глубоко они уходили...

Но вот загадка наконец разрешилась, и нестерпимая боль, как от внезапно открывшейся раны, обожгла мне душу.

И та почти суеверная оторопь, которая находила на меня всякий раз, когда я, исследуя свою память, приближался к роковой черте, отделяющей мое прошлое от настоящего, и тот странный, с фатальной периодичностью повторяющийся сон, будто заперт я в каком-то старинном доме с бесконечной анфиладой недоступных мне покоев, и та пугающая пустота, которая зияла в моих воспоминаниях и в которую бесследно канули мои детство и юность, – все, абсолютно все внезапно обрело свое кошмарное объяснение: я был душевнобольным и подвергся гипнотическому внушению, наглухо замуровавшему ту заветную центральную комнату, которая открывала доступ к остальным покоям моего сознания, и превратившему меня в лишенного родины одинокого изгоя.

И ни малейшей надежды когда-нибудь обрести вновь утраченную память!

Тайная печать с сакральными знаками моей судьбы, определяющими мое мышление и поступки, пребывала сокрытой в иной, безвозвратно забытой мной жизни, таким образом, удел мой был печален, ибо никогда не суждено мне познать самого себя: я -

срезанная рукой садовника ветвь, слабый, подвергшийся окулировке черенок, привитый растению с чужой корневой системой. Ну а если мне все же удастся проломить стену и проникнуть в запретную комнату, не стану ли я вновь жертвой тех призрачных сил, которые были замурованы в ней гипнотическими пассами?!

Вот и Голем – он ведь тоже обитает в некой тайной камере без дверей, вспомнил я вдруг историю, недавно рассказанную Зваком, и у меня даже дух захватило от той невероятной, умопомрачительной связи, которая внезапно открылась моему внутреннему взору: и как только я сразу не идентифицировал замурованную комнату из моего сна с легендарной и недоступной обителью Голема?!

Поразительное совпадение, ведь и в моем случае «веревка оборвалась», когда я попытался, повиснув меж небом и землей, заглянуть в зарешеченное окно собственной души!

Эта странная, почти противоестественная связь, становившаяся с каждой минутой все отчетливее, таила в себе какой-то невыразимый ужас.

Я замер в тревожном предчувствии, ибо речь шла о вещах хоть и умозрительных, но, по крайней мере на первый взгляд, столь несовместимых и бесконечно далеких друг от друга, что свести их воедино – это все равно что запрячь в одну упряжку двух необъезженных жеребцов, которые от такого соседства, того и гляди, впадут в раж, и тогда лихому кучеру не сносить головы – понесут, не разбирая дороги...

Вот так же и Голем – призрачное существо, заточенное в своей герметической каморе, в которую никому из смертных не дано найти входа, – бредет, не разбирая дороги, по кривым переулкам гетто, в слепой ярости сметая все па своем пути и наводя ужас на встречных людей!..

Фрисландер, весь во власти творческого порыва, все еще ваял, его резец вдохновенно мелькал в воздухе, то тут то там что-то подрезая и подтачивая на голове марионетки, и только дерево жалобно постанывало под неумолимой сталью.

Этот печальный стон какой-то щемящей болью отзывался в моей душе, и я то и дело невольно поглядывал, когда же

наконец неугомонный ваятель прекратит терзать несчастную куклу... А художник не церемонился, его сильные руки вертели голову и так и сяк – казалось, она уже ожила и теперь любопытно стреляет глазами по сторонам, как будто кого-то ищет... Потом ее взгляд надолго остановился на мне, в нем читалось явное удовлетворение: похоже, марионетка нашла наконец того, кого так долго искала...

Да и я тоже как оцепенел, не в силах отвести взгляд от завороженно взирающего на меня деревянного лика.

На мгновение резец Фрисландера замер и, повиснув в воздухе, скользнул пару раз, не касаясь дерева, – готовился сделать последний штрих! – потом резко и решительно провел какую-то линию, и деревянные черты вдруг как-то жутковато ожили...

С широкоскулого монголоидного лика па меня смотрели раскосые глаза незнакомца – того самого, который принес мне магическую книгу!

В следующее мгновение в глазах у меня помутилось, сердце замерло и, перестав биться, лишь испуганно трепетало, подобно кролику при виде приближающегося удава... Однако, как и в прошлый раз, я каждой клеточкой своего существа осознавал этот лик изнутри... Да, да, мой такой гармоничный и монолитный кристалл внезапно расплавился, и... и я вливался в сокровенную матрицу этого непостижимого лика, заполняя все ее выпуклости и углубления собственным Я...

Это был я – тот, который лежал на коленях Фрисландера и настороженно озирался по сторонам.

Потом... потом чья-то чужая рука, придирчиво ощупав мой череп, повернула меня анфас – и мой взгляд уперся в потолок. Однако не прошло и минуты, как я с этого совершенно невероятного ракурса увидел возбужденное лицо старого кукольника и до меня донесся его срывающийся от волнения голос:

– Господи помилуй, да ведь это же Голем!

Стремясь получше рассмотреть таинственную личину, Прокоп и Звак разом потянулись к деревянной голове – моей голове! – даже попытались выхватить ее у Фрисландера из рук,

однако тот не растерялся, вскочил на кресло и, подняв свое творение под самый потолок, крикнул со смехом:

– Да уймитесь вы наконец, у меня все равно ничего не вышло!

И прежде чем кто-либо успел опомниться, художник спрыгнул с кресла, распахнул окно и, размахнувшись, швырнул голову в ночную тьму...

Сознание мое потухло, и кромешная мгла, прошитая мерцающими золотыми нитями, поглотила меня...

Только когда я очнулся – мне кажется, прошла целая вечность, – до меня донесся стук упавшей на мостовую деревянной чурки...

– Пернат! Пернат! Да проснитесь вы наконец! – Открыв глаза, я узнал склонившееся надо мной лицо Иошуа Прокопа. – Ну и сон у вас – хоть в гроб клади да хорони! Все на свете проспали!.. Мы уж и пунш допили, и анекдоты все рассказали...

Хороши анекдоты, нечего сказать... Сразу вспомнился застольный разговор моих гостей, невольным свидетелем которого я стал, и мне вдруг сделалось горько и обидно, что они сочли мой рассказ о таинственном незнакомце и его магической книге плодом моего болезненного воображения, – меня так и подмывало крикнуть, что манускрипт этот, заключенный в металлическую кассету, лежит в ящике письменного стола и я могу немедленно предъявить его в подтверждение своих слов...

Однако не успел я и рта открыть – да и кому бы я все это объяснял? – как мои гости уже встали, собираясь уходить...

Звак чуть не силой продел мои руки в рукава пальто:

– Да идемте же, мастер Пернат, в «Лойзичеке» вы мигом придете в себя!

НОЧЬ

Смирившись с неизбежным, я уступил и, опершись на плечо Звака, доковылял до лестничной площадки; медленно, ступенька за ступенькой, мы стали сходить вниз. По мере того как мы спускались, горьковато-прелый запах тумана, проникающий в дом с улицы, становился все более явственным. Опередившие нас Иошуа Прокоп и Фрисландер уже миновали двор, их приглушенные голоса доносились из переулка.

– Надо же, прямехонько в решетку сточной ямы угодила. Теперь ее оттуда сам черт не выудит!

Когда мы вышли из подворотни, я увидел Прокопа, который, присев на корточки, внимательно осматривал мостовую.

– Вот и хорошо, там ей и место! Слава богу, что ты не можешь найти эту дьявольскую башку! – буркнул Фрисландер. Прислонясь к стене, художник раскуривал свою короткую трубку – его лицо то проступало из темноты, подсвеченное снизу пляшущим на ветру пламенем спички, то вновь тонуло во мраке, когда он со свистом втягивал в себя дым и трепетный огонек прижимался к тлеющим табачным листьям.

Прокоп вдруг резко взмахнул рукой:

– Да тише ты! – и, пригнувшись так низко, что его колени едва не касались мостовой, прислушался. – Неужели ничего не слышишь?

Стараясь не шуметь, мы подошли к музыканту. Он молча указал на решетку сточной ямы и замер, приложив ладонь к уху. Мы тоже застыли, стараясь уловить хоть какие-нибудь звуки, доносящиеся из смрадного колодца.

Ничего.

– Да что вы мне тут голову морочите! – не выдержал наконец старый кукольник, но Прокоп тотчас стиснул его локоть.

На мгновение, короткое, как удар сердца, мне и вправду почудилось, будто чья-то рука тихо-тихо, еле слышно, стукнула снизу в массивную чугунную решетку, закрывающую отверстие непроглядно темного колодца. Секунду спустя, когда я, затаив

носилось ни звука, лишь в моей груди все еще отдавался зловещим эхом странный, потусторонний стук, рождая во мне чувство неопределенного ужаса. Но вот и эти робкие, почти призрачные слуховые галлюцинации, настигнутые врасплох шагами какого-то запоздалого гуляки, гулко раздававшимися в ночной тишине переулка, бесследно рассеялись.

– Ну пойдемте же наконец! Какого черта мы здесь топчемся! – воскликнул в сердцах Фрисландер.

Невольно втянув головы в плечи, мы шли вдоль угрюмого строя домов, настороженно, сверху вниз, взиравших на нас черными глазницами окон.

Прокоп следовал за нами явно неохотно – поминутно оглядывался и досадливо вздыхал:

– Голову даю на отсечение, из-под земли доносился чей-то предсмертный вопль!

Никто ему не ответил – да, конечно, сейчас, холодной, промозглой ночью, затевать посреди улицы бессмысленный спор никому не хотелось, и все же, как я с какой-то пронзительной отчетливостью вдруг понял, причина общего молчания крылась в другом: смутный, безотчетный страх сковал наши уста...

Вскоре мы остановились перед занавешенным красной тряпкой окном, тускло мерцающим в темноте переулка.

– гласила корявая надпись, красовавшаяся в центре грязного куска картона, облепленного выцветшими фотографиями каких-то томных, грудастых барышень, жеманно кутавших свои соблазнительные формы в прозрачные неглиже.

Звак еще только протянул руку, чтобы открыть входную дверь, как та уже угодливо распахнулась настежь и какой-то солидной комплекции субъект с черными набриолиненными волосами и зеленым шелковым галстуком, который за отсутствием воротничка болтался прямо па потной голой шее, встретил нас подобострастными поклонами, при этом на фрачном жилете гостеприимного хозяина, сильно смахивавшего на местечкового мясника, внушительно раскачивалась увесистая связка свиных зубов, явно призванная заменять брелок.

– Ба, ба, какой приятный сюрприз, какие важные персоны, какие достойные лица!.. – лебезил ресторатор и, продолжая кланяться и по-лакейски шаркать ножкой, бросил через плечо в переполненную залу: – Маэстро Шафранек, слюшайте меня ушами, живенько, изобразите нам туш!

В ответ что-то бестолково и бравурно забренчало – казалось, перепуганная до смерти крыса заскочила под крышку рояля и теперь носилась по струнам, отчаянно пытаясь найти выход.

– Ба, ба, чтоб мине так жить, какие персоны, какие лица! Фу ты ну-ты! Есть с чего обрадоваться! – восторженно бубнил себе под нос истекавший потом ресторатор, суетливо помогая нам снять пальто, и, заметив недоуменную мину Фрисландера, раз глядевшего на заднем плане помоста, отделенного от остальной части ресторации парапетом и парой скрипучих ступенек, не скольких элегантных молодых людей в вечерних туалетах, по спешно заверил, напыжась от переполнявшей его гордости: – Таки будьте известны, сегодня у Лойзичека сливки высшего общества! В полном составе!

Табачный дым удушливыми слоями стелился над длинными столами, за которыми яблоку было негде упасть – на тянувшихся вдоль стен грубых деревянных скамьях теснился уличный сброд: дешевые панельные шлюхи с городского вала – грязные, нечесаные, босоногие, с ядреными, вызывающе торчащими сиськами, едва прикрытыми непотребного цвета платками, – вальяжные сутенеры в синих военных фуражках с окурками сигар, заложенными за ухо, торговцы скотом с крошечными, заплывшими жиром глазками и неуклюжими, похожими на сардельки

пальцами ражих волосатых ручищ, в каждом движении которых угадывался немой и предельно гнусный намек, подгулявшие кельнеры с наглыми, жадными, шныряющими по сторонам взглядами, щуплые прыщавые коммивояжеры в узеньких клетчатых панталонах и великое множество других темных личностей со спитыми, потасканными физиономиями.

– Что вы скажете, когда я окружу вас ширмой? Таки вот, гишпаньская... чтоб вам ни от чего не было беспокойства... – утробно проворковал ресторатор и, развернув складную стенку, оклеенную крошечными фигурками танцующих китайцев, придвинул ее к угловому столику, за которым мы и разместились.

Дребезжание расстроенной вдрызг арфы подействовало на толпу подобно божественным звукам кифары Орфея: беспорядочный гул голосов, еще секунду назад царивший в зале, мгновенно утих – оборванцы сидели, затаив дыхание...

Воспоследовала довольно продолжительная ритмическая пауза.

Слышно было только, как железные газовые рожки, фыркая и шипя, изрыгают из своих широко отверстых пастей плоские, похожие на красные сердечки языки пламени... Но вот гармония восторжествовала, поглотив эти низменные бытовые шумы.

И тут моему взору явились, словно прямо у меня на глазах соткавшись из клубов табачного дыма, два престранных существа.

С длинной, белоснежной, волнами ниспадающей долу бородой ветхозаветных пророков и плешивой головой, увенчанной патриархальной еврейской ермолкой из черного шелка, истово возведя остекленевший взгляд слепых, молочно-голубых бельм горе, на помосте восседал старец – губы его беззвучно шевелились, а тощие персты, словно когти коршуна, хищно терзали жалобно стонавшие струны арфы. Рядом с ним пристроилась, целомудренно поджав губки, обрюзгшая старая дева в черном, засаленном до зеркального блеска платье из тафты и с гармоникой на коленях – оживший символ фарисейской бюргерской морали со скромным бисерным крестиком на шее и намотанными на запястье дешевыми четками...

Это чистое, безгрешное создание, надо отдать ему должное, умудрялось извлекать из своего кажущегося на первый взгляд

таким безобидным инструмента какую-то поистине сатанинскую какофонию, однако надолго его не хватило – бурная и страстная импровизация утомленно увяла, сменившись простеньким и незатейливым музыкальным аккомпанементом.

Старец тоже время даром не терял: для начала пару раз заглотил в себя воздух и зачарованно замер, широко распахнув свой старческий зев с черными гнилыми обломками зубов... Не прошло и пяти минут, как из этого мрачно зияющего жерла стал медленно и торжественно, подобно гигантскому тропическому питону, выползать дикий, первозданный бас, сопровождаемый характерно еврейскими гортанными звуками:

   – Каа-сныыы-е, сиии-ниии-езёз-дыыы...

   – Ри-ти-тит... – вклинился пронзительный женский фальцет, и тут же невинные губки скупо поджались тугим добродетельным бантиком, как будто они и так уже слишком много сказали.

– Каасные, сииние зёзды,

пяаники кушать люублю...

   – Ри-ти-тит...

   – Каасная боода, Зееоная боода,

зёздооськи кануи в пещь... Пары кружились в танце.

– Это песнь о «хомециген борху»[49], – пояснил нам, усмехаясь, старый кукольник и принялся тихонько постукивать в такт оловянной ложкой, с какой-то неведомой целью прикованной цепочкой к столу. – Жил-был некогда – то ли сто лет назад, то ли больше – один пекарь, и было у него два подмастерья, Красная борода и Зеленая борода; так вот вечером «шаббес-гагодел»[50]эти двое нечестивцев отравили хлеба – печенье в виде звездочек, а также всевозможные пряники, рогалики и другую выпечку, – дабы вызвать повальную смерть в граде Йозефовом, одна ко некий «мешорес», синагогальный служка, благодаря прозрению, снизошедшему на него свыше, сумел вовремя разоблачить злоумышленников и предал обоих в руки городских властей. Вот

тогда-то в ознаменование сего чудесного избавления от смертельной опасности, грозной тенью нависшей над обитателями гетто, «ламдоним»[51] и «бохерлех»[52] и сочинили эту диковинную песнь, которую мы сейчас слышим кощунственно переиначенной в какую-то гаденькую бордельную кадриль...

   – Ри-ти-тит... Ри-ти-тит...

   – Каасные, сииние зёздыы... – грозно и фанатично гремел пророческий бас вдохновенного еврейского рапсода, все более уподобляясь какому-то мрачному теллурическому зыку, идущему, казалось, из самого нутра матери-земли.

Внезапно мелодия как-то конфузливо завиляла, зафальшивила и понесла такую несусветную околесину, что сама же испугалась и окончательно сбилась, однако уже на последнем издыхании вдруг воспряла, в ней стал прослушиваться какой-то правильный ритм, который мало-помалу окреп, – и вот уже томные звуки знойного богемского «шляпака» звучат под сводами злачного заведения, и парочки, прижавшись потными щеками, томно скользят в медленном и страстном танце.

– О-ля-ля! Bellissimo![53] Браво, старик! Эй, там, шелаэк, лови! Алле-гоп! – крикнул арфисту стройный молодой человек во фраке и с моноклем в глазу, извлек из жилетного кармана серебряную монету и бросил ее в направлении помоста.

Однако номер не удался: серебро сверкнуло над сутолокой танцевальной залы и тут же, я и глазом не успел моргнуть, исчезло, словно растворившись в воздухе. Прикарманил монетку какой-то бродяга, танцевавший неподалеку от нашего столика с пышнотелой девицей, – если не ошибаюсь, я его уже где-то видел, кажется, он терся рядом с нами, с Харузеком и со мной, когда мы пережидали ливень в подворотне; его блудливая рука, что-то настырно нащупывавшая под шалью своей партнерши, внезапно покинула насиженное место и с быстротой молнии взмыла в воздух – ловкое обезьянье движение, с поразительной точностью вписавшееся в танцевальный ритм, и монетки как не

бывало. Пройдоха и бровью не повел, лишь две-три пары, оказавшиеся вблизи, насмешливо переглянулись.

   – Ишь, шельма, на ходу подошвы режет, наверняка из «батальона»... – усмехнулся Звак.

   – По всему видать, что мастер Периат слыхом не слыхивал ни о каком «батальоне», – как-то уж очень поспешно ввернул Фрисландер и украдкой, стараясь, чтобы я не заметил, подмигнул кукольнику.

Итак, сегодняшний разговор в моей каморке был не просто словами: они и в самом деле считают меня больным. Вот и развеселить хотят... Значит, Звак должен что-то рассказать – не важно что, лишь бы отвлечь меня от моих невеселых мыслей... О господи, только бы сердобольный старик не смотрел на меня так сочувственно и жалостливо, и без того уже ком в горле, а к глазам прихлынуло что-то горькое и горячее. Если бы он знал, какую несказанную боль причиняет мне это его сострадание!

Первые фразы, которыми кукольник начал свою историю, прошли мимо моего сознания – у меня было такое чувство, словно я медленно истекал кровью. Какая-то ледяная оцепенелость все больше овладевала мной – как тогда, когда я деревянной марионеткой лежал на коленях Фрисландера. Вот и теперь меня, словно безжизненную куклу, заворачивали в рассказ старика – в пожелтевшие от времени страницы, выдранные с мясом из какой-то душеспасительной хрестоматии и заполненные мертвыми, бесконечно далекими от меня словами.

А Звак говорил, говорил, говорил...

История о профессоре юриспруденции докторе Гулберте и его «батальоне».

Не знаю, с чего и начать... Лицо его было буквально усеяно бородавками, а своими короткими и кривыми ножками он напоминал таксу. С младых ногтей мой невзрачный герой грыз гранит науки. Занятие, доложу я вам, скучное, однообразное, иссушающее мозг и душу. Жил на те жалкие гроши, которые с великим трудом удавалось подработать репетиторством, на них же надо было еще содержать больную мать. Думаю, что о том, как выглядят зеленые луга, тенистые рощи и покрытые цветами холмы, этот

книжный червь знал лишь по книгам. Ну а как редко заглядывает солнце в сумрачные пражские переулки, вы и сами знаете.

Степень доктора наук была присвоена ему с отличием, никто этому особенно не удивился: иначе и быть не могло... Со временем он стал настоящей знаменитостью. Известность его была такова, что даже весьма видные юристы – и судьи, и преклонных лет адвокаты – не считали для себя зазорным консультироваться у него по поводу особо трудных и щекотливых дел. При этом новоиспеченный доктор по-прежнему нищенствовал, ютясь под самой крышей ветхого, покосившегося дома, окна которого выходили на Тыпское подворье.

Шли годы, и слава знаменитого ученого-правоведа доктора Гулберта, давно уже ставшая в Праге притчей во языцех, облетела всю страну. Ни у кого и в мыслях не было, что сердце одинокого сухаря профессора, волосы которого уже тронула седина и который, казалось, ни о чем, кроме юриспруденции, и говорить не мог, доступно для нежных чувств. Однако в таких вот замкнутых, далеких от всего земного натурах и тлеют подчас искры самой неистовой и бурной страсти, готовые в любой момент вспыхнуть неукротимым пламенем...

В тот долгожданный день, когда доктор Гулберт достиг наконец своей заветной цели, которая со студенческих времен сияла в недосягаемой высоте и требовала от вечно голодного юнца все новых жертв на алтарь науки, – когда сам государь император из своей монаршей резиденции в Вене пожаловал ему почетное звание rector magnificus[54] Карлова университета, – тогда из уст в уста стала передаваться совершенно невероятная, потрясшая всех весть, будто бы наш ученый отшельник обручился с юной, очаровательной девушкой из бедного, но благородного семейства.

И – о чудо! – с этого самого дня судьба, казалось, и впрямь повернулась лицом к доктору Гулберту. Да, конечно, сей поздний брак не принес ученому столь желаемого потомства, ну и что с того – он и так был на седьмом небе от счастья: свою

молодую жену готов был носить па руках, и не существовало для него большего наслаждения, чем исполнять самые мимолетные ее желания, которые удавалось ему прочесть в больших, загадочно мерцавших женских глазах.

Однако собственное счастье, не в пример другим, не ослепило его, не сделало безучастным к страданиям ближних. «Господь внял зову моей души, – сказал профессор однажды самому себе, – Он превратил в действительность тот являвшийся мне в юношеских грезах девичий лик, который с самого детства, подобно свету путеводной звезды, вел меня за собой, Он отдал мне в жены самое прекрасное создание из всех, когда-либо рождавшихся на белый свет. Вот и мне бы хотелось, если только это в моих слабых силах, чтобы хотя бы отблеск дарованного мне счастья падал на других...»

Такая возможность вскоре ему представилась: доктор Гулберт взял в свой дом бедного студента и стал обходиться с ним как с родным сыном. Видимо, не последнюю роль в сем благодетельном поступке сыграли собственные мечты ученого о добром волшебнике, которые во дни голодной юности частенько посещали его. Но вот беда, самые добрые и возвышенные благодеяния, во всяком случае кажущиеся нам, смертным, таковыми, подчас влекут за собой последствия, нисколько не лучшие тех, которые следуют за самыми скверными и низкими злодеяниями, ибо не дано нам по недомыслию нашему различать, какой плод несет в себе то или иное семя – ядовитый или целебный; и ведь надо было такому случиться, что чистый и благородный душевный порыв доктора Гулберта для него же самого обернулся жесточайшим страданием!..

Не прошло и месяца, как молодая жена ученого воспылала тайной страстью к жившему у них студенту, ну а уж злой рок, всегда отдававший предпочтение эффектным и жестоким шуткам, распорядился так, что в то самое мгновение, когда ничего не подозревающий почетный ректор университета вернулся домой в неурочное время – хотел порадовать возлюбленную супругу приятным сюрпризом и подарить ей по случаю дня ее рождения огромный букет роз, – он застал свою благоверную в объятиях того, кто был облагодетельствован им сверх всякой меры...

Говорят, лазурные богородичные цветы могут навсегда потерять свою окраску, если мертвенная, изжелта-бледная вспышка молнии, предвещающая бурю с градом, озарит их своим ядовитым сиянием; вот так же и душа безнадежно влюбленного профессора навеки обесцветилась, потухла, ослепла в тот самый миг, когда его счастье разбилось вдребезги... А вечером доктор Гулберт сидел здесь, в «Лойзичеке», и, пьяный до изумления, топил свое горе в сивушном шнапсе – это он-то, который ни разу в жизни не брал в рот ни капли спиртного! – топил долго, до самого рассвета, да, видно, так и не утопил... Отныне он просиживал в «Лойзичеке» с утра до позднего вечера, это злачное заведение до конца его дней стало ему родным домом: летом он отсыпался на какой-нибудь из близлежащих строек, на куче щебня, зимой же обретался здесь, в зале, на деревянной скамье.

С молчаливого согласия его бывших коллег ученые звания профессора и доктора обоих прав осталось за ним. Ни у кого и в мыслях не было упрекнуть его, некогда знаменитого ученого-правоведа, в столь предосудительном образе жизни.

Вокруг него стали крутиться какие-то подозрительные личности, отсиживавшиеся днем в тайных притонах, а по ночам выходившие па промысел в темные переулки гетто, – вот так тихой сапой и начинало сколачиваться то странное братство отщепенцев всех мастей, которое и поныне называют «батальоном».

Феноменальные познания доктора Гулберта в области юриспруденции давали возможность всем тем, у кого было рыльце в пуху и кому полиция не спускала с рук ни малейшей провинности, чувствовать себя с этим не от мира сего чудаком как за каменной стеной. Случалось, что какой-нибудь только что отбывший свой срок каторжник, не зная, куда приткнуться, и не желая лишний раз мозолить глаза полиции, уже клал зубы на полку от голода, – выручал, как всегда, доктор Гулберт: он срывал с бедолаги последние лохмотья и в чем мать родила отправлял на Староместский рынок, где городское ведомство, размещавшееся на так называемой «рыбной банке», было вынуждено безвозмездно снабдить голодранца одеждой. Проститутки – так те просто души не чаяли в беспомощном, как дитя, старике, который, однако, умел найти выход из

самой безвыходной ситуации: бывало, одна из бесприютных шлюх, слишком уж усердно утюжившая панель, подлежала принудительной высылке из города, перепуганная девица, не теряя понапрасну времени, бежала прямиком к профессору, дальше все шло как по маслу – незадачливую гетеру на скорую руку выдавали замуж за какого-нибудь пьянчугу, приписанного к одному из городских округов, а стало быть, обладавшего видом на жительство, и... и ретивые блюстители нравственности оставались с носом.

Доктор Гулберт, вдоль и поперек знавший законы, превратился в настоящего злого гения городских властей – в дебрях юриспруденции он чувствовал себя как рыба в воде и мог всегда предложить своим погрязшим во грехе собратьям сотни тайных лазеек и обходных путей, которые всякий раз с фатальной неизбежностью ставили полицию в тупик. Ну а преступная братия платила несчастному старику искренней благодарностью – со временем эти изгои рода человеческого, обретавшиеся на самом дне «цивилизованного общества», прониклись к своему чудаковатому профессору трогательной и чуть ли не сыновней любовью. Всю свою «выручку» они честно, до последнего геллера отдавали в общую кассу, из которой каждый получал необходимые на жизнь деньги. Никто из этих отпетых негодяев ни разу не погрешил против строгого устава братства, быть может, именно благодаря железной дисциплине и прозвали это маргинальное сообщество «батальоном»...

Ежегодно первого декабря, в день, когда случилось несчастье, разбившее жизнь доктора Гулберта, «Лойзичек» для обычных посетителей на ночь закрывался и в его грязной, прокуренной зале происходила мрачная и торжественная церемония. Склонив головы на плечи друг другу, стояло разношерстное братство: нищие попрошайки и бродяги, карманники и громилы, сутенеры и продажные девки, карточные шулеры и уличные мошенники, пьяницы и старьевщики, – и благоговейная тишина, как во время мессы, воцарялась под сводами злачного заведения. Тогда доктор Гулберт, поникнув головой вон в том углу – да-да, там, где сейчас сидит этот безумный старец со своей непорочной напарницей, аккурат под картиной, изображающей коронацию императора, -сдавленным шепотом, словно исповедовался перед

всеми, начинал печальную историю своей жизни: как он благодаря успехам в науке вышел в люди, как получил докторскую степень и как впоследствии удостоился почетного звания rector magnificus. Но вот наступал черед рассказывать о том, как с огромным букетом роз он вбежал в комнату своей молодой жены, чтобы поздравить ее с днем рождения, а также с другим не менее благословенным днем, когда он пришел к ней свататься и она стала его нареченной невестой, и тут голос старика всякий раз срывался – не в силах совладать с неудержимо рвущимися из груди рыданиями, он прятал лицо в ладони, и его седая голова бессильно падала на стол. Обычно кто-нибудь из проституток, стыдливо и поспешно, чтобы никто не заметил, совал ему между пальцев полуувядший цветок...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю